Евразийская рукопись
роман-пентаграмма
История
первая
Астрономическая ошибка
День обещал быть хорошим.
В том, что будет именно так – то есть,
что день действительно будет хорошим, – Ермилов нисколько не сомневался, и у
него были для этого все основания.
Начать с того, что накануне он
благополучно проводил в отпуск на Иссык-Куль жену и семилетнюю дочь – как и
соответствовало обещанию, данному им дочери прошлой осенью на маленьком
семейном курултае – по случаю успешного окончания ею нулевого класса.
Нулевой класс был пройден блестяще (да
и могло ли быть по-другому – гены!), и Ермилов не без удовольствия снарядил
дочь на первый, заслуженный ею отдых. Думается, что многие мужчины, оказавшиеся
на месте Ермилова, вполне поняли и разделили бы его радость – после шести лет
более или менее спокойного супружества перспектива провести две или три недели
в мятежном и – что самое главное! – никем не контролируемом одиночестве может
оказаться очень даже привлекательной.
Здесь, пожалуй, следует объясниться:
ведь человек внимательный наверняка уже уловил некоторую несогласованность в
цифрах – шесть лет брака и вдруг – семилетняя дочь! Какая оплошность автора!
Увы, – нет. И как бы ни хотелось автору в
пояснение подоплеки этой несогласованности привести здесь какую-нибудь
загадочную, ну просто умопомрачительную историю – такое желание оказалось бы
абсолютно тщетным: в жизни Ермилова никогда ничего загадочного не случалось,
хотя – говоря между нами – ему всегда этого хотелось. Ему всегда хотелось
общаться и дружить с самыми необыкновенными людьми, а вокруг него почему-то
всегда были самые, что ни на есть, обыкновенные люди. Еще в школе ему
мечталось, что он будет любить и влюблять в себя самых необыкновенных, самых
божественных девушек, но в него влюбились лишь две его одноклассницы (это он
знал определенно) – одна из них была, что называется, “ниче”, а другая – та
вообще никуда не годилась. Кажется, в него была влюблена еще одна из признанных
красавиц параллельного класса – если верить слухам, – но… Как всякий
мечтательный, глубоко романтичный в душе человек, Ермилов был нерешителен и за
эту свою черту клял себя на чем свет стоит неоднократно.
Впрочем, иногда, когда ему удавалось
побыть честным наедине с самим собой, он вдруг с ужасом признавал, что дело тут
вовсе не в его нерешительности, не в мечтательности, а в самой заурядной
душевной лени – столь свойственной многим его соотечественникам, и – что еще
страшнее – в консерватизме его характера. И – похоже – он был прав.
Он и с Кипридой своей (так он в шутку
иногда называл свою жену – Галю) познакомился самым пребанальнейшим образом.
Она отнюдь не появилась перед ним впервые из морских глубин – вся дыша
пафосской страстью, вея пеною морской – как сказал поэт. Он углядел ее во время
своих последних студенческих каникул – перед дипломным годом, в бакалейной
лавке, куда зашел за хлебом, а она,
кажется, за солью; а лавка была расположена на той самой улице, на одном конце
которой стоял дом его родителей, а на другом – ее; да и знакомства, как
такового, тоже не было: ведь знали они друг друга к тому дню аж девятнадцать
лет – с того самого момента, когда Киприда появилась на свет в результате кесарева
сечения в том же самом роддоме в Малой станице, где тремя годами раньше
аналогичным же способом появился на свет и сам Ермилов. Родители их, само
собой, прекрасно друг друга знали, да и ладили между собою неплохо.
Какое уж тут знакомство! Просто Ермилов
вдруг засмотрелся на узкую маечку девушки, склонившейся над витриной, а из-под
этой маечки дерзко рвалось наружу нечто не очень большое, но, безусловно,
упругое и – уж во всяком случае – очень аппетитное. Когда, подняв глаза от этих
соблазнительных прелестей, он столкнулся с плутоватым взглядом хозяйки, вдруг
понял, что все это принадлежит той самой пацанке, которую он никогда всерьез не
воспринимал, на которою у него никогда не было никаких видов.
Весною – уже в Москве – он получил
телеграмму, подписанную Кипридой и всеми родителями, содержание которой
показалось ему полной бредятиной. Из телеграммы следовало, что у него – у
Ермилова – появилась дочь Ксения, и что он теперь, стало быть, папа. От
телеграммы веяло оптимизмом – с точки зрения Ермилова совершенно неуместным.
Закончив университет, он взял свободный
диплом и поспешил домой (хотя поначалу и не думал возвращаться в Казахстан) –
надо же было расставить все точки над “i”.
Едва прибыв, он стал объектом самых
гнусных инсинуаций, и – что самое невероятное! – прежде всего, со стороны своих
собственных родителей. Он упирался, как мог, но друзья над ним посмеивались, а
соседи – те уж и попросту травили, иначе и не назовешь. И, по мнению многих,
выходило, что он – Ермилов – законченный подлец, и что на его совести две
загубленные жизни (ну, не слишком ли?)!
Он пытался воевать со всеми, всем
пытался объяснить: почему он – Ермилов – должен жениться именно на этой
женщине, когда вокруг есть тысячи других, ни в чем ей не уступающих? Только
потому, что он имел неосторожность какую-то там неделю или две позаниматься с
ней любовью? Да с кем он этим только не занимался! Что же – на всех надо
жениться? Ах, да, конечно, – родители дружат друг с другом! Ну, и дружите себе
на здоровье! Но я-то тут при чем? Ах, да, ну, конечно, – живем на одной улице!
Что, мол, люди скажут? Да плевать я хотел на людей – так думал Ермилов. И так
продолжалось почти год.
Сдался он на день рождения – на первый
день рождения своей дочери.
До годика она была какой-то уж
невзрачненькой – маленькой, красненькой, сморщенной, – просто посмотреть не на
что! И все это время он не проявлял к ней ни малейшего интереса. Когда же
родители заставляли его взглянуть на обожаемое ими создание, он не испытывал
ничего, кроме отвращения. И родители вменяли ему это в вину в первую очередь.
Отец обзывал его монстром, а мать – недочеловеком.
И лишь в тот самый день (который – он
это вычислил! – был задуман, как преднамеренная западня для него), который был
устроен, само собой, у них в доме (а не в доме претендентов в родственники),
когда он в очередной раз (и, как всегда, под давлением) взглянул на дочь, он
вдруг увидел, что то, что казалось ему невзрачным, превратилось в маленькую, но
чудесную куколку, с неземной кожей, загадочным запахом и прядями волос, почти
не ощутимыми на ощупь. И эта куколка странным образом напоминала ему себя
самого – такого, каким он себе помнился по самым детским своим фотографиям.
На свадьбе он выглядел донельзя
грустным. Он машинально выполнял команду “горько”, запрограммированно улыбался
и даже, как умел, откликался на произносимые в адрес новобрачных тосты, не
вникая особенно в смысл того, что говорил, а сам, тем временем, думал. Он думал
о том, что совсем не обязательно сходиться тем людям, которые живут на одной
улице или учатся в одном классе – так, чтобы навсегда или надолго связать
вместе свои жизни. Но почему-то именно так чаще всего и бывает – люди ленивы и
осторожны, они не хотят и даже боятся искать. И еще он думал о том, что здесь,
вот на этой на его свадьбе, происходит распятие, и распинают не кого-нибудь, а
его – Ермилова, точнее сказать – его судьбу и его счастье. И распинают его,
образно говоря, на кресте общественной морали. Сделал ребенка – женись, и ни
мур-мур. А иначе ты – монстр. Но ведь он не делал ребенка – он просто трахался.
Но никому из всех этих людей, собравшихся на его и Галкину свадьбу, и дела не
было до этого. Они попьют, пожрут, подерутся, быть может, и разойдутся вместе
со своими сужеными, которых они тоже повстречали где-нибудь поблизости от себя
– на своей же улице, быть может, в своем же многоквартирном доме или на своей
же работе.
И Галка-то – дура! Но так ее воспитала
мама: забеременела – рожай, а родила – так только от мужа. Господи, а аборт
ведь был так возможен!
Впрочем, нельзя сказать, что Ермилов
был как-то по-особенному несчастлив – совсем напротив. Полюбив однажды дочь, он
так и продолжал любить ее, мало того, – с каждым годом все более. И Киприда
оказалась отнюдь не скверной женой – она умела хорошо готовить и вязать, была
приучена матерью к чистоплотности, от природы обладала довольно-таки
ненавязчивым характером (хотя, быть может, в это и трудно поверить), кроме
того, она была очень недурна, как самка – это, пожалуй, единственное, что он
по-настоящему ценил в ней.
В общем, знакомые считали их замечательной
парой. Но он-то – Ермилов – знал: если человек не несчастлив, это совсем не
означает того, что он счастлив. И знание это было ужасным: потому что человек
по-особенному несчастливый всегда ищет способы, как изменить свою жизнь, и –
случается – находит их. Человек же, у которого как будто все хорошо, как будто
все как у людей, как правило, боится менять что-либо. А уж он-то – Ермилов –
боялся точно…
Впрочем, как говорят англичане,
вернемся к нашим баранам.
* * *
То, что жена и дочь уехали, и
Ермилов мог теперь позволять себе делать все, что угодно (или почти все), ни с
кем и ни с чем в особенности не сообразуясь, было не единственной
обнадеживающей причиной.
Стояла та пора раннего лета, когда в
городе еще не жарко, когда снег в горах еще не растаял, и улицы продуваются
легким освежающим ветерком, но ночи уже теплы, а дни – один солнечнее другого.
Кроме того, Ермилов – едва проснулся –
сразу решил, что этот день – какой-то особенный, точнее, – не решил, а
почувствовал это. Так иногда случается с людьми – вроде бы день как день,
никаких существенных причин для радости нет, но, тем не менее, – человек
просыпается и чувствует, что наступивший день прекрасен, и – что самое главное
– этот день прекрасен нарочно для него. Быть может, такое случается лишь от того,
что человеку приснился перед самым пробуждением какой-нибудь необыкновенный и
радужный сон, а, пробудившись, он сразу позабыл содержание видения, но ощущение
счастья в нем сохранилось. И тогда человек не торопится вставать – даже если
ему куда-нибудь спешно надо: он лежит в своей постели и думает – отчего, откуда
в нем это ощущение счастья? И почему в нем ожидание чуда – скорого, неизбежного
и восхитительного?
Именно таким и показался Ермилову
наступивший день. Он долго нежился в кровати, лениво силясь разобраться в своих
предчувствиях. Надо сказать, что Ермилов уже давно числился безработным, и
торопиться ему ровным счетом было некуда, каждый очередной день для него становился
выходным.
Наконец, он встал и пошлепал на кухню,
где с большим удовольствием выпил пол литра кефира вприкуску с черным
бородинским хлебом – любимый свой завтрак. Затем – раздумывая, чем занять себя
в этот день, – подошел к окну.
Дом, где жили Ермиловы, стоял на
пересечении улиц Аль-Фараби и Навои – строго на углу. Большинству алмаатинцев
хорошо знакома эта большая девятиэтажная и многоквартирная подкова, хорошо
открытая взглядам с трех сторон, – такое трудно не заметить.
Окно кухни смотрело прямо на Аль-Фараби
и на долину, пропадающую где-то там, далеко, в одном из горных ущелий. Оттуда
сбегала вниз река Большая Алмаатинка, с шумом пронося свои воды подле самого их
дома, чтобы несколькими километрами ниже успокоиться в озере Сайран – штатной
зоне отдыха горожан.
* * *
Штатным зонам отдыха Ермилов всегда
предпочитал внештатные. Последние годы как-то хлопотно стало ездить не только
на Иссык-Куль, но даже и на Капчагай – расходы какие-то неоправданные, мороки
невпроворот, прочие неудобства – и потому чаще он с семьей или с друзьями
отдыхал прямо здесь, на речке, неподалеку от дома. Да и многие жители
микрорайонов “Орбита” поступали так же.
Место, конечно, было не ахти какое
красивое, но зато свое. Река, с обеих сторон приструненная человеком бетонными
берегами, но все равно непокорная, перекатывала в своих бурливых потоках
мириады песчинок и мелких камушков через небольшие плотины, следовавшие одна за
другой – на расстоянии метров в двадцать – от противоселевой дамбы и почти до
самого озера. И некогда свободная, но неприхотливая река уже десятилетиями
выглядела, как жалкая вереница корыт-бассейнов, образующих каскад, очерченный
серыми и кривоватыми линиями, с грудами песка и точеной гальки, вдосталь
нагруженных трудягой-водой в эти корыта – чудовищное порождение мрачной
фантазии и взбесившегося прагматизма инженеров и строителей из
Казгорселезащиты. И каким двусмысленным, каким насмешливым намеком на тщетность
и спесивость амбиций человечества в его вечной борьбе с силами Природы, в деле,
так называемого, ее освоения и покорения, представлялись здесь те огромные камни-валуны,
в зловещем хаосе разбросанные по обоим берегам – в результате последнего селя –
того самого, который и подвиг людей на создание всех этих уродливых
железобетонных сооружений.
Открывшийся внимательному взору
ландшафт нельзя было посчитать ни природным, ни урбанизированным – скорее всего,
он походил на поле былого сражения Урбанизации и Природы. И хотя сейчас
казалось, что счет не в пользу последней, все могло измениться в любой час. И
люди, живущие в створе ущелья-долины, если не очень хорошо понимали это, то уж,
во всяком случае, хорошо чувствовали. И, когда ранней весной, где-нибудь в
марте-апреле, река набухала и с истошным ревом, потемнев от избытка глины и
песка, сдернутых ею со склонов ущелий с беззаботностью ребенка, играющего
воздушным шариком, заплескивала свои свинцовые воды через струнившие ее
каменные берега – так, что напрочь заливались намощенные повдоль прогулочные
тротуары, – люди, живущие поблизости, при всем своем желании не могли не
испытывать леденящее их некрепкие души чувство жуткого ужаса.
И можно ли было судить их за это? Ведь
на каждый Аустерлиц однажды приходит свой Ватерлоо.
И все же как-то странно: почему люди –
будучи существами столь слабыми и несмелыми – так часто выбирают для своих
поселений те места, от которых им лучше бы бежать? Почему в таком множестве
селятся они у подножий вулканов, на путях вероятного схода лавин и селей, в
районах повышенной сейсмической опасности, в местах ожидаемых смерчей и
ураганов? Ведь едва ли не единственным достоинством этих слабых, с вялыми,
подавленными инстинктами существ являлось то, что люди – существа разумные. Так
неужели это от своего Великого Разума извечно бросают люди вызов могучей и
ироничной Природе?
* * *
За окном кухни Ермилова вовсю
хозяйничал шаловливый и ласковый июнь. И под стать ему была и река – озорна и
говорлива. И все это – и река, и июнь, и камни-валуны, и чахлая трава
вперемежку с диким папоротником и колючками – могло стать недурственной натурой
для художника-сюрреалиста (не бездарного, разумеется) или местом случайного
отдыха для таких, как Ермилов.
Он стоял у окна уже минут десять, но
ничего путного на счет времяпрепровождения так и не придумывалось. Поначалу он
подумал, что было бы неплохо махнуть прямо сейчас в “Арасан” и хорошенько там
попариться – тем более, что он давно уже туда не заглядывал, – но, вспомнив,
что наступивший день был субботним, а часовая стрелка на циферблате уже
близилась к одиннадцати, тут же от этой затеи отказался: по выходным, а
особенно на сеансы, начинающиеся с двенадцати, “Арасан” наводняли лохи*, мыться, а, тем более, париться
с которыми в одной компании для Ермилова было зазорно – сам-то он знал толк в
этом деле, и потому предпочитал посещать баню по будням, в утренние часы –
тогда, когда народу бывало сравнительно немного, а среди прочих присутствовало
обычно человек пять-шесть истинных знатоков, умевших “делать”, а не “опускать”
пар, да еще и сдабривать его при этом различными присадками типа настоек
эвкалипта или мяты, а лучше всего – пихты.
* Лохи – простофили, люди без понятий в чем-либо (уличный
сленг).
Затем у него появилась идея двинуть на
пивко, но и ее он тут же забраковал, решив, что это еще успеется – впереди
целый день, а после пива его могло запросто разморить, а перспектива сна на
заходящем солнце и, соответственно, головной боли после такого сна мало его
прельщала.
Так ничего толком и не придумав, но,
предположив, что самое интересное придумается ближе к вечеру, он вдруг как-то
мгновенно решил, что самым лучшим сейчас для него будет пойти на речку – прибавить
тон или полтона к уже имевшемуся у него загару и заодно поднять тонус купаниями
в холодной горной воде.
* * *
Выйдя из дому, он тут же увидел
Жору – своего соседа по лестничной площадке, сидевшего на лавочке у подъезда.
Жора сидел развалясь и, запрокинув одну
ногу прямо на сиденье, что-то сосредоточенно выковыривал между ее пальцев
обеими руками – от этого он чем-то отдаленно напоминал скульптуру Микеланджело
“Скорчившийся мальчик”, выставленную в Эрмитаже, хорошо знакомую Ермилову по фотографии
в одном из альбомов жены – она любила собирать такие штучки.
Приодет Жора был по-домашнему: черная,
до беспредела растянутая майка – такая, что видны были клоки рыжих волос
подмышками, синее трико с пузырями на коленях и шлепок на левой ноге. Правый
шлепок за ненадобностью валялся рядом с ним – на сиденье.
Заслышав шум, изданный Ермиловым при
движении, он нехотя поднял голову.
– А, это ты, – томно произнес Жора
тоном Калигулы, разговаривающего со Сципионом (когда тот отвлек его от
глубочайших философских раздумий своим появлением), и, словно приходя в себя,
тряхнул своей чернявой головой.
Здесь, пожалуй, автору стоит
объясниться: ведь человек внимательный опять мог бы при желании уловить
некоторое несоответствие, а именно – чернявая голова и рыжие волосы подмышками.
И такой человек в этом месте нашего повествования вполне справедливо мог
воскликнуть: так не бывает! И был бы при этом прав. Почти прав.
Дело в том, что это несоответствие было
фирменным знаком Жоры – так распорядилась Природа. Генетический код, черт бы
его побрал!
Жора принадлежал к тому типу мужчин,
которые очень рано взрослеют: уже в пятом классе у него на лице стала
пробиваться растительность, в шестом он уже вовсю начал бриться, а заодно и
преследовать девочек. Примерно в это же время он успел приобщиться к продукции
местных винзаводов и по достоинству оценить вкус дешевого портвейна.
И еще: по секрету это можно сказать –
рыжими волосами чернявый Жора блистал не только подмышками, но и…. В общем,
сами понимаете, где.
Откуда это известно, скажете вы? Тут
все просто: Жора и Ермилов были пожизненными соседями: вначале они жили в
соседних домах в Малой станице, а так как впридачу ко всему были еще и
ровесниками, то учились в одной школе, мало того – в одном классе. И
генетические особенности Жориного организма еще в те далекие времена стали
предметом обсуждения одноклассников в школьной душевой после занятий
физкультурой. Здесь, пожалуй, остается добавить только одно: Жора среди всех их
прочих общих знакомых выделялся еще и феноменальными размерами своего мужского
достоинства, чем немало гордился. Даже сложилась в районе поговорка такая по
этому поводу: клянусь Жориным шлангом! Любые утверждения, подкрепленные этой
клятвой, принимались на веру безоговорочно.
Что же касается пожизненного соседства,
то и тут все просто: жены их в один год закончили нархоз и попали работать в
бухгалтерию «Алматыгорстроя», где и урвали одновременно ордера на квартиры в
одном доме и в одном подъезде.
Такая вот история…
– Это я, – подтвердил Ермилов и
поинтересовался: – Ты давно с колес?
– Вчера, – кратко пояснил Жора. – На
неделю подменился. – Он работал шеф-поваром в вагоне-ресторане. – Фу, ты! Мать
его! – вдруг выругался Жора и, кивнув на препарируемую ногу, заметил: – Преют и
преют! Грибок, что ли, подцепил?
– Бывает, – посочувствовал Ермилов, и
посоветовал: – Ты пропарь их с горчицей и с марганцовкой. По переменке.
Говорят, помогает.
– Да я что уж только не делал, –
поплакался Жора и, вздохнув, полюбопытствовал: – Ты далеко?
– На речку.
– А может, пивка возьмем? – предложил
Жора.
– Нет, – отказался Ермилов, – это еще
успеется.
– Ну, ладно, – не стал возражать Жора.
– Чуть позже и я туда подгребу, – пообещал он. – Кстати, привет тебе от Червня.
– Ага, подгребай, – без особого
энтузиазма поддакнул Ермилов. – Червню тоже привет передай, – добавил он и
пошел прочь от своего собеседника.
– Рекогносцировку там сделай, – крикнул
вслед ему Жора.
Ермилов лениво от него отмахнулся…
* * *
Дойдя до трубы, которая нависала
над рекой на высоте примерно метров в десять и, соединяя оба берега, служила
своеобразным мостом, Ермилов расположился чуть выше нее – прямо на асфальте
пешеходной дорожки, слегка потеснившись, – чтобы не мешать пешеходам.
Народу вокруг было предостаточно:
кое-где выпивали и закусывали в охотку; в воздухе отчетливо угадывался
раздражавший аппетит запах шашлыка, который вдикую готовился подле развеселых
компашек на обычных камнях или на небольших самодельных мангалах; повсюду
галдели, смеялись и плакали дети.
Солнце, ближе к полудню начавшее
разгораться на полную свою мощь, стало сладко покалывать кожу, и Ермилов,
обмякнув, исподволь погрузился в дрему…
Здесь, наверное, уже пора бы рассказать
об одной особенности Ермилова, тем более что время для этого имеется.
Особенность эта не то чтобы делала его человеком исключительным – ведь, как мы
уже говорили, сам он считал себя весьма заурядным (и не без оснований), – но,
тем не менее, он выделялся среди прочих.
Вкратце эту его особенность можно было
бы обозначить так: он никогда не ошибался. В самом непосредственном значении
этих слов.
Едва ли не с первых дней его
десятилетнего хождения в школу в нем обнаружилась могучая наклонность ко всем
точным наукам, которая не оставляла его и доныне. Он обладал замечательной
памятью и с легкостью оперировал цифрами. Для него ничего не стоило в уме
перемножить пару трехзначных чисел и в течение нескольких секунд выдать точный
результат. Без всякого труда для себя он мог хранить в голове четыре-пять сотен
телефонных номеров.
Выполнять домашние задания в школьные
годы он считал абсурдом, так как прекрасно обходился без такого рода тренинга.
На этом грешке его нередко выкупали учителя и, само собой, наказывали двойками,
но это его ничуть не смущало – ответами у доски и пятерками за контрольные он
запросто перекрывал свои “неуды”. Но что он любил до чрезвычайности, так это
решать на скорость те задачки, которые иногда в конце уроков физики или математики
предлагались педагогами – с условием, что первым двум-трем ученикам, давшим
верные ответы, будут поставлены отметки “отлично”. Учитывая, что он умел не
только быстро считать, но и обладал значительными способностями к логическому
мышлению, синтезу и анализу, самым первым, как правило, бывал он.
Неудивительно, что, начиная уже класса
с восьмого, школьные учителя стали настраивать его на поступление в серьезный
вуз, не без оснований полагая, что у него есть все данные, чтобы заниматься
фундаментальной наукой.
Ермилов и сам думал аналогичным
образом.
Получив аттестат зрелости, он, не
мешкая, уехал в Москву и с блеском сдал вступительные экзамены на физический
факультет МГУ.
Годы учебы в университете для него мало
чем отличались от школьных: он все так же преуспевал – курсовые, расчетные и
расчетно-графические работы он преодолевал со свойственной ему беззаботностью и
изяществом – на зависть тем его сокурсникам, которые слыли старательными, но
тугодумами. Работа, которая прочих повергала на месяц, а то и на два в
глубокие, достойные самого искреннего уважения раздумья, у него занимала не
более двух-трех вечеров – чем не повод для бешенства у прочих?
Девочки, бары, дискотеки – в общем,
стандартные атрибуты студенческой жизни – если и привлекали его, то все как-то
походя. И лишь для двух вещей он не мог не сделать некоторого исключения – для
бани и пива. И то – не зря же он был прямым потомком семиреченских казаков.
Где-то примерно в середине обучения он
всерьез увлекся астрономией и стал специализироваться в этой области. Вскоре он
и здесь добился кое-каких успехов, и ближе к выпуску ему предложили интересную
работу по окончании университета в одном из ленинградских НИИ, само собой, с
доступом в Пулковскую обсерваторию. А в качестве временного бунгало будущему
молодому ученому-астрофизику предлагалась комната в общежитии Академгородка.
Все это вкупе было пределом его
мечтаний.
Ах, если бы не Киприда!
Но – случилось то, что случилось.
Вместо ленинградского НИИ пришлось работать в НИИ алмаатинском, вместо
Пулковской обсерватории пришлось довольствоваться обсерваторией в Ак-Каине, а
вместо бунгало в Академгородке пришлось вновь обживать свою старую, до гвоздя
знакомую комнату в родительском доме.
Почему Киприды появляются в жизнях
перспективных мужчин так некстати?!
Потом – началось то, что началось. В
результате экономических реформ и демократических преобразований в обществе
казахстанская наука после своеобразного гипертонического криза скоропостижно
скончалась – что бы ни говорили по этому поводу ученые чиновничьи лбы из
Академии наук, но это так (уж Ермилову-то это было известно доподлинно).
И, хотя Ермилов никогда не считал себя
крысой – да и не был ею, все же, по здравом размышлении, решил эту работу
оставить, несмотря на увлеченность ею, – жизнь требовала свое. Впрочем, будем
называть вещи своими именами – не жизнь, а Киприда и Ксюшка требовали от него,
чтобы в новых обстоятельствах и сам он начал поступать как-то по-новому. Какие
это новые обстоятельства? Боже, да они всем известны, даже власть предержащим,
а уж простые люди ощущали эти самые новые обстоятельства на своей шкуре вдоль и
поперек – малая зарплата при высоких ценах, инфляция, отсутствие какой-либо
социальной помощи: в общем, плати за все, что не твое, а за все свое – получай
дулю.
Добро еще, что способности его, не
востребованные государством, остались при нем, а не были сданы в архив или на
склады безвременного хранения, как многие и многие атрибуты прошлого, навсегда
уходящего времени (навсегда ли?).
Способности эти, несмотря на
неофициальный статус безработного, продолжали кормить его и по сей день, да,
пожалуй, еще и неплохо кормить. Как у него это выходило? Что ж, любопытным
поведаем и об этом, но – несколько позже…
* * *
Что-то тревожное, что именно
Ермилов поначалу не осознал, отвлекло его от раздумий. Он встрепенулся и поднял
голову.
Прямо в створе взгляда, почти под самой
трубой истошно лаяла, напряженно смотря на противоположную сторону реки,
собака. Похоже, что она давно уже надрывалась так, но Ермилов, глубоко уходя в
себя, умел так далеко отстраниться от окружающего, что достучаться до его
сознания в такие моменты было не просто.
Пес, прервав свой лай, вдруг быстро
повернул голову и заглянул своими по-собачьи умными глазами прямо в глаза
Ермилову. Какие-то секунды они безмолвно разглядывали друг друга, а затем пес
снова тявкнул, словно приобщая тем Ермилова к чему-то тому особенному, что было
известно лишь самому псу, и, опять повернувшись в сторону другого берега, снова
затянул свою надрывную песню.
Ермилову стало любопытно, и он
посмотрел в ту же сторону, куда лаял пес, но никого, к кому тот мог иметь
отношение или кто мог иметь отношение к псу, не заметил. Все было как обычно:
люди отдыхали, загорали и купались, играли в карты, нарды, в общем,
развлекались, как могли.
Ермилов не разбирался в породах собак,
но, тем не менее, некоторые были все же известны ему, благодаря одной из своих
знакомых – заядлой собачнице: он мог отличить овчарку, ризеншнауцера, бульдога,
дога, пуделя – это было не сложно.
Пес, который без всякого стеснения так
откровенно демонстрировал перед ним свое загадочное собачье горе, принадлежал к
той породе, которая тоже (совершенно случайно) оказалась знакома Ермилову. Это
был русский спаниэль, находящийся примерно в том возрасте, когда собаку еще
сомнительно считать взрослой, но и щенком назвать ее тоже как-то не
поворачивался язык.
Иногда, таких собак еще называли
русскими кокер-спаниэлями.
Кстати сказать, Ермилова всегда
несколько удивляло такое название этой породы собак: если кокер-спаниэль, то
какой же он, к черту, русский? Ну, просто глупость какая-то!
Впрочем, Ермилов, конечно, хорошо
понимал, что на свете существуют глупости куда большие, чем эта, например,
такие наиглупейшие термины, как “русскоязычные казахи”, или “обрусевшие
татары”, или “мэр города” – в России, или “парламент” – в Казахстане. А
“вынужденные переселенцы” – что это за глупость такая? Почему бы не назвать все
своими именами? Казахи, не знающие своего родного языка, татары, живущие среди
русских, городской голова, курултай и – наконец – просто беглецы, несчастные
люди.
Случаются и еще более чудовищные
глупости! В голове какого умника “вызрело”-таки столь мракобесное понятие –
“русскоязычная литература”?...
Пес, словно почувствовав, что
пользуется вниманием Ермилова, стал все чаще и чаще оглядываться в его сторону,
сопровождая эти оглядывания по-прежнему непрерывным лаем, даже, пожалуй, еще
более жалостливым.
“Э, дружок, да ты вконец разошелся, как
я посмотрю”, – подумал Ермилов.
Ему никогда и в голову не приходило
содержать кошку или собаку в доме – он, как мы уже и говорили, уродился слишком
ленивым для этого, и мысль о постоянной ответственности за кого-либо была для
него тягостной. Когда Ксения, как и всякий нормально развитый ребенок, завидев
во дворе кошку или собаку, умоляла его купить ей такую же, он всегда, скрепя
сердце, отказывал, и стремился как можно скорее увести ее подальше от
животного, рассказывая ей при этом всякие байки о блохах, вшах, заразных
болезнях и какашках во всех углах их аккуратного дома.
Надо ли говорить, что ему едва ли
удалось устоять в этом своем сопротивлении, если б к дочери на помощь пришла
жена, но – по счастью – та в этом вопросе всегда и непреклонно становилась на
его сторону.
Поэтому сейчас, понимая, что пес может
неправильно истолковать его участие и потом будет совсем не просто отвязаться
от него, Ермилов решил прервать свои наблюдения. С видом полного равнодушия он
опустил голову на покрывало и постарался снова задремать.
А пес все лаял и лаял, все так же
тоскливо, и все с той же надеждой попасть на другую сторону реки, как будто б
та, иная сторона, была хоть чем-нибудь лучше этой…
* * *
Сказать по правде, то утверждение,
что Ермилов никогда не ошибался, несколько ошибочно. Однажды он все-таки
ошибся, и эта ошибка сильно раздосадовала его. Сколь-либо серьезной вины
Ермилова в этой ошибке не было – таковыми оказались обстоятельства, но от этого
ему было ничуть не легче. Ведь подумать только, что могло бы быть, случись все
по-иному!
Это случилось в ту пору, когда он
работал в НИИ. Вместе с ним там же, в том же самом отделе работала Мадина –
умная, молодая и симпатичная казашка – из тех, про кого Ермилов говорил "с
божеством и с вдохновеньем". Ермилов был чуточку влюблен в нее, да и она,
как ему казалось, тоже не оставалась совсем равнодушной к нему. Однако он был
женат, а она вот-вот собиралась замуж – кстати, за их общего начальника отдела.
Понятно, что при таком раскладе интим был невозможен, но, тем не менее,
ощущение, что при иных обстоятельствах между ними неизбежно что-нибудь
произошло бы, породило у них чувство какой-то особой близости, и ими это
приятно осознавалось, и оттого их отношения были подернуты флером легкого
флирта. Очень многие работы в отделе они выполняли вместе, но и тогда, когда
приходилось заниматься разными вещами, на наблюдения в обсерватории они
старались выезжать сообща.
Однажды ночью, в один из таких выездов,
который ничем не отличался от прочих, они, работая по заданию, порученному
Ермилову, случайно “зацепили” неизвестный астероид довольно крупных размеров.
От радости они едва не обезумели. Наверное, целый час они придумывали название
своему открытию, – а им захотелось дать ему именно название, а не просто пронумеровать
его. В конце концов, решили назвать это новое тело астероидом “Евразия”. В
выборе именно такого названия не было ничего удивительного – евразийская тема
становилась в последнее время для многих
словно бы и модной – хотя едва ли из этих «многих» кто-нибудь смог
вразумительно объяснить почему, и что, в конце концов, означает само понятие
«Евразия».
Уже буквально на следующий день они
узнали, что у телескопа “забарахлила” электроника и на самом деле они попросту
неверно взяли пеленг. Астероид “Евразия” оказался мифом, на деле же это был
давно открытый, изученный и описанный во всех справочниках астероид № 717.
Каково же было их разочарование!
С горя они пошли в кафе “Эдельвейс”,
захватив для компании кандидата в мужья и Киприду, и просадили там немало
денег. Так память о тяжком похмельи смешалась для Ермилова с горькой памятью о
несуществующем астероиде…
* * *
– Жека, Жека! – заорал кто-то,
перекрывая шум реки, и Ермилов узнал голос Жорика.
Разглядев, что тот устроился на другом
берегу в близком соседстве с двумя не то молодыми женщинами, не то девушками,
Ермилов отозвался:
– Ну, чего тебе?
– Валяй к нам, Жека, в картишки
скинемся!
Девицы, похоже, были ничего себе. Одна
из них, теребя в руках колоду карт, с интересом поглядывала в сторону Ермилова.
Ермилов немного посомневался – ему не
очень-то хотелось составлять компанию бывшему однокласснику, – но, решив, что,
пожалуй, не стоит его “лажать”, да и пообщаться с девочками отнюдь не мешает,
медленно поднялся и двинулся в сторону той плотины, которую из-за приоткрытого
в ней шлюза не столь сильно захлестывала вода, чтобы перебраться по ее гребню
на другую сторону.
По пути он вспомнил о спаниэле и с
любопытством обозрел окрестности, но пса поблизости уже не было. Впрочем,
Ермилов тут же позабыл о нем…
– Устраивайся, Жека, как дома. У нас
все сметано и заметано, – бодро отрапортовал Жора. – Это вот Ирочка, а вот это
– Любочка…
– Очень приятно. Женя, – стараясь не
дать Жоре разойтись, прервал его Ермилов.
– Мы уже в курсе, – сказала та, которая
держала в руках карты, и которую Жора так по-свойски назвал Любочкой.
– Ну, что, девочки, как будем
сражаться? Пара на пару? – вмешался Жора в разговор, обращаясь к той, которую
звали Ирочкой.
– Как хотите, – равнодушно отозвалась
та.
– Составы смешанные или мужчины против
женщин?
– Мужчины против женщин, – заказала
Ирочка.
– Нет, нет, лучше смешанные, –
возразила Любочка и, со значением взглянув на Ермилова, присовокупила: – Из нас
с Женей могла бы выйти неплохая пара.
– Зато из нас с Жорой пары не выйдет, –
наотрез отказалась Ирочка.
– Ну, почему, сердце мое? – деланно
обиделся Жора. – Чем я парень не хорош?
– Разговариваешь много, – уязвила та и,
чтобы окончательно от него отделаться, добавила: – Значит, карты светить
будешь.
– Да какая разница, девушки, – поспешил
сгладить этот маленький конфликт Ермилов. – Давайте играть: мужчины против
женщин. Так даже интереснее.
На том и порешили.
По всему было видно, что Жорик подсел к
девушкам не более чем за полчаса до самого Ермилова, но уже успел им порядком
надоесть своей болтовней. И потому, когда тот предложил им позвать для компании
Ермилова, они сразу же согласились, справедливо полагая, что его присутствие
сыграет свою положительную роль в деле – говоря словами газетчиков – разрядки
напряженности.
Вообще, Ермилова всегда удивляла
способность Жорика с легкостью заводить знакомства с любыми девицами, даже если
те всячески сопротивлялись этому. Видимо, Жорик принадлежал к тому типу мужчин,
про которых героиня “Ностальгии” Тарковского сказала, что с такими проще
переспать, чем объяснить им, почему ты этого не хочешь. Впрочем, – уж
Ермилов-то об этом знал не понаслышке! – Жору можно было отнести и к той
категории мужчин, чья активность вознаграждается не часто и, как правило, дело
у которых дальше знакомства не идет.
Но все-таки было удивительно: как его
вообще близко подпускали к себе женщины – ведь, между нами говоря, от Жорика
всегда воняло тем скверным запахом, который свойствен людям с плохим обменом
веществ и который не истребляется ни частым мытьем, ни регулярной стиркой, ни
употреблением самого наизаграничнейшего одеколона или дезодоранта.
И это тоже было фирменным знаком
Жорика, особенностями его организма…
Вероятно, Ирочке надоело играть, а,
быть может, и вдыхать то едва уловимое, но все же (несмотря на дующий ветерок)
– уловимое зловоние, исходящее от Жорика, и она, вдруг отбросив от себя карты,
резко поднялась:
– Фу. Пойду, окунусь.
– Хорошая идея, сердце мое! – мгновенно
откликнулся на ее реплику Жорик. – Я тебя провожу.
– О, Господи! – сверкнула глазами
Ирочка. – Да сиди уж ты!
Но Жора, несмотря на явный запрет,
решительно “поскакал” следом за нею.
Когда они удалились, Любочка
придвинулась вплотную к Ермилову – так, что их лица оказались совсем рядом.
Еще во время игры в карты Ермилов успел
исподтишка хорошо разглядеть ее – она была прехорошенькой: ее черные волосы,
несмотря на то, что в данный момент были уложены в незатейливую прическу и
накрепко заколоты китайской пластмассовой бирюлькой, сразу вызвали в сознании
Ермилова чудесную картинку – изящные, тонкие пальцы девушки протягиваются к
затылку и – спустя мгновение – слышится радостный щелчок и словно черные крылья
ниспадают на ее плечи.
Это напомнило ему тех очаровавших его
женщин, некогда увиденных на Южной
Украине и в Крыму, тем более что гладкая, уже изрядно загоревшая кожа девушки и
крепкое статное тело ее отнюдь не разрушали, а гармонично дополняли
соблазнительный образ.
Вспомнив, что он как-то в своем
разглядывании совсем позабыл о руках девушки, Ермилов покосился на них: увы,
форма ее рук несказанно отличалась от того совершенства, которое мнилось ему.
Она, заметив его взгляд, тоже
покосилась на свои руки, но, видимо, истолковала его как-то по-своему.
– Странный у тебя друг, – показав
глазами в сторону речки, где Жорик, как мог, мешал Ирочке купаться, сказала
Любочка.
– Не более чем все другие-прочие, – не
желая поддерживать предложенную тему, ответил Ермилов.
Любочка обратила внимание на
обручальное кольцо Ермилова.
– Женат?
– Есть такая беда, – подтвердил
Ермилов.
– Почему же беда?
– Просто поговорка такая, – отмахнулся
он от вопроса.
– Вообще-то, ты не похож на женатого, –
вдруг заявила она.
Ермилов искренне удивился:
– Да? Почему это?
– У тебя взгляд ищущий. Какой-то
жадный…
– У многих взгляды ищущие и жадные, –
перебил Ермилов девушку.
– Все верно, – кивнула она. – У тех,
кто не женат или…, – тут она смолкла.
– Или? – поторопил он ее.
– Или разочарован в браке.
Ермилов, не желая спорить, просто пожал
плечами.
– Я угадала?
Ожидая его ответа, она настойчиво
прикоснулась пальцами к его локтю. Вместо ответа он потянулся к ней и поцеловал
ее в губы – хотя прекрасно осознавал, что после получаса общения такое движение
может быть легко истолковано, как хамство, но – по большому счету, ему было
совершенно наплевать на то, как оно будет истолковано; он просто закидывал по
привычке удочку, и если наживка уйдет впустую, то стоит ли особо переживать по
этому поводу?
Девушка не отпрянула и позволила сделать это,
но, когда поцелуй успешно закончился, стало видно, что она смущена:
– Какой ты, – негромко, с придыханием
сказала она.
Ермилову послышалась в ее голосе нотка
одобрения.
– Да, вот такой я, – отозвался он.
– Так значит, я угадала! – торжествуя,
объявила она.
– Значит, да.
– Как же так случилось?
– Очень просто: искал богиню, а
встретил обыкновенную женщину.
Девушка слегка улыбнулась:
– Чем же отличается богиня от
обыкновенной женщины? – лукаво прищурясь, задала она вопрос.
Ермилов вздохнул:
– Есть три надежных признака, которые
отличают богиню от обыкновенных женщин…
– Так! Какие же?
– Первый – это посадка головы.
– Так! – включаясь в игру,
воодушевленно воскликнула Любочка. – А второй?
– Второй признак – это походка.
– Так! – раздался еще более
воодушевленный возглас. – И?..
Ермилов грустно усмехнулся – он
вспомнил, как лет пять или шесть назад добирался до Моста на “шестерке”- экспрессе
– чтобы пересесть там на автобус до Ак-Каина. Автобус был набит битком, включая
проходы. Толпа прижала Ермилова к спинке одного из сидений, да так крепко, что
он и сдвинуться не мог. На сиденье прямо перед ним сидела девушка – ракурс не
позволял разглядеть ее лицо и фигуру – видны были лишь черные волосы, примерно
такие же, как и у разговаривающей с ним сейчас Любочки. Ермилов никакого
особенного внимания на незнакомку не обращал, пока…. В какой-то момент девушка
медленно подняла руку и слегка поправила волосы – они были распущены и,
наверное, кое-какие прядки попадали ей на глаза. Боже, что это была за рука!
Точнее – какой формы это была рука! Изящная, холеная, с ухоженными ногтями,
венчавшими длинные и тонкие пальцы!
Ермилов едва не испытал оргазм, и уж,
во всяком случае, был близок к поллюции, как какой-нибудь пятнадцатилетний
пацан. С этого момента он старался сделать все возможное и невозможное, чтобы
хоть немного сдвинуться вперед и заглянуть в лицо девушке, как будто от этого
зависел смысл всей его дальнейшей жизни. Но, как он ни старался, у него ничего
не вышло. Перед остановкой “Гостиница “Алатау” девушка поднялась, чтобы
продвигаться к выходу, и Ермилов подумал, что теперь-то ему удастся ее
разглядеть, но в это время в автобусе началась сумятица – многим нужно было
выходить там же, – и так случилось, что ему каким-то образом не
посчастливилось. Поначалу его толкнули в другую сторону, потом протискивающиеся
позади люди, прижали его к соседнему сиденью, а девушка тем временем в потоке
людей прошла где-то за спиной Ермилова. Он повернул голову и стал смотреть
назад – в сторону выхода, силясь хотя бы там углядеть ее; но люди – проклятое
человечество! – вновь заслонили незнакомку от его взглядов. В последней надежде
он стал смотреть через окно – на улицу – если б девушка, выйдя из автобуса,
пошла вверх, по ходу движения, то у него был бы шанс, но она – повернула в
другую сторону, – а он опять увидел лишь ее волосы.
Как ни странно, но это воспоминание до
сих пор оставалось с ним: разглядывая руки знакомых и незнакомых женщин,
Ермилов всегда невольно сравнивал их с чудесной рукой незнакомки. И в редком
случае редкие руки вызывали у него хотя бы подобие того восторга, что он
испытал прежде.
Вообще, устойчивость этого воспоминания
поражала его: ведь он мог вспомнить едва ли половину из тех женщин, с которыми
– когда вполне осознанно, а когда и вполне случайно – он делил ложе.
И сейчас это воспоминание на доли
секунды вновь посетило его…
– Ну же! И? – торопила его Любочка.
– И форма рук, – просто, но
безапелляционно выразился Ермилов и неосознанно покосился на руки собеседницы –
и тут же понял, что допустил оплошность, которую и бестактностью назвать было
бы мягко, – просто грубость, и все.
Руки девушки под взглядом Ермилова на
какое-то мгновение судорожно дернулись, словно она хотела убрать их куда-нибудь
подальше – с глаз долой, а затем оцепенели.
Ермилов невольно посмотрел на ее лицо и
понял, как сильно он уязвил девушку – несмотря на смуглоту, щеки ее пылали.
Ему захотелось сказать ей что-нибудь
утешительное, чтобы она не принимала его слова на свой счет, или как-нибудь
ловко позабавить ее какой-нибудь шуткой, подчеркнуть несерьезность всего
произнесенного, но ничего путного в голову не шло.
На его счастье, в этот момент вышла из
воды Ирочка. Быстро подбежав к ним, она с ходу схватила полотенце и принялась
растирать им озябшее тело.
– Да вы, я смотрю, спелись здесь
совсем, – стараясь совладать со сбившимся от холода дыханием, заговорила она
быстро. – Целуетесь тут у всех на глазах! – Она так же, как и Любочка,
покосилась на кольцо Ермилова: – От супруги не нагорит, а?
– А он у нас муж соломенный, – сострил
подоспевший к ним Жорик.
– Ирина, собирайся! Мы уходим, –
сдавленным голосом объявила Любочка и, вскочив, принялась суетливо собирать
вещи.
– Как? – удивилась Ирочка. – Прямо
сейчас?
– Да. Прямо сейчас, – был ответ.
– Погоди немного. Дай обсохнуть, –
взмолилась Ирочка.
Любочка была непреклонна:
– По дороге обсохнешь. Собирайся! Кому
сказала?!
– Да вы че, девочки! К чему такая
спешка? Побудьте еще хотя бы с часик, – заволновался Жорик.
Его не удостоили даже взглядом.
Ирочка, видимо, поняв, что случилось
что-то неладное, торговаться не стала и принялась тоже собираться.
Вскоре они ушли, сопровождаемые
изумленным взглядом Жорика.
– Ты че, Ермилов? Ты че натворил? –
возмутился он, когда девушки скрылись из вида. – Ты чего ей тут наговорил?
Какие-нибудь гадости, да?
– Да ничего я ей не говорил!
– А че тогда они слиняли?
– Откуда я знаю. Может, Любочка газовую
плиту под чайником забыла выключить. Может, еще что…
– Да сам ты – чайник! Эх, Ермилов,
Ермилов, ну, и гад же ты! Таких девок отфутболил! – Жора был вне себя от
справедливого негодования. Особенно его бесило то, что Ермилов его чувств
ничуть не разделял! – Ну, че ты лыбишься, морда? Ну, ты хоть скажи чего-нибудь.
Хотя бы “ква”!
– Ну “ква”. Доволен? – парировал
Ермилов.
– Ладно, черт с тобой! – разозлился
вконец Жорик. – Чтобы я хоть раз еще тебе девок искал…
Ермилов тоже разозлился:
– Да ты не мне, ты себе ищи. Тоже мне благодетель.
– Да пошел ты!
– Сам пошел.
На том они и расстались. Жора, натянув
на свои копыта шлепки и захватив в руки майку и спортивки, ожесточенно
чертыхаясь, двинулся дальше, вверх по реке – надо полагать, с надеждой, что ему
еще подфартит. Ермилов перешел обратно на свою сторону и принялся собираться
домой.
* * *
По правде сказать, настроение у
него сильно “просело”, но – само собой разумеется – не из-за ругани с Жориком,
а из-за девушки.
Переходя Аль-Фараби, он краем глаза
заметил нечто необычное и потому с любопытством взглянул в ту сторону: на
обочине, подле самого бордюра что-то лежало. Подойдя поближе, он остановился:
на узкой полосе между бордюром и чертой, отделяющей главную дорогу и
велосипедную дорожку, лежал мертвый спаниэль. Его глаза были широко открыты, а
в одном из них – в том, что был обращен в сторону Ермилова, в самом его уголке,
как слеза, чернела капля уже запекшейся крови. Слеза черной крови в уже ничего
не видящих глазах русского спаниеля, который так рвался на какую-то другую –
иную – сторону.
Над трупом уже, жужжа, вились противные
зеленые мухи.
Ермилов брезгливо поморщился и в
задумчивости поплелся к дому.
Нельзя сказать, что горбатая судьба
этой собаки так уж сильно потрясла его: Ермилов был немножечко, как и все мы,
грешные, философом, и потому знал, что иногда – плохой конец лучше плохого
продолжения. А спаниэль-то хоть и перед самой своей смертью, но все-таки увидел
свою иную – лучшую – сторону. А он – Ермилов – даже примерно не представлял,
где находится его иная и лучшая сторона, и уж чего он совсем не представлял,
так это – на что ему эта иная сторона? Так, может, и для него, как и для этого
пса, лучше было бы попасть под колеса какого-нибудь джипа?
Здесь он немножечко лукавил – совсем
немножечко…
* * *
Дома он, совершенно утомленный жарой, не
переодеваясь, как был, – повалился на диван и в течение ближайших пяти-шести
минут уснул.
Сон, который он увидел, пожалуй,
следовало бы отнести к разряду кошмаров. Ему снилось, что он находится в каюте
то ли подводной лодки, то ли батискафа – скорее всего, все же батискафа – и
опускается куда-то в глубины океана. С внутренних палуб аппарата доносятся
бойкие голоса людей – похоже, им весело; а он сидит в уютной и просторной каюте
(на подводных лодках таких не бывает – это Ермилов знал точно). Напротив него
расположилась Любочка, они друг с другом о чем-то беззаботно болтают, им тоже
весело, а аппарат опускается все глубже и глубже, за толстым стеклом
иллюминатора – непроглядная темь. Вдруг Ермилов и его спутница замечают, что
аппарат встал, а голоса людей стихли. Подивившись на это, они вдруг замечают,
что через стекло иллюминатора пробивается яркий свет, очень похожий на
солнечный, но все же какой-то другой. Это изумляет их еще больше. Как же так? –
думает Ермилов. – Ведь мы же опускались вниз, а не поднимались. Откуда же свет
на такой глубине? Он подбегает к иллюминатору и смотрит за борт. Там – прямо
перед ним – сверкающий берег из белого, ярко освещенного таинственным светом
песка. На берег с аппарата уже скинуты сходни, но никого из экипажа поблизости
не видно. Он хватает Любочку за руку, и они вдвоем несутся по палубам и трапам
наверх, к люку, и, выбравшись наружу, быстро сбегают по сходням на берег. Там,
пораженный открывшимся видом, он выпускает ее руку и один движется по берегу,
стараясь как можно лучше все разглядеть, понять и запомнить. Он вдруг понимает,
что перед ним не просто берег, а дно огромного грота, находящегося где-то в
самом центре Земли, и грот этот почему-то заполнен воздухом, правда – очень холодным.
Он задирает голову кверху и скользит взглядом по сводам грота – они такие же
белые и блестящие, что и дно. Где же источник света, откуда льется свет – такой
яркий и не греющий? Но – это свет везде и из ниоткуда.
Пораженный этим открытием еще больше прежнего,
он оглядывается назад, чтобы поделиться своим открытием с Любочкой, и видит,
что ее уже нет. Она тоже исчезла, как и все люди. Чертовщина какая-то! Ау,
люди, вы где? Но Ермилов даже не слышит своего голоса. Он бы, наверное,
струсил, если б не был так заинтригован, и потому решается дальше обследовать
загадочный подземный пляж.
Он идет вглубь грота и вскоре замечает
нечто жуткое: вокруг него правильными рядами располагаются какие-то могилы,
вокруг него идеально распланированное, безупречно чистое огромное кладбище –
наподобие кладбищ фашистских солдат, какие он видел в документальных фильмах.
Но это кладбище отличается от тех
своими жуткими особенностями – на нем нет ни крестов, ни надгробий, ни
каких-нибудь надписей и – что самое страшное! – из холмиков белого песка,
выполненных чьими-то старательными руками в виде крышек гробов, торчат кисти
чьих-то рук и ступни чьих-то ног.
Конечности эти недвижны и столь же
белы, как и песок. В то же время цвет их кожи совсем не походит на тот, что
бывает у покойников в первое время после кончины, и, уж тем более, не заметно
признаков разложения. Да и воздух очень свеж…
– Что же это такое? – думал во сне
Ермилов. – Если это ад, то почему здесь так спокойно; если это рай, то почему
спокойно так здесь?
Озадачившись этим вопросом, он и
проснулся.
– Чертовщина – она и есть чертовщина, –
решил он. – Не фиг было спать на закате. Солнце сейчас, говорят, дерьмо.
Радиоактивное какое-то.
Ермилов взглянул на настенные турецкие
часы – было начало десятого.
* * *
Окончательно проснувшись, Ермилов
немного послонялся по квартире, раздумывая, что предпринять этим вечером, и,
наконец, решился. Он быстренько принял душ, причесался, приоделся, сбрызнулся
немного одеколоном, и пошел в туалет. Его не звала туда нужда, там – были
деньги. Ибо, как всякий уважающий себя мужик, Ермилов всегда имел от жены
мощную заначку, и туалет был надежным помещением для капитала, иначе бы Киприда
неминуемо застукала Ермилова.
Заначки нужно делать исключительно в
таких местах, куда никогда, ни при каких обстоятельствах ваши жены не
заглядывают, но откуда вы их можете извлекать при любых обстоятельствах и
всегда, и – что очень важно – с легкостью. Что бы ни происходило в вашем доме,
– принимаете ли вы гостей, делаете ремонт, скрутил ли вас ревматизм или еще
какая-нибудь дрянь похлеще, – в любой момент, с соблюдением всех мер самой
глубочайшей конспирации – в первую очередь – от вашей собственной жены
(подумайте: что будет, если однажды вы спалитесь?); во вторую очередь – от
подруг вашей жены (эти твари продадут вас при первой же возможности); само
собой разумеется, хорониться следует и от жен ваших друзей (это одна лишь
видимость, что они дружески расположены к вам). Стоит ли упоминать здесь о
таких чудовищах, как теща или, скажем, тетка вашей жены?
Здесь можно подытожить: хорониться надо
ото всех – даже от самого Аллаха – таков закон! Есть еще одна тонкость – умело
скрывая от жены саму заначку, надо периодически подчеркивать сам факт ее
существования – например, давая друзьям в долг (разумеется, на глазах у своей
Киприды), иногда покупать (опять же – у нее на глазах) какие-нибудь дорогие
безделицы (очень приятные вам, но совершенно ненужные в хозяйстве). Такими
безделицами может стать, скажем, зажигалка “Ронсон” – баксов этак за сто, или,
например, электробритва “Браун” – баксов этак за триста. Пусть при этом супруга
жжет вас самым негодующим взглядом – да чтоб у нее глаза повылазили!
Потом она, конечно, спросит: “А откуда
у тебя деньги?” Смело отвечайте ей: “Не твое дело!” Ерунда, что вы рискуете нарваться
на небольшой скандальчик, часа этак на три с половиной, помните: от этого
зависит ваша независимость от жены, или – лучше сказать – неподвластность по
отношению к ней (слово “независимость”, вообще, надуманное. На самом деле,
таковой в Природе не существует. Возможна лишь та или иная степень
неподвластности – это реально).
Впрочем, если уж мы начали говорить о
неподвластности своей собственной жене, то нужно быть откровенным до конца –
есть еще одно архиважное условие таковой неподвластности!
Если уж вы совершили столь опрометчивый
шаг, как женитьба, то не позднее, чем через год после нее, нужно обязательно
обзавестись любовницей – причем так, чтобы наверняка ваша супруга ничего не
знала, но уж точно догадывалась об этом – позволяйте ей иногда вычислять себя.
Если вы не сделаете этого, то неминуемо попадете “под каблук”. Первый год
супружества вы еще будете в относительной безопасности, но потом!.. Конечно,
можно завести любовницу и позднее – на четвертом-пятом году женитьбы. Но – к
этому времени ваша жена уже станет законченной, заматеревшей стервой, и будет
очень нелегко пронять ее такими “штучками”. Разумеется, она будет подозревать,
ревновать вас, когда вы “зарулите” куда-нибудь подальше от дома, но – по
возвращению вашему в семью, примется терзать вас с удвоенной силой: ведь в
промежутке между первым годом женитьбы и до конца второго характер ваших отношений
уже полностью определился – вы уже стали тряпкой, подкаблучником, жалким
подобием мужчины, и теперь вам едва ли удастся изменить существующий порядок
вещей, даже с помощью любовницы.
Обратите внимание – речь все время идет
о постоянной любовнице, а не о случайных связях со шлюхами и проститутками. Ибо
исторический опыт человечества доказывает – пуще всего наши жены боятся тех
женщин, которые способны стать Событием в нашей жизни, а что касается наших
маленьких приключений: жены презирают нас за них – порою до брезгливости,
иногда – в отместку – совершают аналогичные поступки; но – мирятся с этим и
отнюдь, увы, не ревнуют.
Итак, постоянная любовница и солидная
заначка – вот два необходимых и достаточных условия нашей неподвластности.
Вашей неподвластности!..
Такова была философия существования
Ермилова.
Заначка его, как уже и было сказано,
хранилась в потайном месте, в клозете, за пластмассовым сливным бачком. Задней
своей частью бачок примыкал к самой стене. Если пластмассу осторожно отогнуть
руками, то она, поддавшись, открывала доступ к той части стены, что была за
бачком, и где Ермилов некогда (и, разумеется, без свидетелей) отковырял стамеской
одну из кафельных плиток, а потом этой же стамеской выдолбил в штукатурке
небольшое углубление. Деньги сворачивались в рулончик, а затем рулончик
упаковывался в полиэтиленовый пакет (чтобы, не дай Бог, купюры не были залиты
водой, если что-нибудь случится с бачком) и просовывался в углубление. Когда
бачок переставали придерживать, он, спружинив, благодаря трубе, на которой
крепился, вновь возвращался на прежнее место, надежно укрывая собой заначку от
всяких посторонних глаз…
Ермилов отделил от заначки сотню с
небольшим баксов и уже хотел было вернуть остаток на место, но, немного
подумав, отделил оттуда еще сотню.
Почему, спросите вы? Все очень просто:
дело в том, что любовницы у него уже с полгода как не было. Последняя его
пассия с новым мужем уехала к новому месту жительства в Россию, и потому он
решил сейчас поехать в гостиницу “Казахстан”, в которой – с обратной стороны –
располагалось ночное кафе, где можно было без особого труда нанять молоденькую
проститутку – из тех, что поприличней (не из тех, что стоят повдоль улицы
Саина). А лишняя сотня понадобилась ему потому, что он решил “зацепить” с собой
Жорика и оплатить услуги девочки и для него. Ермиловым в этот раз отнюдь не
двигало чувство вины по отношению к Жорику – нет, им двигал самый, что ни на есть,
примитивный приступ великодушия.
Да – увы! – иногда Ермилов бывал
подвержен приступам этого глупого чувства.
Здесь, несомненно, уже пора рассказать
о том, как Ермилов зарабатывал деньги – ведь, если этого не сделать, кое у кого
может случиться приступ бешенства. Еще бы! Безработный без проблем содержит
семью, мало того – может позволить себе раз в году “сплавить” жену на
Иссык-Куль (это не дешево), имеет наглость приобретать себе такие бессмысленные
вещи, как “Ронсон” или “Браун”, а порою нанимать проституток не только для себя
самого, но и для своих пустяковых приятелей.
Боже, как это все безнравственно! Тут
есть над чем подумать обывателям и моралистам.
Однако на деле все было не таким уж
страшным, как, быть может, кому-то кажется, – Ермилов, как уже было объявлено,
потеряв работу, не потерял своих способностей. Поэтому он, быстро
сориентировавшись в условиях новой и очередной реформации общества, принялся
везде, где можно и нельзя, клеить объявления о том, что берется качественно и в
срок выполнить любую курсовую или дипломную работу по любому предмету. И он не
переоценивал себя – он хорошо знал свою силу.
Объявления клеились им в холлах высших
учебных заведений города, у их входных дверей или попросту на столбах.
Аналогичные же объявления были дадены им в рекламные отделы наиболее читаемых
газет. И дело пошло – вначале поодиночке, а затем и целыми табунами и отарами к
нему зачастили недоросли.
Господи, какие только работы не
выполнял он! Ему ничего не стоило в какие-то десятки минут рассчитать и расчертить
эпюры сил и моментов на какой-нибудь балке, выполнить расчет
энергоэкономических показателей двигателя внутреннего сгорания, определить
рентабельность производства спирта на типовом мини-заводе, начертить газовую
турбину в разрезе и т.д. и т.д.
Заказы шли не только самотеком, но уже
и по подсказке олухов старших курсов своим младшим собратьям – так сказать, по
рекомендации.
Обычно на каждую работу Ермилов тратил
не более двух-трех часов в течение двух-трех ближайших вечеров, но он никогда
не отдавал уже выполненные заказы столь скоро – как правило, он предлагал
получить их недели через две или три. Так он хитрил – эти бестолковые особи не
должны были думать, что работа оказалась для него легкой. Ведь раскошеливал он
их изрядно: за курсовую работу требовал не менее полста баксов, а за дипломную
– не менее ста.
У него и сейчас еще оставалась парочка
заказов, которые он собирался вернуть лишь через неделю.
Поток неучей иссякал обычно где-то к
началу июля, и примерно до конца октября он мог несколько расслабиться – не
считая немногих заказов от тех недотеп, что не успели вовремя подготовиться к
сессии, и которым поэтому приходилось бегать за преподавателями в летнее время.
Таким образом, деньги, хранящиеся в
заначке Ермилова, были деньгами баранов.
Понятно и естественно, что в этом месте
нашего повествования усердный сборщик податей мог бы поддаться вполне
справедливому негодованию и ошельмовать нашего героя, как злостного
неплательщика налогов (да, действительно, Ермилов последовательно уклонялся от
этой священной обязанности каждого законопослушного гражданина Республики, – но
ведь вокруг нас существует немало и куда более злостных нарушителей налогового
законодательства). Окажись же вместо сборщика податей добропорядочный моралист,
то он бы не устоял перед искушением обвинить нашего героя в безнравственности:
ведь Ермилов покушался на святая святых общественного устройства любого
государства – на систему народного образования, причем – на систему высшего
образования. Безусловно, что своими неправомерными действиями наш лжегерой
давал возможность балбесам оставаться балбесами и дальше.
Но, учитывая, что основным принципом,
который царил в системе образования, был принцип самой неприкрытой халявы –
сколь ни переименовывай чахлые институты в академии и университеты, – то давайте
зададимся вопросом – столь ли великим оказывался вред, причиняемый Ермиловым
этой системе?
Так простим же ему некоторые
прегрешения! И сами будем прощены…
* * *
Очутившись перед дверями Жориной
квартиры, Ермилов позвонил, но было тихо – звоночек молчал – что-то там с ним
приключилось. Тогда Ермилов несколько раз довольно сильно протарабанил кулаком
по дверному полотну, от этого оно вдруг поддалось – дверь оказалось не запертой.
Несколько недоумевая, Ермилов вошел.
– Жора! – громко позвал он.
Откуда-то со стороны санузла в ответ
ему раздались странные звуки.
Еще более недоумевая, Ермилов двинулся
в сторону этих звуков. Отворив дверь ванной комнаты, он замер: Жора, повиснув
подбородком на кромке ванны, сидя на полу и мечтательно прикрыв глаза, с
упоением блевал в открывавшееся прямо перед ним белое пространство, равномерно
покрывая эмаль бурой жидкостью.
“Черт возьми! – изумился Ермилов. –
Когда же он успел? И с кем? Ишь, как основательно устроился!”
Позывы тошноты у Жорика повторялись с
завидной регулярностью, и, было похоже, что они доставляют ему неизъяснимое
блаженство, словно главной задачей всей бесхитростной жизни Жорика стало
желание обстоятельно прополоскать свои кишки, желудок и пищевод бурой гадостью.
Жена его и двое сопливых пацанят укатили на неделю в гости к теще – в
Новосибирск, а потому никто не мог помешать Жорику с блеском выполнить эту
сверхзадачу.
– Жора! – опять окликнул его Ермилов.
Тот медленно повернул голову в сторону
Ермилова.
– А, это ты! – снова тоном Калигулы
отозвался он.
– Да я это, я, – совсем не
по-сципионовски согласился с ним Ермилов.
– А я вот… видишь! – с
непосредственностью философа сказал Жора, показав глазами на ванну.
Тут очередной позыв увлек его с новой,
еще более побудительной силой, и он вновь повис подбородком на кромке, давая
понять, что разговор окончен.
“Эк, его растащило!” – подумал Ермилов,
покидая квартиру Жорика…
* * *
Хоть и с большой задержкой, но
официантка к нему все же подошла:
– Добрый вечер! Что будем пить, есть? –
деловито осведомилась она, приготовив блокнот для записи.
– Добрый вечер! – поприветствовал ее
Ермилов и, вздохнув, стал перечислять: – Так! Мне сто пятьдесят грамм коньяку,
пол лимона дольками под сахаром, чашечку кофе сейчас, чашечку попозже, – закончил
он.
– И? – подстегнула она.
– И все! – разочаровал ее Ермилов.
Она недовольно кашлянула.
– Коньяк какой?
– “Казахстанский”.
– Есть “Белый аист”, “Дербент”,
“Мартель” …
– Не надо, не надо, не надо, – перебил
ее Ермилов. – Не перечисляйте. Мне – “Казахстанский”.
– Что так? – подначила она. – Денег
жалко?
– Нет! – категорически оборвал ее
Ермилов и, улыбнувшись, пояснил: – Надо поддерживать отечественного
производителя!
– Как хотите, – фыркнула она, и ушла
исполнять заказ.
Получив затребованное, Ермилов лениво
попивал коньяк, дополняя его кофе и сигаретами, и обстоятельно разглядывал
небольшую компашку юных девиц, расположившихся за одним из угловых столиков.
Вскоре к нему подсел Жан – старый его
знакомый, человек вполне определенного рода занятий.
– Интересуешься? – без обиняков
приступил он прямо к делу.
– Да, – коротко ответил Ермилов.
– Которая? – все тем же конкретным
тоном спросил Жан.
– Та вон, рыженькая, – показал взглядом
Ермилов.
Жан оглянулся:
– Та, что лицом к нам?
– Да нет же! Та, что вполоборота.
– Понял, понял, понял, понял, –
нараспев произнес Жан, вновь оборачиваясь к Ермилову. – Ну что, братан, как
обычно: пятьдесят баксов за два часа.
– Сегодня мне двух часов мало. Сегодня
я совсем одинокий, – притворно вздохнул Ермилов.
– Понимаю, – кивнул Жан (он и в самом
деле был из понятливых). – Тогда сто пятьдесят за всю ночь.
– Это ты, братан, загнул! – урезонил
его Ермилов.
– Как же, как же! – не смутился тот. –
Цены растут. Рынок!
– Ой, Жан, не бреши! – усмехнулся
Ермилов. – На вашем рынке наблюдается устойчивая тенденция к перепроизводству
товаров и рост безработицы.
– Это ты уж сам, брат, загнул! –
возмутился Жан и, деланно вздохнув, сбавил цену: – Ладно! Для тебя – сто
двадцать.
Ермилов проигнорировал его слова.
– Ну, берешь? – поторопил его Жан.
Ермилов молча осушил стопку с остатками
коньяка и, не спеша, пододвинул к себе кофе.
– Черт с тобой, – оценив обстановку,
решил Жан. – Для тебя стольник, но это по старой дружбе.
– Вот спасибочки тебе, – тепло
поблагодарил его Ермилов.
– Значит, берешь?
– Да беру я, беру, – успокоил Ермилов
Жана.
– Местечко?
– Местечко у меня сегодня есть.
– Вообще-то, это немного не по
правилам, – засомневался Жан.
Ермилов рассмеялся:
– Какие тут, к черту, правила, братан?!
Кто их устанавливает? Кто, если не ты? Кто, если не я?
– Ну, ладно, – отбросив все сомнения
прочь, согласился Жан. – Сейчас я тебе ее пригоню.
– Да уж сделай милость, дружочек, –
кинул ему вслед Ермилов.
Допивая свой кофе, он с любопытством
наблюдал, как Жан наскоро “загружал” девицу своим инструктажем, склонившись
почти к самому ее уху.
Девица при этом раз-другой взглянула
мимолетно на Ермилова, прищуриваясь и с явным интересом. Затем, улыбнувшись,
она кивнула Жану и направилась к столику Ермилова, несколько манерно
пританцовывая на ходу.
– Привет! Я – Эльза. А как зовут тебя?
– явно кокетничая, сказала она, намереваясь сесть напротив Ермилова.
Он не дал ей этого сделать:
– Не кривляйся, – распорядился Ермилов
и, быстро поднявшись, взял ее за руку и решительно повел к выходу.
– Куда мы едем? – поинтересовалась она.
– К черту на кулички! – был ответ.
Девочка была, что называется, “само
то”. Конечно, она не имела ни малейшего сходства с богиней, но и на обыкновенную
женщину похожей не казалась – она еще умела быть милой. Может быть, потому, что
это входило в круг ее профессиональных обязанностей, а может быть, причиной
тому был ее еще достаточно юный возраст – ей, наверное, еще не минуло и
восемнадцати.
День, с утра обещавший стать
чудодейственным, шел тем временем к своему логическому концу.
Едва усевшись в такси, Ермилов с
нетерпением запустил руку между ног девушки, разогревая тем ее и себя заодно.
Его немного отвлекала взошедшая луна, несущаяся над дорогой вровень с их
автомобилем сквозь рваные, не дождевые облака, которые, гонимые высотным
ветром, тоже неслись навстречу луне и автомобилю.
Ермилов знал, что летом многие ложатся
спать поздно и, наверняка, найдутся такие и в его доме. И они могут заметить,
как Ермилов поведет девушку к себе домой. Кроме того, они могли заметить ее и
утром, когда она будет покидать его квартиру, унося ермиловский стольник с
собой. И, само собой, могли пойти разговоры. Пойти, пойти, да и дойти до
Киприды. И будет грандиозный скандал.
Но сейчас Ермилов совсем не хотел
думать обо всем этом. Такие мысли бывают вразумительными с утра или днем. А
сейчас было то время суток, когда бездеятельные, безвольные или мечтательные
люди любят строить планы на будущее, и эти планы кажутся им осуществимыми, а,
значит, и радужными; когда не хочется думать о плохом; когда многое делается на
“авось” и думается, что обойдется…
Ночь была на Земле. В городе была ночь…
История
вторая
Европейские дни
В городе была ночь, когда Статенин, без
проволочек миновав таможню, не заглядывая в багажное отделение – благо, все
вещи его, собранные в поездку, поместились в одну лишь легкую дорожную сумку,
пересек пустынный зал прибытия аэропорта в Самаре и – уже у самого выхода – нос
к носу столкнулся с каким-то прилизанным парнем, державшим в руках белый лист
плотной бумаги, на котором крупными черными буквами была отпринтована
фамилия Статенина.
Вылетая из Алматы, Статенин надеялся,
что его будут встречать – ведь в Самару он попадал впервые, и у него не было ни
малейшего желания тыкаться мордой по всем углам незнакомого города, как слепой
котенок, отыскивая гостиницу, – но, учитывая, что вылет основательно задержали
из-за несвоевременной заправки самолета керосином и прилетел он несколькими
часами позже, чем следовало б, Статенин уже было решил, что придется
справляться со своими проблемами в одиночку.
Стоит ли говорить, что заботу,
проявленную по отношению к нему, он нашел весьма и весьма приятной.
Остановившись прямо перед парнем, он,
скосив глаза на табличку, сообщил:
– Это я.
– Наконец-то, – обрадовался парень. –
Полдня названивали в аэропорт насчет вашего прибытия. Глухо и глухо...
– Да, я в курсе, – перебил его
Статенин.
– Сергей, – торопливо представился
парень. – Сергей Загудский. Координатор программы фестиваля от Фонда.
– Очень приятно. Статенин. Николай...
– Да, да, я знаю, – не церемонясь,
перебил парень и, на мгновение сбившись, чуть кашлянул, но, сообразив, что
стоять дальше на этом месте бессмысленно, предложил: – Ну, что, едем?
– Неплохо бы, – улыбнулся Статенин и
поинтересовался: – А на чем?
– Ну, как же! – засуетился Загудский,
за локоть увлекая его к выходу. – Нас же автобус ждет...
– Целый автобус? – удивился Статенин.
– Микро, – быстро пояснил тот. – Наш
автобус. Фондовский.
За разговором они вскоре подошли к
микроавтобусу “Тойота”, припаркованному неподалеку, и, не переговариваясь с
водителем, – с ходу уселись в салон.
– Трогай, дядя Вася, – по-свойски
распорядился Загудский.
– Команду принял, – бодро отозвался
водитель и выжал сцепление.
– Далеко до города? – поинтересовался
Статенин.
– Да, порядком, – ответил Загудский. –
Часа, наверное, два с половиной.
Статенин присвистнул.
– А что, дядя Вася! – позвал водителя
Загудский. – Может, сделаешь ускорение? А то я прямо с ног валюсь.
– Команду принял, – откликнулся
водитель. – Два часа – и ни мур-мур!
– Ой, ли?
– Даже час пятьдесят.
“Тойота” рвалась сквозь египетскую тьму
в город.
– Послушай, Сергей, – окликнул Статенин
спутника. – Ты мне хоть объясни, что это будет?
– То есть?
– Ну, вся эта канитель. Фестиваль, что
ли?
– Ах, это! Мероприятие это, в общем,
такое. Мы для себя говорим “акция”. Пообщаемся малость.
– Тусовка, что ли? – недоумевая,
перебил Статенин.
– Вот, вот, – обрадовался Загудский. –
Очень точное слово. – И, что-то вспомнив, полез в спортивную сумку, которая
валялась на сиденье подле него, извлек оттуда какие-то бумаги и брошюры: – Вот,
кстати, это для тебя приготовлено.
– Именно для меня? – изумился Статенин.
Загудский поморщился.
– Да нет же! Это стандартный набор. Всем
участникам мероприятия положено. Не только тебе, – пояснил он.
– А! – понимающе протянул Статенин,
принимая бумаги.
– Там программа фестиваля, список
участников, это, – кивнул он на квитки, которые как раз в этот момент оказались
в руках у Статенина, – талоны на завтрак в ресторане гостиницы. Завтрак с
девяти до десяти. Не успеешь – талон пропал. Обед и ужин в ресторане Дома
актеров...
– Круто! – заметил Статенин, и
попросил: – Свет нельзя в салоне включить? Не видно ни черта...
– Дядя Вася, можно? – громко
среагировал Загудский.
– Валяйте, хлопцы, валяйте, – так же
громко отозвался тот.
Загудский включил освещение в салоне.
– Это что? – указав кивком головы на
какую-то тоненькую книжечку, поинтересовался Статенин.
– Это коллективный сборник стихов
самарских и московских поэтов авангардистов-концептуалистов...
– Концепто – что? – не понял Статенин.
– Концептуалистов.
– А! Вообще-то, я к литературе
отношения не имею, – не желая углубляться в тему и показаться невеждой, обронил
Статенин.
– Я знаю. Да, кстати, нам факсанули,
что ты – фотохудожник и везешь к нам свою выставку и, кроме того, будешь
наблюдателем...
– Все верно.
– По графику твоя выставка завтра,
после обеда, в доме-музее Толстого, – объявил Загудский.
Статенин хотел переспросить, о каком
Толстом идет речь, но передумал – опять же, чтобы не выдать своего невежества.
Поэтому он лишь спросил:
– Рамки?
– Что? – не понял Загудский.
– Рамки. Фотографии я как буду
выставлять? – пояснил Статенин.
Загудский сильно поморщился.
– Вот черт! А я как-то не подумал!
– Ну, как же!
– Ладно, – вздохнув, решил Загудский. –
Завтра что-нибудь придумаю. Надеюсь, успею. Какой формат нужен?
– Тридцать на сорок, сорок на
пятьдесят. Где-то так...
– Хорошо, справлюсь! – кивнул
Загудский, и было непонятно, что он имеет в виду – то, что справится с
поставленной задачей или то, что он справится о возможности добычи рамок.
Статенин не стал переспрашивать.
– Что такое «4’33»? – вместо этого
поинтересовался он.
– «Четыре – тридцать три»? –
изумившись, переспросил Загудский и улыбнулся: – Это группа такая. Играют под
Френка Заппу. Ну, скрипка там, контрабас, ударные всякие. Процветают!
Тодоровский-старший, между прочим, взял их музыку для “Ретро втроем”, а
Тодоровский-младший – для “Страны глухих”. Видел картины?
– Да, – солгал Статенин.
– Кстати, вечером второго дня в
кинозале Дома актеров для участников акции и для всех желающих будет
демонстрироваться “Ретро втроем”.
– Замечательно! – подзадорил
собеседника Статенин.
– Кстати, в тот же вечер будет и
концерт музыкантов, – не унимался Загудский.
– Вообще роскошно, – согласился
Статенин и подумал: “Хорошо, что на Земле существуют сумасшедшие миллиардеры,
наподобие Сороса, способные и желающие оплачивать всевозможные сборища и
тусовки. Побольше бы нам таких...”
“Тойота” тем временем давно неслась уже
по окраинам города, и Статенин, разговаривая, не забывал нет-нет смотреть за
окно, хотя, откровенно говоря, мало чего видел там – слишком было темно, да и
свет в салоне мешал.
– Это что? – спросил он, показав
Загудскому закатанную в пленку штучку с приколкой.
– Твой бейдж, – пояснил тот.
– Надо носить?
– Только во время мероприятий акции.
«Какое мерзкое слово ”акция”», –
невпопад подумал Статенин, разглядывая бейдж.
На нем были равномерно распределены
надписи:
Европейские дни в
Самаре-2
Николай Статенин
(фотохудожник)
Казахстан
"Вот и стал я иностранцем!" –
грустно подумал про себя Статенин и вспомнил, как в самолете, уже на подлете к
Самаре, у него выступили слезы на глазах. Он никогда не считал себя
сентиментальным, но добрый десяток лет, в течение которых он не бывал в России,
давал о себе знать. Уткнувшись лицом в иллюминатор, он украдкой, чтобы не заметили
соседи, смахивал рукою по одной выступавшие поочередке слезы и думал: «Почему
прежде, когда Советский Союз еще был Советским Союзом, я мог годами безвыездно
жить в Казахстане и меня ничуть это не заботило? Казахстан ли теперь стал
каким-то другим, менее близким, что ли? Или Россия вдруг стала более
привлекательной, обетованной? Быть может, все дело в том, что я повзрослел, и
единственно верной причиной нынешнему положению вещей следует считать не раз
воспетый поэтами голос крови? А может, на деле все гораздо обыденнее, пошлее,
что ли? Быть может, причина – это субъективное чувство оторванности от своего
племени, которое невольно появляется у человека, когда он слышит о суверенитете
Республики, о границах, таможне, о своем пути развития. Но тогда это означает,
что я – Статенин, всегда с любовью и бережностью относившийся к своей природе
отшельника-одиночки, всегда ценивший и лелеявший свое отвоеванное и освоенное
право быть одиноким, глубоко презирающим толпу, – по сути своей так же, как и
все прочие люди, подвержен стадности. Ужели это так?»
– Тепло? – обратился он к Загудскому,
чтобы отвлечься от невеселых мыслей.
– Что? – не понял тот.
– В Самаре нынче тепло?
– Ах, да, – словно обрадовавшись
заданному вопросу, поторопился объяснить Загудский. – Неделю назад еще снег
лежал. А тут – припекло так, что потоки воды сбегали по улицам, идущим к Волге.
А сейчас и снега-то не осталось. Так, в канавах кое-где лежит по тенькам.
– И ладно, – кивнул ему Статенин, – а
то я из теплых вещей лишь легкий свитерок да легкую куртку взял.
– Не замерзнешь, – пообещал Загудский,
как будто б он заведовал в Самаре и этим вопросом.
Статенин улыбнулся, хотя в полумраке
салона Загудский вряд ли мог увидеть его улыбку…
* * *
В гостинице Загудский предложил
Статенину немного обождать на диване в холле, а сам тем временем быстренько
выполнил все формальности за него.
– Все, пойдем, – поторопил он, когда
освободился.
– Далеко?
– Третий этаж.
– Ничего гостиница. Уютненькая, –
заметил Статенин, когда они вошли в лифт.
– Ну, что ты! Это же самая древняя,
самая историческая гостиница в городе, – опять, словно обрадовавшись сделанному
замечанию, поторопился объяснить Загудский. – Здесь даже сам Толстой жил
какое-то время. Он здесь написал, – здесь Загудский сбился. – Черт, забыл! Ладно,
потом вспомню, скажу…
Статенин скроил на лице гримасу все
понимающего человека, хотя ему очень хотелось знать, о каком рассказе идет
речь, чтобы таким образом установить личность загадочного Толстого.
“А может быть, у них здесь фишка такая?
А сами просто блефуют своими Толстыми – графьями и неграфьями, – как кулики
свое болото нахваливают. А на деле какой-нибудь Толстой – вовсе и не писатель,
проехал мимо, километров этак в ста левее или правее, на перекладных. А они:
“Толстой, Толстой! Мы, мол, тут тоже – не лаптем щи хлебаем…”
Статенин усмехнулся своим мыслям. Он,
конечно, понимал, что, скорее всего, кто-нибудь из пишущих Толстых и в самом
деле жил здесь, но его раздражала манера Загудского говорить. Если уж начал
рассказывать что-либо, то рассказывай обстоятельно – все, что знаешь. А если
толком ничего не знаешь, то уж лучше сопи в две дырочки, не выпендривайся…
Номер оказался двухместным.
– Со мною кто-то будет жить? –
поинтересовался Статенин.
– Не знаю еще, – пожал плечами
Загудский. – Может быть, еще не все приедут, кого ждем. А что? Ты хочешь, чтобы
не подселяли?
– Да нет, как раз напротив. Только
хотелось бы, чтобы человек был интересный. Так возможно?
– О`кей. Я к тебе чеха подселю.
Профессор Пражского университета, специалист по русской литературе. Он завтра
утром прилетает. Устроит?
– Он что – старый?
Загудский искренне удивился:
– Почему “старый”? Ему двадцать восемь
всего.
– И уже профессор?
– Ну, у них там Европа, – рассудительно
заметил Загудский. – У них там все быстро.
– Ладно, договорились.
Тут Загудский заторопился:
– Слушай, Николай, мне бежать надо.
Жена там, наверное, заждалась. Целый день дома не был. На завтрак вниз
спустишься. Завтра увидимся. Я часам к десяти буду. О`кей?
Отправив Загудского домой, Статенин
быстро разложил вещи и поспешил к выходу из гостиницы.
– Я выйду минут на двадцать? – спросил
он у администратора.
– Что за срочность? – улыбнувшись,
полюбопытствовала она (она была еще недурна собой).
– Пива вашего местного хочу взять. Надо
же начинать знакомство с городом, – в тон ей ответил Статенин.
Она снова улыбнулась.
– Пиво для этого важно?
– Еще бы! Пиво и женщины – вот две
наиглавнейшие характеристики города.
– И с тем и с другим в Самаре дела
обстоят превосходно, – уверенно заявила администратор. – Ладно, идите. Только
не задерживайтесь долго.
– А где в это время дня и года у вас
пиво раздают? – поинтересовался Статенин.
– Коммерческие ларьки на углу стоят.
Как выйдете – сразу направо. А на перекрестке перейдете на другую сторону. Не
заблудитесь.
Поблагодарив женщину за подсказку,
Статенин прошел мимо полусонного охранника и вышел на улицу. Там было очень
тихо и довольно тепло (и то сказать – конец апреля).
Комки он отыскал без труда, там еще не
спали. Несколько смущенный, Статенин остановился возле витрины с разными сортами
пива. Он уже было хотел посоветоваться с продавщицей, но, поняв, что неминуемо
последуют вопросы типа: “Откуда такой взялся?”, передумал и решил сделать выбор
наугад.
– Пиво “Толстяк”. Четыре бутылочки.
Девушка молча обслужила его.
Распределив бутылки в каждую руку по
две, он пошел обратно в гостиницу. По пути углядел бабку, примостившуюся подле
входа в закрытый уже магазин со своим немудреным товаром и упорно не желавшую
уходить домой на вполне заслуженный ею отдых. Среди сигарет, «Сникерсов» и жвачек,
выставленных ее на обычном деревянном ящике вместо прилавка, красовался
огромных размеров вяленый лещ. Станенин, не раздумывая, свернул в ее сторону,
едва только «запеленговал» наличие рыбы.
– Сколько, бабуля? – поинтересовался
он, ткнув пальцем на рыбину.
– Лещик-то, сынок? – переспросила та.
– Да.
– Десять рублей, сыночек.
Долларов и рублей Станенину от Фонда
выделили совсем не много, и собственные заначки оказались тощими – увы, таковы
были текущие финансовые обстоятельства у него на данный момент времени; цена
же, которую «заряжала» бабулька, показалась неоправданно высокой – Волга же,
черт возьми, рядом! Почему же рыба такая дорогая? – но торговаться ни малейшего
желания не было. И потому он молча с бабулькой расплатился, схватил
драгоценного леща и устремился по направлению к парадному входу в гостиницу…
Спать совсем еще не хотелось, а пиво
оказалось таким вкусным! Но каким же вкусным оказался лещ!
Как хорошо, что на Земле есть
сумасшедшие миллиардеры! И – разумеется – Волга.
* * *
Загудский, как и обещал, появился
около десяти утра в сопровождении парня интеллигентной наружности, на вид почти
такого же возраста, что и сам Статенин, – года на три-четыре моложе, наверное.
– Ну, вот, Николай, как и было обещано,
– сосед тебе. Знакомьтесь.
– Иржи, – представился парень. – Иржи
Словак из Пражского университета. Преподаю русскую литературу, – говорил он с
приятным акцентом.
– Николай из Казахстана. Можно
обращаться ко мне Коля. Это то же самое, – пожав ему руку, представился в ответ
Статенин.
– Колья? – переспросил Иржи.
– Да.
– Так правильно?
– Абсолютно.
– Нет, я хотел спросить, правильно ли я
говорю?
– Совершенно правильно, – успокоил его
Статенин и, чтобы переменить тему, предложил: – Будем на “ты”?
– Будем, – согласно кивнул тот.
– Ты – профессор?
– Я?! – Иржи с недоумением оглянулся на
Загудского, видимо, заподозрив, что его разыгрывают.
– Ну, да, ты, – поспешил объясниться
Статенин: – Сергей мне вчера сказал, что ты профессор.
– О, нет! – наконец понял Иржи. – Я еще
только преподаватель. Но я буду профессор, – убежденно заверил он.
– Конечно, будешь, Иржи, – фамильярно
хлопнув чеха по плечу, поддакнул Загудский и, заметив в этот момент непочатую
бутылку пива, оставленную со вчерашнего дня Статениным, быстро спросил: – Твое
пиво?
– Ну, да, – несколько опешив, ответил
Статенин.
– Можно?
– Пожалуйста.
Загудский с непосредственностью
устроился за столом и, ловко откупорив бутылку, влил ее в себя всю одним махом:
– Пить очень хочется, – на всякий
случай, пояснил он.
– Я понимаю, – сухо заметил Статенин.
– Так, мужики, – снова вскочил со
своего места Загудский, – время действовать, время собирать камни. Николай, мы
с тобой сейчас сразу двигаемся в дом-музей – будешь оформлять свою выставку.
Рамки я достал...
– Слава Богу, – вклинился Статенин в его
пламенный спич.
– Иржи, а ты, – как ни в чем не бывало,
продолжал Загудский, – сходи пока вниз, в ресторан, может быть, они тебя еще
покормят...
– Да я не голоден, – возразил Иржи.
–
Ну и что?! Зачем талонам понапрасну пропадать? Сходи. А потом приходи к
нам. До обеда будет Колина выставка, а затем литературная конференция.
– Тема? – спросил чех.
– Все указано в программке фестиваля, –
отрезал Загудский, но все же смилостивился и пояснил: – Статья Хармса “Смерть
автора в современной литературе”. Доклад и прения. Копию статьи выдали всем. У
вас она тоже есть.
– А потом? – подстегнул его Статенин.
– Что “потом”?
– После конференции?
– Потом – все. Ужин и отдых. Все
остальное – завтра.
– Не густо.
– Зачем же перетруждать себя? – резонно
заметил Загудский.
– Да, действительно, – согласились Иржи
и Статенин.
– Кстати, Николай, я надеюсь – ты
поприсутствуешь на конференции за компанию? Для количества, – забеспокоился
Загудский. – Будет очень интересно, – с убеждением добавил он и тут же
переключился на другое: – Вот, черт! Ежи так и не приехал! Ну, ладно, пусть
добирается сам как-нибудь.
– Какой Ежи? – заинтересовался
Статенин.
– Обыкновенный. Ежи Снадский. Известный
польский поэт. Тоже специалист по русской литературе. Из Варшавы. – Тут
Загудский снова задумался. – Так, ребята-музыканты приедут вечерним поездом.
Поэты прибыли еще вчера. В общем, все о`кей, – подытожил он и поторопил
Статенина: – Ты не стой, Николай! Собирайся, опаздываем.
Статенин полез в сумку и извлек оттуда
пачку фотографий, затем, подумав, достал из кармашка голубенький казахский
паспорт и переложил его во внутренний карман куртки.
– Зачем ты документы берешь с собой? –
изумился Загудский. – Бейдж возьми только, и хватит.
– Ну, как же! – возразил Статенин. –
Вдруг менты...
– Какие еще менты?
– В погонах. Остановят, будут документы
проверять, паспортный режим, всякое там такое-прочее...
– Да у нас не бывает такого.
– Не может быть. У нас в Алма-Ате по
три раза на дню останавливают, так и смотрят – до чего бы докопаться...
– Не может быть! – удивился в свою
очередь Загудский. – У нас мента не часто увидишь-то на улицах. Может, ты
преувеличиваешь чего-нибудь?
– Точно я тебе говорю! Что, я не знаю,
что ли? Да я сам мент, – вдруг неожиданно для самого себя признался Статенин,
хотя изначально решил ни при каких обстоятельствах на свою основную профессию
не ссылаться.
– Ты?! Мент? – поразился Загудский
признанию.
– Да. Я фотографом работаю в
научно-техническом отделе в Управлении внутренних дел города.
– Ну, надо же! Какие люди, – воскликнул
Загудский, и было непонятно – восхищен он на самом деле или, издеваясь над
Статениным, прикидывается. – Ну, ладно. Паспорт ты все-таки оставь, – вновь
переключился он.
Статенин паспорт все-таки взял.
– Ничего не поделаешь – привычка! –
повинился он. – Дома в комок за сигаретами через дорогу иду и то – на всякий
случай удостоверение с собой беру. У нас в городе до десяти часов вечера
патрулей, что собак нерезаных. На каждом шагу. Зато ночью – хоть
государственный переворот затевай. Ни один ментяра поганый носа не высунет...
– Да, не любишь ты своих коллег, –
подметил Загудский.
– Это уж точно, – согласился Статенин.
Они уже вышли из гостиницы и шли по
улице, на которой было очень людно. Громыхали трамваи.
– Вон, посмотри, что я тебе говорил? –
акцентировал Загудский внимание Статенина. – Ни одного мента. И у нас в Самаре
всегда так. Потому что люди у нас, в основном, спокойные...
– Слушай, а ты кто? – перебил его
Статенин.
– То есть?
– Ну, по жизни ты кто? Чем вообще
занимаешься?
– Ах, это... – понял Загудский. –
Преподаю в университете...
– Что именно?
– Актерское мастерство...
– Ты?!
– Ну, да, я... Я ведь сам этот же
университет два года назад закончил. По специальности “режиссер драмы”.
– У вас что – нет отдельного учебного
заведения, где бы все это преподавали?
– У нас – нет. Для этого есть отдельный
факультет в универе. Кстати, у меня еще и свой театр-студия есть...
– Театр?!
Загудский поморщился:
– Ну, так, не театр, а скорее студия.
Кстати, – воодушевился он, – завтра ты сможешь увидеть моих девочек...
– Только девочек?
– Мальчики ко мне не ходят, – спокойно,
никак не реагируя на иронию, прозвучавшую в голосе Статенина, пояснил
Загудский.
– Что будете показывать?
– Так – одна инсценировка по прозе
одного писателя-концептуалиста. Очень уж современный и очень уж авангардный
писатель, – присовокупил он в конце фразы...
Они дошли до какого-то старого и
деревянного здания.
– Вот и наш музей, – сообщил Загудский.
Статенин поискал глазами памятную доску
или хотя бы табличку с наименованием учреждения – дабы отгадать персону
интригующего его Толстого, – но ничего не обнаружил.
– А где надписи? – показав рукой,
обратил он внимание Загудского.
– А, это, – отмахнулся Загудский. – Не
успели еще повесить после ремонта.
Внутри дома, в комнатах без единого
экспоната уже достаточно было людей, и потому, поспешая, Статенин принялся
оформлять свою выставку, благо, сразу же отыскалось несколько добровольных
помощников.
* * *
Сказать по правде, Статенин не
очень-то серьезно относился к этому своему увлечению. Все произошло как-то само
собой.
Однажды он обратил внимание, что на
старых любительских фотографиях, несмотря на всю неказистость композиции и
выбранных ракурсов – на совершенный их непрофессионализм, – встречаются весьма
и весьма интересные фрагменты. Если такой фрагмент переснять и сильно увеличить
при печати, да еще и обработать при этом виражом “под старину”, то могло
получиться так, что увеличенный фрагмент приобретал некоторую художественность.
Заметив это, он попробовал сделать несколько таких снимков. Затем – через
некоторое время – еще. И так далее, и так далее, но всегда для забавы. Доступ к
старым фотографиям у него был неограниченным – периодически по тому или иному
делу у него проходили чужие снимки чужих незнакомых ему людей.
Так случилось, что как-то в компании с
его очередной любовницей в гости к нему пришла ее близкая подруга, которая была
захвачена с собой по случаю предвидящихся посиделок с выпивкой и сексуальной
оргией – подругу предполагалось свести с приятелем Статенина, тоже ментом из
ГУВД.
Подруга оказалась не чужда чувству
прекрасного и близка к тому кругу людей, который принято считать артистическим
и особым, с высокими эстетическими наклонностями, в общем, к тем, кто любил
пожить широко и на дурнину.
Обратив внимание на “баловство”
Статенина, она долго охала да ахала – а затем предложила показать все это
искусствоведу – ее знакомой, большому специалисту в области изобразительного
искусства.
Чтобы отвязаться от нее, Статенин,
дозволяя, махнул рукой. Несмотря на то, что “эстетка” после всю ночь визжала и
стонала под станенинским другом, как самая заурядная блудливая шлюха, слово
свое она все-таки сдержала и недалече чем через неделю привела с собой
специалистку, которая тоже охала да ахала, рассматривая фотографии, как она
выразилась, “большого фотохудожника”.
Вскоре Статенин повез свои работы на
выставку в Венгрию. Потом была выставка в Киеве, затем в Минске – и везде
повторялось одно и то же – люди, мало “врубаясь” в баловство Статенина, ахали,
потрясенно разводили руками и с придыханием говорили ему, что это – очень ново,
мило, убедительно и смело. И нередко какая-нибудь “эстетка”, отдавая дань
яркому таланту Статенина, без всяких церемоний отдавалась ему прямо на
вытоптанном ковре гостиничного номера.
Статенин не обольщался – возможность
поездить он ценил очень, а то, что он как-то не всерьез относится к своей
забаве, ничуть не считая ее искусством, а себя художником, мало его заботило.
В конце концов, думал он, случаются
жулики и помахровей, чем он. За какой-нибудь год своих “успехов” он повидал таких
предостаточно. Сопливый “мазила” намалевывал на картонке фигу с грязными
ногтями и подписывал что-то вроде “Афродита во время купания в Эгейском море” и
– на тебе! Какой авангард! Как это смело, как оригинален взгляд художника!..
Пока Статенин оформлял выставку, народу
заметно прибыло. Закончив работу, он поместился в одном из углов и – по мере
того, как к нему стали подходить и задавать глупые и не очень глупые вопросы –
начал отвечать на них.
Чаще всего его спрашивали о том, каким
образом сделаны его работы. Типа: «Какую технику вы использовали при создании
ваших работ?». Он улыбался в ответ и скромно объяснял. Люди ахали: «Ах, как
просто!» И непонятно было – радует их эта простота или огорчает. Иногда его
спрашивали – не владеет ли он еще какой-нибудь техникой. Мило улыбаясь, он
отвечал, что да, владеет. Но когда его просили рассказать и об этом, он
загадочно понижал голос и доверительно сообщал любопытному, что новая техника –
это, безусловно, техника двадцать первого века и основополагающие принципы он
пока вынужден хранить в глубочайшем секрете.
Никаких других вопросов ему не
задавали, да оно и понятно – о том, что он здесь показывал, им вообще и
судить-то было трудно.
Изрядно утомившись во время этого
”пускания мыльных пузырей”, он еле-еле дождался обеда. На этом «миссия» его
заканчивалась – наступало время следующих мероприятий «акции».
* * *
На обед в Дом актера он пошел
вместе с Загудским, Иржи и с появившимся к тому времени поляком Ежи. Снадский
оказался пожилым, толстеньким и невысоким человечком, живущим в медлительном,
каком-то крестьянском темпе, с обстоятельными – тоже крестьянскими – взглядами
на окружающее. Он был дурно побрит и говорил с таким же, как Иржи, акцентом.
Статенину он показался скучным.
Иржи и Ежи быстро сошлись друг с
другом. Они в один голос дружно восхищались смешением архитектурных стилей и
общим бесстилием, отразившимся в облике города, и фотографировали все подряд –
напропалую.
Самара и в самом деле была чудесна – на
какой-нибудь площади, на которую выходило несколько улиц, можно было, стоя на
одном месте, без труда – в пределах досягаемости взгляда – обнаружить очертания
зданий, построенных и в семнадцатом, и в восемнадцатом, и, само собой
разумеется, в девятнадцатом веках, здания предреволюционных времен, дома
сталинской постройки, хрущевки и прочее, прочее – вплоть до самых последних
архитектурных строений, отделанных металлом, пластиком, затемненным стеклом – в
общем, всем тем многообразием материалов иностранного производства, которое
предлагалось на российском рынке.
Вскоре выяснилось, что лучше всех знает
Самару... Иржи. Он узнавал многие здания и сообщал, в какое время и почему
построено каждое из них.
– Откуда ты все это знаешь? – удивился
Статенин. – Вон, даже Сергей ушами хлопает. Ты что, бывал раньше в Самаре?
– Колья! – польщенно заулыбался Иржи. –
Перед ездой я открыл страничка в Интернет и все прочел.
Статенина несколько позабавило его
“перед ездой”.
– Хочу мороженое! – объявил Ежи,
направляясь в сторону киоска. – Кому-нибудь взять? Иржи, Колья?
– Нет, спасибо, Ежи, – отказались в
один голос Статенин и Иржи.
– Мне, мне возьми, Ежи! – крикнул ему
вслед Загудский.
– Какое?
– Все равно. Лишь бы холодное, – не
привередничая, отозвался Загудский.
Похоже, подумал Статенин, Загудский
принадлежал к той весьма распространенной категории людей, которые рады принять
любую, даже самую незначительную халяву. Бог им судья!
На обеде собралась вся тусовка –
организаторы, поэты и прочие. Не забывая о желудке, все походя знакомились друг
с другом.
Кормили хорошо: на первое были
пельмени, сваренные на грибном отваре, с грибами вперемешку, далее – отбивные с
картошкой, салаты, соки.
– Серега! – позвал Статенин. – Каждый
раз будет так?
– Гарантирую!
Этот гордый ответ был достоин
несметного состояния Джорджа Сороса.
* * *
После обеда снова начались “трудовые
будни”.
Статенин, как и обещал, решил
поприсутствовать на конференции. Кроме него в просторной комнате музея находилось
еще человек тридцать пять-сорок. Они вполголоса переговаривались друг с другом
о чем-то: несомненно, очень умном и достойном всяческого уважения. Статенин
молчал и только ждал, когда же все начнется и – закончится.
Наконец, – началось! То, что началось,
по мнению Статенина, ничего общего с настоящей литературой не имело, да и вряд
ли оно вообще хоть с чем-нибудь соприкасалось. Они обсуждали какую-то статью
тридцатилетней давности, какого-то Хармса, где говорилось, что литература
мертва, что умер автор как таковой, что литература становится безликой и что
она должна быть такой!
Сами они, по-видимому, едва ли не все
подряд считали себя яркими представителями этой новой безликой литературы, и по
этому поводу они, помимо того совместного сборника стихов московских и
самарских поэтов-авангардистов, должны обязательно и немедленно, здесь же, на конференции
принять совместную Декларацию, отредактировать и издать ее (разумеется, за счет
все того же сумасшедшего миллиардера), а после всего решительно обнародовать
ее, чтобы каждый (подчеркиваю – каждый! – патетически восклицал докладчик)
узнал, кто такие поэты-концептуалисты и конструктивисты и чего же они, в конце
концов, хотят от неблагодарного человечества.
Самое интересное, что они, очевидно, и
сами плохо разбирались в том, чего хотят от человечества: то ли они хотели,
чтобы человечество не задевало их, не мешало им творить; то ли они хотели,
чтобы человечество не возмущалось, когда они – Божьей милостью поэты! – будут
задевать его – неблагодарное и сонное, пошлое и бездарное.
В любом случае, по той отчаянной
страсти, которая обуревала поэтов, было видно, что они полны решимости свалить
на голову человечества такие проблемы, рядом с которыми Чернобыль и Чечня будут
выглядеть лишь пустяковыми моментиками, если, конечно, человечество вовремя не
одумается и не пойдет в отношении их – ангелов из плоти и крови – на самые
серьезные уступки.
Статенин устал и, чтобы как-нибудь
отвлечься, позвал Иржи:
– Тебе интересно?
Тот кивнул.
– И что: ты все понимаешь, о чем тут
говорят?
Иржи снова кивнул.
Статенин вздохнул и, оглянувшись
вокруг, заметил на столе у окна несколько экземпляров того самого пресловутого
сборника, который вот уже второй день ему рекомендовали прочитать. Он негромко
попросил, чтобы ему передали один.
Когда книга оказалась у него в руках,
он наугад раскрыл ее:
Поезда
уходят головой,
А
возвращаются хвостом. –
Таков
железнодорожный секс!*
* Стихи на самом деле принадлежат
одному московскому поэту (автор).
Это было первое, что попалось ему на
глаза. Это были не отдельные строки из стихотворения, это было все
стихотворение целиком, которое красовалось среди других таких же и, наверное,
столь же «гениальных» трехстрочников.
“Черт! – воскликнул про себя Статенин.
– Какая голова? При чем здесь хвост? И к чему этот манерный восклицательный
знак в конце фразы?”
Не спеша, Статенин перевернул
страничку.
Цветущая
яблоня, когда с нее облетает цвет, –
Это
уже не цветущая яблоня,
А
яблоня брюхатая!
Вот что на этот раз бросилось ему в
глаза. И опять этот дурацкий восклицательный знак в конце!
Статенин и представить себе не мог, что
поэты могут отличаться подобным апломбом и наглостью. “Хорошо, что Загудский
снабдил меня таким же экземплярчиком, – подумал он. – Будет Верке в Алма-Ате
над чем поприкалываться…”
Так ничего и не приняв, ничего не
решив, поэты около пяти вечера постепенно угомонились – надо полагать, до
следующего раза, который случится…. В общем, когда-нибудь случится.
На “закуску” было творчество
Загудского: в большом зале – там, где все еще висела выставка Статенина,
выставили четыре стула по углам большого прямоугольника и, натянув по всем
сторонам этого прямоугольника веревки (получилось что-то вроде сцены), загнали
внутрь шесть или семь бойких малолеток – со сверкавшими стеклянным блеском
глазами, которые с ходу, под пристальным и взыскующим взглядом своего
наставника принялись бойко декламировать какие-то антисоветские тексты
какого-то ультрасовременного писателя, который умер, едва написал свою первую
строчку (если верить Хармсу).
– Как долго ты репетировал с ними эту
блестящую постановку? – подойдя к Загудскому, негромко осведомился Статенин.
– Целых два с половиной часа, – гордо и
доверительно сообщил тот.
Статенин, постояв немного еще,
незаметно ушел в гостиницу и провел там в полном одиночестве все время до
позднего вечера – пока не вернулся Иржи, а затем незаметно вышел из номера и
пошел побродить по городу.
* * *
Город был тихим и спокойным, и –
несмотря на то, что время было близко к двенадцати, – на улицах публики
прогуливалось еще немало. Особенно людно оказалось на набережной Волги.
Порою Статенину попадались группки
совсем уж юных девчонок – лет по тринадцать-пятнадцать, и это поразило
Статенина.
В городе, откуда в Самару приехал
Статенин, даже взрослому и физически крепкому мужчине бродить по улицам в
темное время суток приходилось с оглядкой. Так что удивление Статенина было
вполне оправданным.
Кое-где на набережной открылись уже
летние кафе, но, так как на свежем воздухе сидеть в них было еще зябко,
посетителей замечалось немного.
Несмотря на ночную прохладу, Статенину
захотелось пива, и он решил заглянуть в первый же попавшийся на пути летник.
Вскоре ему повстречался один такой.
Парень и девушка – видимо, хозяева или
продавцы летника, – присев на стулья со служебной стороны за барной стойкой и –
таким образом – почти спрятавшись от посторонних глаз, о чем-то мило болтали между
собой. Статенин не сразу и заметил их, когда подошел к стойке.
– Ребята! – окликнул он. – Пиво есть у
вас?
– Да, пожалуйста, – весело отозвался
парень, вставая со стула. – Какое вам? Выбирайте, – кивнул он на витрину.
Статенин не стал затрудняться с выбором:
– Дайте мне три “Толстяка”. И орешки
соленые. Есть у вас орешки?
– В Греции все есть, – пошутил парень и
сноровисто обслужил Статенина. – Открыть пиво? – предложил он.
– Только одну. Не-то выдыхаться будет.
Обернувшись к столам, Статенин поискал
глазами место, хотя их было предостаточно – лишь за одним из них сидела
девушка. Встретившись взглядами со Статениным, девушка нахмурилась, и ее и без
того мрачное лицо стало еще мрачнее. Перед нею на столе стояли небольшой графин
с водкой, рюмка и блюдце с тремя-четырьмя шоколадными конфетами.
Несколько нерешительно Статенин
приблизился к ней:
– Непротив, если я присяду рядом?
– Пошел вон отсюда! – отрезала девушка.
Статенин пожал плечами:
– Жаль! – сказал он и перешел к другому
столику – подальше от девушки – и уселся там.
Налив пиво в бокал, он почувствовал на
себе взгляд девушки и оглянулся, она беззастенчиво рассматривала его. Он
отвернулся и приложился к бокалу.
– Эй! – послышалось позади него. – Эй,
скромник!
Статенин снова оглянулся.
– Так и быть, можешь пересесть ко мне,
если не будешь лезть с дурацкими расспросами.
Статенин ломаться не стал и пересел к
девушке. Затем принялся, как ни в чем не бывало, прихлебывать пиво, мимоходом
разглядывая ее. Она, все такая же хмурая, тоже молча разглядывала его.
У нее были обыкновенные русые волосы,
без следов красителя, но очень густые и, по-видимому, жестковатые. Непослушные
кудри небрежно покрывали голову и резко обрывались чуть ниже ушей.
Девушку можно было бы принять за
мальчишку, если б не очень милые, очень женские, хотя и по-мальчишечьи
задиристые черты ее лица. Линии ее тела еще хранили на себе отпечаток девчачьей
угловатости, но угадывалось, что она уже оформляется и, несомненно, вскорости,
безусловно, расцветет окончательно. На ней были легкая светлая куртка-дождевик
и джинсы – кажется черного цвета. Лет, наверное, чуть больше двадцати на вид.
Их молчание продолжалось не менее трех
минут и, очевидно, стало надоедать девушке.
– Ну, что ты молчишь, как большевик на
допросе у фашистов? – одернула она Статенина.
Он, стараясь обезоружить ее и сбить с
агрессивного тона, в ответ улыбнулся:
– Ты же сама сказала – не лезть с
расспросами.
– С расспросами – да! Но поговорить-то
о чем-нибудь с девушкой ты можешь?
– Могу, – кивнул Статенин.
– Ну, я жду…
Не зная, о чем с ней говорить, Статенин
неуверенно пожал плечами и вздохнул.
– Вот мужики! – возмутилась девушка. –
То метут языками без остановки, как воздуходувки пропеллерами, а то вдруг слова
из них не выдавишь. – Она угрюмо посмотрела на Статенина: – Ладно, водки выпьешь
со мной?
– Нет, спасибо, – отказался он. – Я уже
сегодня пил водку. Да и потом – не всякий же день водку пить…
– Похвально, – с сарказмом заметила
она. – Вот бы и мой дурак так же…
Статенин усмехнулся:
– А что? Пьет дурак?
– Да, – машинально кивнула она и тут же
встрепенулась: – Расспросы?
– Ты же сама начала, – напомнил
Статенин. – Я лишь разговор поддерживаю.
Она сникла:
– Да…. Впрочем, не то страшно, что
пьет, – он у меня, в общем-то, пока еще не алкоголик, но вот что действительно
противно, так это то, что тупеет он день ото дня…
– Тупеет? – переспросил Статенин.
– Да. Раньше, когда ухаживал, вроде на
человека был похож. А сейчас – сядет пить с приятелями и несет всякую чепуху
часами подряд. Так это мерзко! Смотрю на него и думаю: ну, неужели, это мой
муж? Неужели, с этим человеком я должна быть рядом всю оставшуюся жизнь?
– Раньше об этом надо было думать, –
подковырнул Статенин. – Куда смотрела, когда замуж выходила?
– Хм, – хмыкнула она. – Раньше – было
раньше. И вообще, я не из тех, кто долго думает.
– Где муж сейчас? – поинтересовался
Статенин.
– Расспросы?! – вновь возмутилась она.
– Ну, да…, – осторожно согласился он.
– Дома сидит с дружком. Водку пьет, –
выпалила она. – Мечтают, как завтра на рыбалку поедут.
– Только мечтают или на самом деле поедут?
– снова поинтересовался Статенин.
– Да поедут, куда денутся. Рыбалка для
него – первейшее дело. Каждые выходные ездит. Даже зимой. – Тут девушка
усмехнулась: – Ну, и пусть едут. А я тоже поеду… куда-нибудь.
Статенин вопросительно повел бровями:
– Изменяешь ему?
– Ой, да, конечно, – фыркнула девушка.
– Сам подумай, ну, как не изменять такому, такому… – она, подбирая слово,
замешкалась.
– Ишаку? – подсказал Статенин.
– Да, – с удовольствием согласилась она
и сразу же встряхнулась, с прищуром посмотрев на Статенина: – Ты приезжий?
Статенин, удивившись ее догадливости,
кивнул:
– Да. Откуда ты узнала?
– А у нас не говорят “ишак”. У нас
говорят “осел”, – пояснила она и осведомилась: – А откуда ты?
– Из Казахстана. Из Алма-Аты.
– Ну, тогда все ясно, – махнула она
рукой. – Ходжа Насреддин, мечети, минареты, ишаки – это у вас…
– Не совсем, – возразил Статенин.
Она снова махнула рукой:
– Ладно, ладно…. Слушай! Как вы там
живете? Ни зимы, ни снега – впору повеситься…
– Да ну! – рассмеялся Статенин. – С
чего ты взяла?
– Что “взяла”?
– Что у нас ни зимы, ни снега?
– А как же! У вас там пески да
верблюды, и дома стоят панельные среди песков, пятиэтажные…
– Чушь какая! – воскликнул Статенин.
– Что значит “чушь”?
– Чушь – она и есть чушь. Да ты хоть
однажды бывала в Казахстане?
– А чего я там забыла?
– Вот то-то же! А у нас там все есть: и
пески, и верблюды, и леса, и степи, и озера. Даже моря есть. И зима бывает со
снегом. И морозы – еще какие! И даже слоны есть – в зоопарке.
– Ты чего заливаешь мне тут? Что я –
дурочка, по-твоему?
– Да уж не иначе…
Она не на шутку разобиделась:
– Знаешь, я сейчас уйду…
– Не уходи, пожалуйста, – немного
помолчав и переменив тон, попросил Статенин.
Она долго и напряженно сверлила его
взглядом, затем вдруг улыбнулась:
– Ладно, не буду уходить, – и, на
мгновение посмотрев куда-то в сторону, спросила: – Зовут тебя как?
– Коля.
– Николай, значит. А я – Катя.
– Катерина, значит, – улыбнулся
Статенин.
– И за каким чертом тебя сюда занесло?
Если б ты в Тольятти приехал, я бы еще поняла – ваши все время туда приезжают
за нашими “жигулями”.
– Я сюда по линии Фонда Сороса приехал.
На фестиваль.
– На какой фестиваль?
– «Европейские дни в Самаре-2».
– “Европейские дни”? – переспросила
она. – Не слышала. Ерунда какая-нибудь, наверное?
– Это уж точно, – подтвердил Статенин.
– А сам-то ты кто?
– На фестивале я в качестве
фотохудожника, а вообще – по жизни – я мент.
– Мент?! – фыркнула она.
– Да, трупы фотографирую. Работаю экспертом в научно-техническом
отделе.
– Фотографируешь трупы?! – брезгливо
поморщившись, воскликнула Катя.
– Точно так.
– Фу! Как ты можешь? Это же, наверное,
противно.
– Да ничего. Я уже привык.
Она вздохнула и переключилась на другую
тему:
– Никогда не общалась с ментами. У
тебя, значит, и звание есть? – вдруг вскинув взгляд на Статенина,
поинтересовалась она.
– Есть, – подтвердил он.
– Какое?
– Старший лейтенант.
Она фыркнула:
– Тоже мне – старший лейтенант. Лет-то
тебе сколько?
– Тридцать три.
– Ну, вот! Был бы ты хотя бы капитаном!
– укорила она.
– По моей специальности в ментовке звания
плохо идут. Я же не опер и не следователь, – пояснил Статенин и, чтобы уйти от
неприятного разговора, спросил: – Тебе, кстати, сколько лет?
– У девушек о таком не спрашивают, –
отмахнулась она.
– Я же однозначно старше тебя. Тебе не
стыдно ответить мне.
Она нехотя ответила:
– Ну, двадцать три. А что?
– Просто.
Она, вновь прищурившись, заглянула в
глаза Статенину:
– Ты женат?
– Нет. Но был.
– Развелся?
– Да.
– Долго прожили вместе?
Статенин усмехнулся:
– Долго! Целую неделю и еще полдня.
Она рассмеялась:
– Что так?! Не сошлись характерами?
– Да, – подтвердил Статенин.
– И что – вот так быстро развели?
– Да.
– Не ври, – смеялась она. – Так не
бывает. Ждать надо, пока разведут.
– Ты ведь спрашивала, долго ли мы
прожили. И потом – у нее знакомства в нужных инстанциях были.
– Ну, ладно, – кивнула она. – Согласна.
А что теперь? – снова прищурилась она.
– В смысле?
– Ну, там, в плане личной жизни…
– Ах, это, – понял он. – Так, живу с
одной женщиной…
– Ты у нее или она у тебя? – перебила
Катя Статенина.
– Она у меня…
– А, это ничего. Если что – можно
выгнать, – сыронизировала она.
Парень и девушка показались из-за
стойки и принялись неторопливо разбирать столы и стулья, унося их куда-то в
закуток, под навес:
– Ребята, мы закрываемся, –
предупредили они.
– Пойдем? – предложила Катя.
– Пойдем, – согласился Статенин. – Я
тебя провожу…
– Уж сделай одолжение, – съязвила она
и, вставая, показала глазами на графинчик: – Эх, водку не допила. Все из-за
тебя! Лезешь со своими расспросами, – пошутила она. – Ну, ладно. Черт с ней…
По дороге они долго молчали.
– Приходи завтра ко мне, – вдруг
предложила она.
Он остановился: посмотреть – не шутит
ли она?
– Что ты на меня так уставился? Мы ведь
взрослые люди, Николай. Неужели нельзя говорить прямо?
– Ты настолько не любишь мужа, что
готова…
– Да, готова, – решительно перебила
она. – Не твое дело – люблю я его или нет. Он – зануда…
– Не любишь зануд? – в свою очередь
перебил он.
– Да, не люблю. Хуже смерти. И что из
того, если я хочу провести время с понравившимся мне мужчиной? Тем более, – ты
ничего, не зануда, мне с тобою почему-то интересно. А для тебя, – продолжала
она приводить весомые аргументы, – не все ли равно? Ты – командировочный.
Подумаешь, одним приключением больше, одним меньше…
– Да ладно, ладно, – поспешил он успокоить
ее. – Я… я, наверное, просто немного набиваю себе цену.
– А ты и так в цене. Значит, придешь?
– Да. Во сколько?
– Часов, скажем, в десять.
– Я боюсь, что не успею к этому
времени. Давай, попозже? Где-нибудь к двенадцати?
– Хорошо, приходи к двенадцати.
– А куда? – спохватился он.
– Я тебе сейчас покажу, – успокоила его
Катя.
Вскоре они дошли до перекрестка.
– Вон, видишь, на пятом этаже два окна,
где свет горит?
– Да.
– Да не высовывайся ты так из-за угла.
Подведешь меня под монастырь. Вдруг они к окну сейчас подойдут. Нас же видно, –
схватив Статенина на руку, шепотом выговаривала ему Катя.
– Как они увидят, если свет в окне
горит? – оправдывался он.
– Все равно! – шикнула она. – Слушай
дальше! Видишь куклу Ванька-встанька на подоконнике?
– Вижу.
– Вот, если он будет стоять слева от
нас, значит, можно заходить. Если справа – значит, дурак дома. Понял?
– Понял, не дурак.
– Смотри, не перепутай: детям –
мороженое, бабе – цветы, – пошутила она.
– А если у тебя какие-нибудь дела
появятся? – невпопад спросил он.
– Значит, увидишь в окне тридцать три
утюга. Спроси: есть ли у меня тридцать три утюга?
– Катя, у тебя есть тридцать три утюга?
– Нету! – громким шепотом ответила она.
– Значит, никаких дел у меня не появится. Понятно?
– Да.
– Двадцать седьмая квартира. Запомнил?
– Да.
– Тогда – до завтра. – И, приложив
подушечку указательного пальца сначала к своим губам, а затем к губам
Статенина, она побежала от него через дорогу прочь.
– Спокойной ночи, Катерина! – крикнул
ей вслед Статенин, но она, даже не оглянувшись на него, ожесточенно замахала
рукой.
* * *
Когда он вошел в номер, Иржи уже
давно лежал в кровати – подле него горел ночник, а сам он рассеянно проглядывал
те материалы, которыми снабдил их Загудский.
– Колья! – позвал он.
– Что?
– Ты далеко гулял?
– Нет, не очень.
– Ты смотрел много на девушка?
– Да, было.
– Они красивые?
– Безупречные.
– Час назад, – подумав немного, сообщил
Иржи, – сюда в номер звонила много проститутка...
– Да? И что же?
– Я сказал “нет”.
– Не жалеешь?
– Зачем тратить деньги на женщина в
Россия?
– Тебе что: кто-то пообещал задарма?
– Что такое “задарма”?
– На халяву, значит. Бесплатно, –
разъяснил Статенин.
– А! – сообразил Иржи. – Нет. Я не это
хотел сказать. Я хотел сказать, что у меня в Прага много женщина.
– Ты женат? – перевел разговор
Статенин.
– Нет. Но у меня есть невеста.
– Поздравляю.
– Поэтому я не хотел тратить деньга на
русский проститутка. На эти деньга я куплю подарка своей невеста.
– Ты правильный мужик, – одобрил
Статенин, укладываясь на соседнюю койку.
– Не мешает свет? – предупредительно
спросил Иржи.
– Нет. Читай себе на здоровье, –
ответил Статенин, отворачиваясь от него на другой бок.
– Колья! – снова позвал Иржи.
– Да?
– Мы с Ежи решили завтра после обеда
зайти в картинный галерея. Ты с нами?
– Здесь есть галерея?
– Да. Хороший.
– Тогда я с вами, – уже засыпая, вяло
пообещал Статенин. Больше в эту ночь его никто не тревожил...
* * *
С утра их разбудил Загудский,
который приперся неведомо за каким чертом.
– Долго спите, мужики, – балабонил он.
– Так и завтрак проспать можно.
– Сколько времени, – хмурясь от яркого
дневного света, спросил Статенин, с натугой стараясь стряхнуть с себя остатки
сна.
– Девять! – бойко объявил Загудский. –
Вставайте! Пойдем вместе позавтракаем.
– Ты с нами, что ли, тоже пойдешь? –
присаживаясь на кровати, спросил Статенин.
– А как же! – жизнерадостно отозвался
тот. – Что думаешь, я себе комплекта талонов не оставил? За все уплачено!..
Захватив Ежи, они вчетвером позавтракали,
лениво болтая о том, о сем.
Начавшийся день продолжался так же
бестолково и суетливо, как и предыдущий – до обеда.
После обеда Статенин, как и
договаривались, сходил с Иржи и Ежи в галерею и – не пожалел об этом. Музей
располагался в старом здании, и в его уютных залах была собрана обширная – по
губернским понятиям – коллекция полотен известных мастеров, среди которых почти
в полном составе была русская классика: Куинджи, Айвазовский, Саврасов,
Васнецов, Шишкин и так далее.
Беседуя о всякой всячине, они
переходили из зала в зал и – незаметно для себя – провели без малого три часа.
Выйдя из музея, они, дабы убить время,
остающееся до ужина, решили побродить по городу.
– Послушай, Иржи, – окликнул Статенин
чеха, когда они уже были на набережной. – Тебе действительно было интересно
вчера на конференции? По-моему, все это сущий бред.
– Нет, мне было интересно, – возразил
чех.
– Почему? Чем?
– Все это близко к искусства Европа...
– Я лучше думал о Европа, –
передразнивал Иржи Статенин.
Иржи недоуменно пожал плечами:
– Все эти люди, которые здесь – на тусовка,
– они не совсем русский. Настоящий русский искусство другой...
– Какой?
– Русский автор, начав жить, не видит
сама жизнь. Он изучает жизнь по книгам, театра, сейчас – и кино. А потом он
дает эта жизнь оценка – как бы это сказать на русский? – сообразно этим книжный
представления. Но жизнь книжный и жизнь реальный – это два разных жизнь.
Реальный жизнь начинает бить русский автор по голова, и тогда он начнет творить
– или от разочарования, или от злоба...
Статенин поразился:
– Черт побери! Может, ты и прав. Но
разве это плохо?
– Нет, нет, – поспешил успокоить его
Иржи. – Это не плохо совсем. Этим русский искусство и интересно. Оно совсем
другой, чем в Европа.
– Да?
– Да! В Европа автор казался как дурак,
если он творит, как русский. Его никто не понял. Искусство Европа равна жизнь
Европа. Русский искусство намного выше русский жизнь. Эти люди, который здесь,
на тусовка, казаться тебе глупым. Это неправильно. Это их русский жизнь
глупый. А сами они – не русский. Им не
принять такой жизнь. Они на такой жизнь – как это по-русски? – чванятся, что
ли? Поэтому они пишут глупый стихи.
– Так кто же тогда они – эти – если «не
русский»?
– О! Неужели, ты до сих пор не
понимать? Они – русский еврей!
– Ах, так! – прикусил губу Статенин,
поразившись своей наивности. – Вот куда, оказывается, меня черти занесли! А
«смерть автора»?
– О, это верно. Сейчас умер такой
автор, который раньше был. Толстой как-то сказал, что он плакать, когда его
герои делать дурной поступка. Это смешно.
– Смешно? – напряженно переспросил Статенин,
чувствуя, что у него чешутся кулаки. Его состояние еще более усугубилось тем,
что он заметил, как в этот момент разговора с удовольствием захихикал Ежи.
– Да, это смешно, – как ни в чем не
бывало, продолжал объяснять Иржи: – Зачем плакать, если ты сам сочинил этот
дурной поступка для свой герой? Автор в Европа пишет о дурной поступка свой
герой очень просто. Он отчужден от своего текста, как философ от свой мысль –
лишь бы она был верна. Если герой делать дурной поступка, значит, – такова
жизнь. Поэтому, – автор мертвый. Это принцип Европа!
– Да чушь все это! – возмутился
Статенин. – Все равно – русское искусство выше других. Просто европейский автор
всегда ставит себя выше своего материала, властвует над ним, конструирует его.
При таких условиях результат в лучшем случае – равен автору, в худшем – меньше
его. А русский автор – всегда подчинен своему материалу, всегда находится в
полной зависимости от него, под жесточайшим диктатом своей ответственной
работы. Поэтому, и результат, как правило, всегда выше автора. Толстой оттого
плакал от дурных поступков своих героев, что никогда не знал, что они выкинут в
следующий момент, их поступки всегда были для него неожиданными, потому что они
жили своей реальной жизнью и для него были живыми людьми, – здесь Статенин
остановился, чтобы перевести дух.
– Я тебе говорить то же самое, – не
стал спорить Иржи и, усмехнувшись, добавил: – Ты хороший парень, Колья, но ты –
максималист. Ты опасный русский мужик. Такие люди, как ты, любят иногда делать
революция и резать свой царь. Тебе не надо быть фотохудожник. Фотография – это
фиксация существующий жизнь. Тебе хочется менять жизнь. Тебе надо быть
писатель, иначе иногда ты будешь резать свой Президент.
Статенин хмыкнул и замолчал, стараясь
переварить услышанное; Иржи искоса и с улыбкой на него поглядывал.
– Кстати, с чего ты взял, что все эти
ребята «русский еврей»? – вдруг поинтересовался Статенин, встретившись
взглядами с Иржи. – У них у всех русские имена и фамилии.
– Ну и что? – невозмутимо отозвался на
это Иржи. – У меня чешский имя и словацкий фамилий, а я, тем не менее, чешский
еврей.
– Ты?! – поразился Статенин.
– Да, а что? Тебя это смушать, Колья?
Ты сказал «черти занесли». Почему? Ты юдофоб? Антисемит?
– Да не какой я не «анти»! –
рассердился Статенин. – Кстати, если на то пошло, то во мне самом есть четверть
еврейской крови.
– Значит, ты – еврей! – обрадовался
Иржи. – Значит, мы – родственник!
– Да никакие мы не родственники! –
раздраженно отреагировал на это Статенин. – Я евреем себя не считаю. Четверть –
это слишком мало для этого, согласен?
– Достаточно! – безапелляционно отрезал
Иржи. – Что тебе не нравится? Ты – творческий личность! Тебе надо быть еврей!
– Ага, щяс! Дай только шнурки завяжу! –
съязвил Статенин.
– Причем здесь шнурки?! – искренне
удивился Иржи.
– Значит, по-твоему, выходит, что и Ежи
– еврей? – вместо
ответа спросил Статенин.
–
О, нет! – с ощутимой долей грусти в голосе признался Ежи. – Я – выходец из
польский крестьянин. Но – лучше, если б я был еврей.
–
Почему? – изумленно воскликнул Статенин.
Ежи
потупился и оставил его вопрос без ответа.
–
Странно, – задумчиво произнес Иржи, – ты – четверть еврей, а сам не любишь
еврей, антисемит…. А как ты относиться ко мне? – и тут он вопросительно
посмотрел Статенину прямо в глаза.
–
Да хорошо я к тебе отношусь, Иржи! Ты мне нравишься, – недовольный, что его так
превратно понимают, Статенин поморщился. – Но, ты пойми: не любить кого-либо –
это не означает ненавидеть. Быть каким-нибудь там «анти»… Вот у меня в Алма-Ате
есть два больших друга-корейца. Их я люблю! Но я никогда не скажу, что люблю
корейцев. То же самое я мог бы сказать и о других. Но почему про евреев нужно
обязательно утверждать, что ты их любишь? У меня есть друзья и среди евреев –
их я тоже люблю. Но говорить, что любишь евреев – это глупо!
– Еврей
надо любить! – упрямо мотнул головой Иржи. – Интеллигент обязан любить еврей!
«Вот и поговорили!» – подумал про себя
Статенин и с сумрачным видом отвернулся в другую сторону, давая понять, что не
намерен продолжать этот разговор. – «Хм! – подумал он про себя. –
Родственники!»
Иржи был на редкость деликатным
человеком, и потому не стал больше задевать Статенина.
– Посмотрите! – негромко окликнул их
Ежи.
Они посмотрели в ту сторону, куда он
показывал, и сразу поняли, почему он их окликнул: там достраивали летнее кафе.
Увлеченные своими рабочими заботами, туда-сюда сновали несколько
женщин-штукатуров – с носилками, с лопатами возле груды песка, на лесах с
полутерами в руках. Выглядели все они так, как и должны выглядеть женщины,
годами занимавшиеся тяжелым физическим трудом, разменивающие свою молодость и
здоровье на не ахти какие крупные денежные купюры, которыми этот нелегкий труд
оплачивался.
– Да, у нас в Европа такого не
повидаешь, – со значением сказал Ежи.
– Им просто надо на что-то жить. Надо
зарабатывать как-то. По-другому – у них нет возможности, – не без смущения,
пояснил Статенин.
– Плохо, Колья, что в Россия женщина
так надо жить, – вмешался в разговор Иржи. – Русский мужик должен вешать себя
на стыд.
И они прошли дальше...
* * *
Ужин второго и уже уходящего дня
«мероприятия» проходил намного веселее, чем ужин дня предыдущего – все очевидно
раскрепостились, те, кто не был знаком друг с другом до поездки на эту
«тусовку» (а таких оказались единицы), успели перезнакомиться, и потому теперь
в банкетном зале ресторана царила самая непринужденная атмосфера, какую только
можно себе вообразить – многие сделали заказы на спиртное и, разбившись на
группки, распивали его, закусывая выпитое дармовым ужином и о чем-то легком
беседуя при этом, из разных углов слышался смех.
Особо комфортно в такой атмосфере, судя
по всему, чувствовали себя поэты – «исты» разного толка – с полусветским
изяществом демонстрирующие окружающим ту полную внутреннюю свободу, которая –
по слухам – была присуща от природы только им.
Кое-кто, захватив с собой рюмку,
перемещался по залу от компании к компании, нигде подолгу не задерживаясь.
Один из таких добрался в какой-то
момент и до того столика, за которым соседствовали Иржи, Ежи и Статенин, и еще
несколько человек – столы были накрыты с расчетом на восемь персон каждый.
– Что, мужики, скучаете?! – громко
окликнул их подошедший. – Сегодня нужно себе позволить! Э, да, я вижу, у вас
тут одни трезвенники собрались. – Иржи! Дружище! – позвал он, разглядев среди
прочих Словака. – А ты помнишь, как мы с тобой в Пензе тусовались? – Он
бесцеремонно плюхнулся на стоящий подле Иржи стул, который, на беду, оказался
не занятым.
– Я помнить, Сань-я, – кивнул ему в
ответ Иржи, слегка и без особого энтузиазма улыбаясь при этом.
– То-то же! – И «Сань-я» повернулся в
сторону Ежи: – О! И ты здесь, старина! – будто бы и с радостью заметил он –
хотя на то, чтобы заметить присутствие поляка, у него были в распоряжении, как
минимум, сутки. – Вот это картинка! Чех и поляк за одним столом!
Иржи и Ежи переглянулись друг с другом.
– В чем здесь плохо, Сань-я? –
осторожно поинтересовался Иржи.
– Ха! – рассмеялся «Сань-я». – Здесь-то
как раз и не плохо. А вообще – странно! А когда-то русские и поляки на танках в
возмущенную Прагу въезжали. Согласен, Ежи? Ваши ведь тоже были там?
– Русски тоже были, – хмурясь, напомнил
Ежи.
– Согласен! – громогласно и весело
подтвердил «Сань-я». – Но я – я-то был против! Иржи, помнишь, что я тебе раньше
говорил?
Иржи нехотя кивнул.
– То-то же! – тут Сань-я столкнулся с
вопросительным взглядом Статенина. – Да, да! – тут же среагировал он. – Я был
против этого вторжения! Я тогда на Красную площадь даже ходил! Протест
выказывать!
Статенин пытался вспомнить, когда же
были события в Чехословакии – кажется, в шестьдесят восьмом. Если так –
тридцать лет назад. А подошедшему к ним пьяненькому поэту на вид было немногим
больше сорока. В десять лет он, что ли, протесты выказывал? Чушь!
– А теперь вот – полюбуйтесь! – поляк и
чех за одним столом сидят, – не унимался Сань-я. – Объединение Европы, так
сказать, в действии! – Тут он внимательно присмотрелся к Статенину: – Слушай,
старик, – обратился он к нему, и показал глазами на бейдж: – Ты, что ли, из
Казахстана?
– Да, – кратко ответил Статенин.
– Ну? И как там у вас?
– В смысле?
– Казахи зажимают?
Статенин пожал плечами:
– Нет. А что?
– Да ладно тебе, не ври! Все ведь свои!
– Сказал же – не зажимают, – мрачно
повторил Статенин.
– Слушай, но мы же все здесь знаем! –
продолжал настаивать тот. – Зажимают вас там.
– Кого это «вас»?
– Кого, кого… Русских, естественно.
Статенин поднял глаза на собеседника и
внимательно к нему присмотрелся – наружности тот был явно не поэтической, хотя остатки
чего-то такого, что принято почему-то называть «интеллигентностью», еще
сквозили в ней, но все было подернуто уже тем, что свойственно опускающимся
людям – неряшливостью, потасканностью и нагловатостью взгляда бесцветных глаз,
выдававших то, что владелец их прекрасно свою потасканность и неряшливость
осознавал, но, – как не редко случается у таких натур, – даже и это ставил себе
в достоинство.
Если бы поблизости вдруг очутился
теперь кто-нибудь из тех, кто хорошо знал Статенина, то он безошибочно
определил бы, что внутри его закипает раздражение, готовое вот-вот перерасти в
ярость.
– Сам-то ты кто? – недобро глядя на
собеседника, поинтересовался он.
– То есть? В смысле?
– В прямом? Ты-то – русский?
– Я-то? Да.
– Уверен?
Тот снисходительно улыбнулся:
– Ну, сам понимаешь… Русский –
еврейского разлива, – и он заговорщицки подмигнул Статенину.
– Ничего я не понимаю, – упрямо тряхнул
головой Статенин. – Какого еще, в задницу, разлива? Так не бывает!
– Ну, как же..., – попытался возразить
тот, но, сообразив, что нарвался не на того, на кого ему хотелось бы, и
каким-то чутьем присущим всем подобным натурам, разлитым аналогичным же
способом, угадав, что подобрался на миллиметры к той самой черте, за которой
светит уже самая, что ни на есть, не «интеллигентная» оплеуха, поспешил
ретироваться: – Ну, ладно, не будем спорить. Пойду я – вы тут все равно не
пьете, – и, поднявшись, он двинулся по направлению к очередному столику, но –
отойдя на несколько шагов, обернулся, и бросил Статенину снисходительно: – И
все-таки казахи вас прижимают! – опять же по привычке таких натур оставлять
всегда последнее слово за собой.
Статенин едва удержал себя от позыва
вытащить это «чмо» в коридор, и основательно накидать ему по шее.
Иржи с любопытством дослушал весь этот
разговор, а затем с интересом взглянул на Статенина.
– И все-таки, Коль-я, ты будешь резать
свой президент! – заметил он, когда они встретились взглядами, и шутливо
погрозил Статенину пальчиком.
– А какой президент? – усмехнулся
Статенин. – Я ведь русский, а живу в Казахстане. Какого же из двух я буду
резать – русского или казахского?
– А кто тебя знать! – усмехнулся в свою
очередь и Иржи. – С тебя стать и обоих…
* * *
После ужина они пошли на
выступление музыкантов из группы “Четыре – тридцать три». В зал набилось битком
студентов из разных учебных заведений Самары, и было очень оживленно. Концерт
Статенину понравился очень. “Из-за одного этого стоило сюда приехать”, –
подумал он про себя.
Ближе к одиннадцати Статенин
заторопился в гостиницу. Иржи тоже вызвался идти домой.
В номере Статенин сразу стал собираться
в поход, а Иржи присел на свою койку, внимательно наблюдая, как Статенин меняет
рубашку, сбрызгивается дезодорантом и подрезает маленькими ножницами из
дорожного набора кончики усов.
– Колья!
– Да?!
– Ты опять идешь гулять снова?
– Нет, Иржи. У меня свидание.
Иржи на минуту замолчал, а затем снова
окликнул Статенина:
– Колья!
– Да?!
– У тебя свидание с женщина?
– Ну, не с мужчиной же...
Иржи на несколько секунд задумался.
– Колья! – снова позвал он.
– Да?
– Возьми меня вместе...
– Зачем, Иржи?
– Быть может, у нее есть подруга для
Иржи?
– Может быть, Иржи. Только так не
пойдет – я ведь не предупреждал ее, что приведу друга. Да и потом – я иду к ней
домой, у нас совсем другие планы. Да и, кроме того, я еще не уверен, что
свидание состоится – мало ли что...
Снова возникла пауза: Иржи думал.
– Колья! – что-то надумав, позвал он.
– Да?
– Ты будешь любить этот девушка?
– Я надеюсь...
– Тогда возьми меня все равно.
– Зачем, Иржи?
– Мы будем любить ее вдвоем.
Статенин поперхнулся.
– Знаешь, Иржи, – попытался объяснить
он, – у нас так не принято...
– У кого – у нас? – перебил Иржи.
– У нас..., – тут, силясь быть
предельно ясным и в то же время – вежливым, Статенин сбился. – На Востоке! –
нашелся он. – В Азии.
– Ты не в Азии сейчас, – укорил его
Иржи.
– Да?! А где же я?
– Ты – в Европа, – был ответ.
На мгновение Статенин задумался:
“Действительно, а где я сейчас – в Азии или Европе? Самара – это где?” Статенин
не был осведомлен в географии.
– Ну, как, Колья?! – вновь позвал его
Иржи, видимо, полагая, что последний его аргумент был особенно веским. –
Возьмешь меня?
Статенин уже понял, что если он будет
оставаться вежливым, запросто отделаться от Иржи ему не удастся.
– Слушай, Иржи, ты пойми: ну, не
принято у нас так. Да и потом: она порядочная женщина! – вновь нашелся
Статенин.
Иржи недоуменно пожал плечами:
– Когда я был студентом в Братислава,
мы один раз впятером любили один очень порядочный женщина. Ей было очень
понравиться, – непосредственно сообщил он.
Статенин прекратил причесываться и
повернулся от зеркала к Иржи:
– Знаешь, Иржи, у нас таких порядочных
женщин называют “блядями”.
Иржи кивнул:
– Я знаю это слово. Так русский грубый
мужик обзывает все добрый женщина.
Статенин кашлянул:
– Да, Иржи, – с огорчением заключил он.
– Мы с тобой говорим на разных языках...
* * *
В холле, у лифта он столкнулся нос к
носу со своим давешним оппонентом. Тот осклабился:
– А, Казахстан! – прежним нагловатым
тоном воскликнул он. – И все-таки казахи…
Но – Статенин не дал ему закончить
фразу – приблизившись к нему вплотную, он крепко ухватил его за брючной ремень,
и, слегка, но чувствительно встряхнув тщедушное тело, грубо спросил:
– Ну?! Что хотел?
Тот осекся:
– Да я… это…
– Ты – поэт?
– Да.
– Пиши стихи, – назидательно
посоветовал Статенин.
– Да я и так вроде…
– Читай!
Тот с изумлением взглянул на Статенина:
– Сейчас? Здесь?
– Да. Немедленно.
Тот, недоумевая, пожал плечами, но –
перечить не рискнул:
– Цветущая яблоня, когда…, – начал он.
– Все! – перебил Статенин. – Не читай
больше, – и, с брезгливостью оттолкнув борзописца от себя, с угрозой в голосе
посоветовал: – И не пиши больше! Никогда! Понял? А не-то – будешь бит.
– Понял, – едва выдавил из себя этот,
обезумевший от такого не интеллигентного обхождения, стихотворец.
И, испытывая вполне понятное
удовлетворение от сознания принесенной обществу пользы, Статенин направился к
выходу из гостиницы.
А по пути к дому Кати он думал:
«Сучьи потрохи! Как же они любят, когда
где-нибудь – только не возле них самих – вдруг запахнет жареным. Как это
радостно их мелким душонкам! Вот скажи я сейчас этому ублюдку, что да,
прижимают нас казахи, какое бы понимание сразу засветилось в его бесцветных
глазах! И что такие вообще могут понять?! Разве могут они представить, как это
не просто русскому жить среди другой нации, вдали от России, позабытому этой
Россией, жить на вторых ролях – уже одно это не привычно для русского человека.
Да никто никого не прижимает! Живи, работай, голосуй. Но – подстраивайся под
законы и нравы другого народа, слушай каждый день чужую речь, а то и даже – учи
чужой язык. Но русские никогда не стремились учить чужие языки, потому что русским
никогда не нужно было что-либо не свое – не русское. Вот, – вот, в чем истинная
беда для русских, вдруг очутившихся за пределами своей державы. Понимать, что
теперь нужно жить по принципу «ты мне – я тебе», что деньги нужно не
зарабатывать, а делать; нужно и не жить-то вовсе, а «крутиться», и так далее. И
как все это не свойственно русскому человеку! Но – начали меняться и сами
русские. Вон, Червень – сколько лет уже проводником на железке. Мерзкая работа!
Он делает деньги – согласно тем нравам того торгашеского мира, в котором они
все вдруг очутились. Но ведь однажды он перестанет ощущать себя русским, а это
– смерть, смерть заживо.
Но разве эти – вроде этого поэтишки –
могут такое понять? Разве могут понять они, что русский не может быть
какого-нибудь разлива. И сам не может стать, допустим, казахом русского
разлива. Никогда и ни за что!»
* * *
Пересчитав ногами последние
ступеньки до лестничной площадки, на которой была Катина квартира, Статенин
замер: на двери было три звонка, подле коих находились надписи с указанием
фамилий хозяев – он и не ожидал, что девушка может жить в коммуналке, наподобие
тех, что он когда-то видел в Ленинграде, когда учился в школе милиции.
Поначалу он решил попробовать отгадать
фамилию Кати, но – он не был факиром, и потому ему пришлось отказаться от этой
затеи. И тогда он попросту постучал в дверь – негромко и нерешительно.
Несколько долгих секунд была тишина, а
затем послышался звук отпираемой двери, но не наружной, а, как догадался
Статенин, – внутренней, и Катин голос:
– Кто?
– Я, – негромко отозвался он.
Наружную дверь неспешно отомкнули, и в
полумраке подъезда Статенин разглядел Катю, стоявшую в широком и глубоком
проеме двойных дверей. Она была в черных лосинах и в длинном светло-голубом
свитере тонкой шерсти и – насмешлива.
– Мы будем глазеть друг на друга здесь
или, быть может, пройдем в комнату? – поинтересовалась она, видя, что Статенин,
ожидая приглашения, не двигается с места.
– Или…, – кивнул он и, потеснив ее
слегка в проеме – так, что при этом они немного соприкоснулись телами, проник в
коридор и остановился там, выжидая, пока Катя управится с дверями.
– Я и не думал, что ты живешь в
коммуналке, – шепотом сказал он, когда девушка повернулась к нему.
– И что?
– Не знал, в какой звонок позвонить…
– Мог бы в любой.
– То есть?
– Здесь, кроме нас, еще бабка живет –
полуслепая и полуглухая древняя ведьма, к ней внучка приходит раз в неделю –
стерва! Все ждет, когда бабка зажмурится, чтобы комнату не проворонить. И еще
здесь муж и жена живут – не то нефтяники, не то (тут Катя рукой изобразила
движение, которое делают, когда орудуют гаечным ключом) – газовщики. Но они
сейчас в Тюмени. Они вахтовым методом работают. Так что можешь не шептать. Мы
сейчас в полной безопасности.
– Какое это хорошее русское слово –
"коммуналка"! – шутливо заметил Статенин.
– Пойдем, философ! – улыбнулась Катя и,
взяв его за руку, увлекла вдоль по коридору.
Ее комната оказалась большой, с двумя
огромными окнами, под которыми шумела улица с трамвайной линией и тот
перекресток, где они вчера делали "рекогносцировку". Пожалуй, комната
была излишне заставлена мебелью, причем старой – такой, которую, наверное, уже
давно хотелось сменить на новую, а эту вывезти куда-нибудь на дачу или сдать в
комиссионку, а еще лучше – выкинуть. Шифоньер, стол, стулья, раскрытый и,
видимо, никогда не складывающийся диван, журнальный столик и одно кресло, и
реликтовый холодильник "Саратов" в углу, ковер поверх старого, в
проталины затертого паркета, и маленькая, очаровательная и современная нимфа в
лосинах посреди всех этих экспонатов – как микроволновая печь последней модели
посередине зала орудий земледелия андроновской культуры в этнографическом
музее.
– Огляделся? – спросила нимфа.
– Да, – тихо выдохнул он.
Она подошла почти вплотную к нему и,
заглянув ему прямо в глаза, медленно протянула руку и слегка коснулась
кончиками пальцев его кожи, видневшейся между отворотами рубашки.
– Здесь – хорошо? – понизив голос до
полушепота, снова спросила она.
– Да, – одними губами ответил он.
Ее рука потихоньку, следуя овалу его
шеи, двинулась вправо, а затем скатилась вниз по плечу, и там на мгновение
замерла.
– А здесь? – снова шепотом осведомилась
она.
– И здесь, – подтвердил Статенин, и тут
же почувствовал, как пальцы нимфы шевельнулись вновь и нежно прокрались в
ложбинку над его ключицей.
Одновременно, оторвавшись от глаз
Статенина, девушка опустила взгляд туда, где была верхняя из застегнутых
пуговиц его рубашки, и, приподняв левую руку, она осторожно, как будто пуговица
была сделана из чего-то очень хрупкого, отстегнула ее, а затем неспешно перешла
к следующей, постепенно отворяя себе доступ к телу Статенина. Когда с
пуговицами было покончено, она слегка прикоснулась губами к тому месту, где у
Статенина находилось солнечное сплетение, а потом вдруг плотно прижалась всем
своим телом к его телу, с не девичьей силой обхватив Статенина руками.
Он почувствовал, как по всему телу,
начиная откуда-то снизу – от пяток, и до самой макушки, прокатилась дрожь и как
ответная дрожь захватила нимфу, и… хмельной стала голова, и совсем легким тело…
Иная женщина, еще в девичью пору
начавшая готовить себя к статусу домохозяйки – поначалу с уроков домоводства в
школе и дома под бдительным оком матери, – так и не научается готовить: и борщ
у нее выходит все какой-то средненький, и котлеты – вполне котлеты, но – не
более. И делает она-то все по рецептам: когда надо – варит пятнадцать минут;
когда нужно высыпать два стакана чего-либо – она их насыпает, и ровно два (уж
будьте уверены); и соль, и перец будут отмерены до миллиграмма (тоже не сомневайтесь);
и вовремя все будет снято с огня и, соответственно, технологично будет остужено
– а борщ выйдет дерьмо.
А иной или иная, – и не учась вроде бы
особо, – не сверяясь со временем и с мерой, танцует возле кастрюли, а результат
– ну, просто пальчики оближешь!
А спросите вы у них – как это
получилось? Только, – скорее всего, – не скажут; и не потому, что не хотят, а
потому, что не знают, потому что каждый раз готовят по-разному – в зависимости
от настроения и обстоятельств. Потому-то и борщ у них всегда разный, но всегда
очень вкусный. И не рецепты запоминать надо, а понимать и чувствовать сами
принципы готовки. А это возможно лишь тогда, когда есть дар.
Но человек может иметь свой дар и даже
не догадываться о том, что имеет. Это горше всего. Но однажды может случиться
нечто, что расскажет человеку о его Даре.
Этим двоим – Статенину и маленькой
нимфе – каждому был дан Богом один и тот же дар: дар любить и быть любимым, но
– до сих пор они об этом не знали, хотя уже немалое количество рук имело
возможность ласкать бархатное тело нимфы; хотя уже немалое количество тел самых
разнообразных форм и размеров ласкали пахнущие реактивами руки Статенина.
Настоящую правду о себе им довелось узнать только этим поздним вечером…
* * *
Когда все закончилось и
участившийся до предела пульс постепенно стал приходить к своим номинальным
значениям, они, обессилев, лежали рядом, разметав по всему дивану свои руки и
ноги, и бездумно смотрели в потолок, над которым – надо полагать – где-то
высоко и далеко были звезды и вечность.
– Сказал бы мне чего-нибудь, – тихо
попросила Катя Статенина.
– Что?
– Скажи мне немедленно, что тебе было
со мной очень хорошо, – так же тихо потребовала она. – Скажи мне немедленно,
что целый день ты думал обо мне, мечтал о нашей встрече. Скажи мне немедленно,
что, выйдя из дому с утра, ты целый день чувствовал себя так, как будто оставил
где-то что-то очень дорогое и важное для тебя, и ты мучался, потому что не мог
вспомнить – что и где ты оставил…
– Никогда – ты слышишь? – отозвался он,
– никогда и ни с кем мне не было так хорошо, как здесь и с тобой. Я даже не
думал, что это – может быть таким.
– Правда?! – облокотившись и, таким
образом, немного приподняв свою голову над головой Статенина, чтобы взглянуть
ему в глаза, спросила Катя.
– Да, – прошептал Статенин. – До сих
пор, если я бывал страстным, то не бывал нежным – трахал женщин, как последних
сук, в общем – был грубым, а к тем немногим, которые вызывали у меня что-то
похожее на нежность, относился как к сестренкам и никогда не мог быть с ними
страстным до конца. И только ты смогла вызвать во мне эту лавину страсти и
нежности одновременно…
– Ты читаешь мои мысли, – обрадовалась
она. – Я тоже трахала мужиков, как… как, – она подбирала слова, – как ишаков! –
подобрала она-таки.
Он подавился смешком.
– Не говори так, – попросил он,
покосившись на нее.
– Почему?
– У нас на Востоке, когда говорят
насчет "трахнуть ишака", имеют в виду, мягко говоря, не совсем
здоровых людей…
– У вас на Востоке, – передразнила она.
Он заметил, что ее глаза блестят:
– Ты плачешь?
– Нет. Это не слезы.
Он понимающе прикрыл глаза:
– Да! Я знаю, что это такое…
– Что?
– Это брызги очищающих волн Иордана и
Днепра. Я сам чувствую что-то подобное, – улыбнулся он.
– Точно! – оживилась она. – Слушай, а
давай это немного отметим? У меня бутылка водки заныкана от мужа.
– Давай, – согласился Статенин.
Она живенько соскочила с дивана и,
включив в комнате всю иллюминацию, какую только можно было включить, принялась,
как была – нагишом, разгуливать от одного угла к другому, разом заполнив собой
все то пространство, какое не заполнял своим телом Статенин.
– А потом снова продолжим! Ладно? –
предупредила она.
– Если ты настаиваешь, – пошутил он.
– Настаиваю!
– Куда деваться!
Она открыла шифоньер, усердно забитый
шмотками и, немного покопавшись внизу, извлекла оттуда коробку из-под модельной
обуви.
В коробке, между парой новых туфель
оказалась бутылка водки.
– Вот она – беленькая! – радостно
провозгласила Катя.
Приподнявшись, она обернулась к
Статенину и, прижав к себе бутылку, которую держала двумя руками – так, что
горлышко оказалось точно в ложбинке между ее грудей, поинтересовалась:
– Ну, как? Пил такую?
– Нет. У нас такая не водится, –
ответил Статенин, невольно залюбовавшись грацией маленькой нимфы.
– А какая у вас водится?
– Своя. Казахстанская…
– Наша лучше! – уверенно заявила она. –
Будешь пить эту.
– Куда деваться!
Катя вдруг спохватилась:
– Ой! Надо приготовить чего-нибудь! Ты,
наверно, жрать хочешь?
– А что – для этого надо идти на кухню?
– Нет, я сковородку себе на пупок поставлю.
Все мигом сжарится.
– Не ерничай, – не принял ее юмора
Статенин. – Ты чего-нибудь попроще – прямо здесь приготовить не можешь?
Катя пожала плечами и, придвинув
поближе к Статенину журнальный столик, поставила водку туда, а затем пошла к
холодильнику.
– Так, посмотрим, что у нас здесь! –
объявила она, широко раскрыв дверцу и усаживаясь прямо на ковер по-казахски,
как перед витриной. – Сало, маринованные огурцы, сливочное масло, грибы, сыр, –
начала перечислять она.
– Хорошо живешь, – подзадорил ее Статенин.
– Действуй!
Она снова вскочила и принялась
действовать.
Статенин заметил на краю шифоньера,
сверху, фотоальбомы:
– Катя, – позвал он. – Там твои
фотографии?
– Да, мои, и мужа тоже.
– Можно посмотреть?
Она быстро взлетела на стул, чихая от
пыли, стащила оттуда альбомы и принесла ему.
– Держи. Только респиратора нет, –
предупредила она.
Статенин стал лениво перелистывать
альбом, мельком поглядывая на фотографии и часто косясь в сторону девушки.
– Коля! – позвала она.
– Да!
– А как вы там живете с этими…. Фу ты,
Господи, ну, как их там?!
– С кем?
– Ну, не знаю – кто у вас там? Казахи,
что ли?
– Говоря "вы", ты имела в
виду русских?
– Не негров же!
– Хорошо живем.
– А ты, часом, не брешешь?
– Нет, не брешу. Это кто?
Катя взглянула.
– Это я в детстве на коленях у мамы.
Значит, там можно жить?
Статенин отвлекся от альбома:
– Знаешь, казахи такие люди, что если
кому-то из них делаешь однажды доброе дело, он потом тебе двадцать добрых дел
сделает, и, возможно, больших, чем ты ему.
– Значит, если б я приехала к вам и
сделала двадцати казахам двадцать маленьких добрых дел, то они меня потом бы
всю жизнь осчастливливали большими добрыми делами? – шутливо спросила Катя.
– Уж тебя бы – несомненно.
– Слушай, мне это нравится! Я к вам
хочу!
– А ты приезжай, – серьезно сказал
Статенин, – только не к нам, а ко мне, – со значением добавил он.
– Ага, я приеду, – пообещала она. – Все
брошу и приеду: дурака своего брошу – без проблем, Самару, эту вот комнату,
которую я ногтями выцарапала, мать брошу, а о России – уж и говорить-то не
стоит, это совсем пустяки…
– Я ведь серьезно…
– И я – тоже серьезно. Нет уж, –
обернулась она к Статенину. – Уж лучше вы к нам. А дурака своего я выгоню – это
я тебе обещаю, – вздохнув, заключила она.
– Это кто? – поинтересовался Статенин,
чтобы переменить тему разговора.
– Это в гостях у дядьки, в Нижнем, на
даче…
– Что это за пацанчик? – Стол перед
Статениным постепенно заполнялся закусками.
– Это? Это братишка…
– Как хорошо! У тебя есть братишка…
– Ничего хорошего – маленькая сволочь!
– Ты что?
– Да, да! Ходит, вечно канючит,
капризничает, вкладывает меня маме, жадина, да еще и ревнует меня…
– К кому?
– К маме! К кому же еще? К этому
кретину Стасу, что ли?
Видимо, кретин Стас и был ее мужем.
– Катя, – позвал Статенин.
– Что?
– А чем ты вообще занимаешься?
– В смысле?
– Работаешь?
– Зачем? Пусть дурак работает. Я на
него работать не хочу. А вот с тобой бы – я, может быть, и пошла работать…
– Почему?
– Тебя бы я стыдилась.
– Но тебе не скучно так?
– Ни капельки. И потом – год назад я
еще была студенткой.
– Да?! Где?
– Аэрокосмическая академия.
– Закончила?
– Конечно. Что – диплом показать?
– Нет. Я верю.
– Правильно! Верь мне… – кивнула она с
удовлетворением. – Может, музыку включим?
– Валяй!
– "Европу-плюс". Хорошо?
– Хоть минус.
Катя включила радио прямо на композиции
Майкла Джексона "How visit" и, продолжая накрывать на стол, стала
пританцовывать в ритм музыке.
– Катя! – снова позвал он.
– Что?
– А ты все-таки приезжай ко мне. Хотя
бы в гости. Я тебе горы покажу. Знаешь, как там красиво! Туда затем уже
подняться нужно, чтобы хотя бы раз оказаться поближе к Солнцу…
– Да бывала я в горах, – перебила она,
танцуя.
– Где?
– На Кавказе…
– У нас другие горы. Свожу тебя на
Капчагай, на Иссык-Куль…
– Ой, ой, ой! Размечтался! А дуру свою
на это время куда денешь?
– Вообще-то, она не дура…
– Все равно! Пусть уходит!
– Она уйдет, – запросто пообещал
Статенин.
– Так! – одобрила Катя.
"How visit?" – спрашивал
Майкл Джексон и отвечал сам себе: – "It’s my brother!"
– Что еще ты мне пообещаешь?
– Познакомлю тебя с друзьями.
– Так! Кто они у тебя?
– Разные есть: казахи, уйгуры, корейцы…
– Да я не об этом! Мне – все равно! –
веселилась Катя. – Но раз уж ты об этом сам начал – то объясни мне, как ты их
всех друг от друга отличаешь?
– Их? – смеялся Статенин.
– Да! – кричала Катя, танцуя.
– Да их проще отличать друг от друга,
чем русского и украинца.
– Брешешь! – продолжала смеяться Катя.
– Они все такие черные!
Статенин, совращенный Катиным весельем,
смеясь, перевернул страницу альбома.
"How visit?" – пел Майкл
Джексон. – "It’s my brother!" – отвечал он сам себе.
– Катя! Кто это?
– Это? – Катя была беззаботна, как
веселая птица. – Это мой отец.
– Катя, сделай, пожалуйста, потише.
– Зачем? Пусть играет.
– Я очень прошу тебя сделать потише.
– Черт с тобой! Уговорил.
Катя убавила звук магнитолы и,
возбужденная, присела рядом с ним на диван:
– Ты почему помрачнел?
Статенин и в самом деле, не отрываясь,
смотрел на фотографию Катиного отца.
– Коля! Что с тобой? – посерьезнев,
почувствовав что-то неладное, спросила Катя, слегка дотронувшись рукой до его
плеча.
Он медленно поднял на нее взгляд, и
глаза его, полные самой отчаянной скорби, поразили ее.
– Давай знакомиться, Катя, – тихо
предложил Статенин.
– С ума сошел, что ли? – недоумевая,
отозвалась она. – Мы уже с тобой и так близко знакомы.
– Нет, – угрюмо мотнул головой
Статенин. – Давай знакомиться снова.
– Да ну тебя! – воскликнула она.
– Теперь это нужно, – со значением
сказал Статенин. – Хочешь, отгадаю твою фамилию, отчество и еще многое расскажу
тебе такого, чего, по идее, я знать не могу?
– То же мне – факир какой выискался! –
еще сильнее возмутилась Катя. – Да Сударушкина моя фамилия. На дверях – черным
по белому написано, любой может прочитать.
– Но ведь это фамилия по мужу?
– Известное дело – не по любовнику же!
– А отчество?
– Что – отчество?
– Ты ведь Петровна, так? Отца Петром
звали?
– Да, – изумилась Катя и уставилась на
Статенина. – И что?
– А фамилия твоя девичья – Статенина,
так? Ты – Екатерина Петровна Статенина. Верно?
– Откуда ты… откуда ты знаешь? – почти
шепотом спросила Катя.
– Вот я и говорю, Катя, – давай
знакомиться. Я – Николай Петрович Статенин. Мы с тобой, Катя, – родные брат и
сестра. По отцу.
Катя сидела, онемев, недвижная, и лишь
во взгляде ее читалась напряженная и лихорадочная работа мысли.
Статенин быстро встал с дивана,
отбросив в сторону покрывало, которым слегка прикрывался до этого, и, разыскав
свои плавки и брюки, скоренько оделся и сел рядом с Катей. Она, пока он все это
делал, моментально схватила со стола бутылку и судорожными движениями, зубами,
сорвала пробку и, доверху – так, что полилось на стол, – наполнив рюмку, так же
моментально осушила ее – не закусывая, и теперь снова сидела молча, держа
бутылку в руках, как и тогда, когда доставала ее из шкафа, прижимая плотно к
своей груди.
– Ты бы съела что-нибудь, Катя, – вяло
посоветовал ей Статенин.
Катя, со стуком поставив бутылку на
стол, выудила с полу свой голубой свитер, накинула его на тело и снова уселась
рядом со Статениным, предварительно захватив с собой бутылку, обняв ее – будто
б ничего более дорогого и родного для нее в этой комнате больше не было.
Статенин полез в задний карман брюк и,
зацепив оттуда паспорт, протянул девушке:
– На вот! Посмотри мои документы, чтобы
убедиться.
Она упрямо тряхнула кудряшками:
– Не буду смотреть. Ерунда все это. Мы
с тобой – однофамильцы и одно, одно…. Тьфу ты, черт! В общем – отчества у нас
одинаковые.
– Да нет, Катя, это не ерунда. Я узнал
отца по фотографии.
– Но, может быть, ты ошибся? –
взмолилась она с дрожью в голосе.
– Хорошо, Катя, – кивнул Статенин. –
Давай будем думать и считать.
– Давай, – кивнула она.
– Сейчас у нас 1997 год. Так?
– Так.
– Мне тридцать три года. Родился я,
значит, в 1964 году. Так?
– Так.
– В 1971 году, когда я уже учился в
первом классе в Астрахани, моя мать сбежала от моего отца, который был ментом,
много пил и бузил в то время. В 1972-м отец приезжал в Тверь, где мы жили у
родителей моей мамы, – чтобы помириться с ней. Она его выперла. Вскоре он
очутился на Северном Кавказе, в Пятигорске, и – вскоре, видимо, женился там. Ты,
в каком году родилась, Катя?
– В семьдесят четвертом.
– Все верно. И родилась ты в
Пятигорске. Так?
– Ну, так, так! – сдавленным голосом
откликнулась Катя. – Вот привязался, ментяра позорный!
Понимая, как ей сейчас тяжело, Статенин
привлек ее к себе и приобнял за плечи. Она – поддалась.
– В семьдесят шестом, когда мне уже
было двенадцать лет, от отца пришло письмо, которое хранится у меня и по сей
день.
– Что за письмо? – слегка отстранившись
от Статенина, поинтересовалась Катя.
– Это было мерзкое письмо, Катя.
– Он это мог, – вздохнув, подтвердила
Катя. – У тебя нет его с собой? Мне было бы интересно посмотреть.
– Письма с собой у меня, конечно, нет,
но я помню его наизусть.
– Ой, прочти мне, пожалуйста, если тебе
не жалко, – трогательно попросила Катя.
– Хорошо, я прочту тебе его, если тебе
так это интересно.
– Мне интересно.
– Оно вообще-то адресовано не мне, а
матери, но однажды – в пылу ссоры – она отдала его мне, чтобы показать, каким
негодяем был, – здесь Статенин вздохнул и закончил: – мой отец. А теперь –
слушай!
Уважаемая
Тамара Иосифовна!
Как видите, мне не жаль для Вас слова
"уважаемая", ибо в данном случае это не более чем дань вежливости при
обращении к постороннему и малознакомому человеку.
Впрочем, некоторые знакомые мне черты
видны даже из этого Вашего письма, так как, если отбросить всякую словесную
шелуху, то суть его остается в том, что Вы просите меня помочь Вам разыскать
исполнительный лист, который действительно утерян местной Фемидой, в связи с
чем мне приходится заниматься не совсем приятным делом личной пересылки денег.
Обещаю Вам, что лист разыщу обязательно. Также внесу необходимые изменения по
Вашему адресу и гражданскому состоянию.
А что касается знакомой черты, то Ваше
письмо напомнило столь памятную для меня и характерную для Вас еврейскую
мелочность и пунктуальность.
Но все это, конечно, теперь уже чепуха.
Должен признаться, что Ваше письмо меня
очень заинтриговало, тем более, что из-за некоторых обстоятельств мне пришлось
носить его в кармане полдня нераспечатанным. Впрочем, вечером, когда мы его
читали с женой, оно доставило несколько веселых минут.
С не меньшим интересом мы прочитали и
мое собственное, написанное несколько лет назад письмо. Особенно поразило жену
(да и меня самого тоже) отменное знание французского языка, о котором я сам и
не подозревал. Разумеется, жена слегка поругала меня за язвительность
(справедливо).
Впрочем, все это тоже чепуха. Что
касается сына, то я буду очень рад, если твой (к сожалению, забыл, как его
звать) заменит ему отца. Полагаю, что если бы я пытался сохранить с ним связь,
как отец, это было бы для него лишней нервотрепкой. Но если Вы считаете это
полезным, можно постепенно наладить связь между нами, и, в частности, я могу
обеспечить ему вполне приличный летний отдых на Кавказе. Хотя, насколько я
помню его после нашей последней встречи, он закормлен до такой степени, что
вряд ли будет расположен к горным походам. Словом, решайте сами.
– Вот и все! – закончил Статенин.
Пока, припоминая текст, он «читал» ей
письмо, она постепенно обмякла и, устроившись удобней, опустила голову и руки
ему на колени – и сейчас он, слегка склонившись над нею, положил правую руку на
ее плечо, а левой, сам не замечая этого, легонько теребил ее волосы.
– При чем тут еврейская мелочность? –
тихо спросила Катя.
– У меня бабушка по матери – еврейкой
была, – пояснил Статенин. – Видимо, отец иногда попрекал этим мать. Впрочем, в
точности я не знаю – я ведь тогда маленьким был.
– Нет, нет, он мог так. Это на него
похоже, – сказала Катя. – Слушай, Коля, а что это за второе письмо было, о
котором он упоминает?
– Я не знаю, Катя. Думаю, что за
некоторое время до этого он сам о чем-то писал моей матери. И, наверное,
всячески унижал ее и поносил. И, скорее всего, оставил себе копию – чтобы время
от времени тешить свое самолюбие и любоваться своим слогом. Он, похоже, очень
уж любил себя…
– Это уж точно, – подтвердила Катя и
неожиданно вскинулась из-под рук Статенина. – Знаешь! – сказала она, глядя
прямо в глаза ему. – Я обязательно – ты слышишь? – я обязательно спрошу у мамы
об этом другом письме. Тоже мне! Нашла, над чем веселиться!
– Да не нужно ни о чем спрашивать,
Катя! – возразил Статенин. – Да и потом: я уверен, что отец тут изрядно
привирает.
– Нет, нет, – тряхнула кудряшками Катя.
– Я все равно спрошу, – и, секунду подумав, добавила: – Сволочь!
– Ты это о ком, Катя?
– О ком, о ком! Об отце, конечно…
– Ты что, Катя! Тебе нельзя так об
отце…
– Вот еще…
– Кстати, где он?
– Где, где. Корова языком слизнула…
– Прости?
– Да пропал он…
– Как пропал?
– Как крыса…
– Катя!
– Что – Катя?
– Слушай, подожди. В 84-м я тайком от
матери пытался разыскать его через службу адресных столов. Из Пятигорска мне
ответили, что в 83-м он выписался оттуда в Нальчик. Но из Нальчика мне
ответили, что ни там, ни вообще по всей Кабардино-Балкарии он не прописывался.
– Все верно. Мы в Моздок уехали. Отца
ведь из милиции поперли – за водку. Он спьяну однажды чуть задержанного
насмерть не забил. А в Моздоке у него приятель был – цеховик. На Кавказе ведь
еще до всяких кооперативов подпольные цеха были – майки там всякие шлепали
"под фирму", рубашки. Мы там хорошо жили – у нас и дом был хороший, и
"Волга" была. Только однажды – это уже в девяносто втором было –
вышел он из дому и больше не вернулся. Никаких следов – ни его, ни машины. Мать
все морги обзвонила, милицию – все глухо. Мы уж чего только не думали. Мать до
сих пор считает, что его либо убили, либо похитили. Только я думаю, что на
самом деле – все проще. Слинял он от нас. Как пить дать – слинял! Я это
чувствую. Напакостил где-нибудь – вот и пришлось ноги делать.
– А дальше? – тихо спросил Статенин.
– А дальше все просто – продали дом и
уехали в Самару. Вот уже четвертый год здесь живем. А я – седьмой…
– То есть? – удивился Статенин. –
Почему так?
– Я же первая сюда приехала – учиться.
Забыл, что ли? Я посоветовала матери сюда перебраться, когда отец пропал. Город
хороший, уютный, очень спокойный – это тебе не Кавказ.
– Это уж точно! – согласился Статенин.
– По ночам малолетки разгуливают по улицам, как у себя на кухне. У нас бы им
быстро шпана объяснила, что к чему…
– Самара! – гордо сказала Катя. – У нас
здесь порядок. Губернатор очень хороший – Титов. Мы его любим.
– Слушай, у вас что – бандитов здесь
совсем нет?
– Почему – нет? – удивилась Катя. –
Есть! Но они там уже как-то сами между собой разбираются, стреляют друг в
дружку. А нормальных людей не трогают.
– Прямо идиллия какая-то! – сказал
Статенин.
Катя обиделась:
– Я тебе правду говорю. Вот переедь
сюда – сам узнаешь.
– Ладно, ладно, не обижайся, – поспешил
успокоить ее Статенин. – Дальше-то что у вас было?
– Дальше – все просто. Мама здесь дом
купила, во второй раз замуж вышла, мне купили вот эту комнату. Муж матери
возникать было по этому поводу начал, но – я ему быстренько глотку заткнула.
Нашел, блин, с кем связываться!
– А младший брат?
– Что – младший брат?
– Он от этого мужика, или от нашего
отца?
– Темка-то?
– Да…
– Господи, ну, какой же ты недотепа! –
в сердцах сказала Катя. – Конечно, от нашего!
– Выходит, значит, тоже родственник, –
задумчиво произнес Статенин. – Вот такая у нас, значит, семья…
– Слушай, а ведь и правда! – поразилась
Катя. – Темка-то тебе, значит, тоже братом приходится.
– Выходит так.
– Коля, а ты мне про себя расскажи
побольше, – попросила Катя.
– У меня – попроще твоего будет, –
вздохнув, начал он. – Еще когда мы в Астрахани жили, мать съездила на курорт –
в Крым. Там познакомилась с мужчиной. Вскоре после этого она захватила меня с
собой и уехала в Алма-Ату – к нему. Отчима я невзлюбил, он меня – тоже. Старшие
классы я провел в интернате. Потом была школа милиции в Питере, и…. И все. Так
вот теперь и живу.
– Отчим плохой?
– Мудак.
– Известное дело – все мужики мудаки! –
подтвердила Катя.
– Спасибо тебе, сердынько!
– Ой! – Катя быстро и бесцеремонно
перебралась к Статенину на колени и, плотно обхватив его руками за шею, устроилась
с максимальным комфортом: – Все, кроме тебя.
– Вот спасибо, хорошо ты сказала! –
пошутил он.
– Коля! – шепнула она.
– Что?
– Давай опять потрахаемся! – задушевно
предложила она.
Статенин при этих словах попытался
отстранить ее от себя, но она лишь крепче обхватила руками его шею.
– Катя! – она не отвечала. – Катя!
– Ну, что? – выдохнула она.
– Слезай с колен!
– Не слезу, – также шепотом отрезала
она.
– Катя, прекрати! Катя, нам нельзя
этого делать!
– Вот еще выдумки! – она с усилием
старалась притянуть поближе к себе его голову и поцеловать.
– Катя, нам нельзя! Мы с тобой – брат и
сестра! – попытался напомнить ей Статенин, но все было тщетно.
– Час назад можно было, а теперь
нельзя!
– Да, Катя, теперь нельзя! – заявил
Статенин, продолжая с нею бороться.
– Коля, ты трус! Поэтому ты и не стал
до сих пор капитаном.
Сказать по правде, в капитанах Статенин
все же хаживал – целую неделю, – до тех пор, пока не обозвал одного высокого
начальника кретином.
– Ну, ты будешь трахаться или нет?! –
совсем разъярилась Катя.
– Не буду! – разозлился и Статенин,
хотя давно уже чувствовал, что еще немного – и он не выдержит.
Катя, так же неожиданно, как и тогда,
когда забралась к нему на колени, вдруг соскочила на пол и принялась
возбужденно расхаживать перед ним – это была уже не нимфа, а фурия.
– Значит, не будешь?!
– Не буду.
– Тогда, – Катя секунду подумала, –
тогда, пошел отсюда вон.
– Хорошо, – отозвался он, вставая и
натягивая на себя рубашку, – я ухожу.
Катя тут же остановилась и стала
пристально наблюдать за ним. Наконец, она поняла, что он не шутит.
– Сядь туда, где был! – потребовала
она.
– Размечталась! – съязвил он.
– Ну, пожалуйста, Коленька, милый,
прошу тебя, – взмолилась она, окончательно сменив тон.
Он сел:
– То-то же!
Она присела рядом с ним:
– Ну, почему, почему мы не можем
потрахаться? – всплеснув руками и обращаясь куда-то в сторону неба, спросила
она.
– Ты, что, не понимаешь, что ли? Мы с
тобой брат и сестра! – назидательным тоном произнес Статенин.
– Так по-свойски же! Разом больше,
разом меньше – подумаешь!
– Катя, милая, ты пойми – это же
инцест! – начал объяснять Статенин.
– Какой еще, в задницу, инцест? –
возмутилась она.
– Обыкновенный. Когда брат с сестрой,
отец с дочерью, мать с сыном – это инцест. Этого нельзя делать никогда! Это все
религии запрещают! Это же – табу. Понимаешь ты? Запрет…
– Да чихать я хотела на все твои
"табу"! – заявила Катя. – Их дураки какие-то придумали…
– Да нет, не дураки, – возразил
Статенин. – Инцест ведет к деградации, к вырождению. Так дети рождаются
уродами.
– Подумаешь! Мы же с тобой детей
заводить не собираемся…
– Все равно!
Она вновь всплеснула руками:
– Блин! Раз в сто лет встретишь
хорошего мужика, и тот оказывается твоим собственным братом!
– Это плохо?
Катя пожала плечами:
– Вообще-то, конечно, младший брат –
это ни пришей, ни пристебай. А старший, наверное, – это ничего. Если по правде,
то я всегда хотела, чтобы у меня был старший брат…
– Вот видишь! – вставил реплику
Статенин.
– Это не о тебе, – отрезала Катя. – Ты
мне больше в любовники подойдешь…
– Как старший брат я тоже буду неплох,
– шутливо заметил он.
Катя задумчиво на него посмотрела.
– Между прочим, я тоже всегда мечтал,
чтобы у меня была младшая сестренка, – улыбнувшись, заметил Статенин.
– А у тебя там нету?
– Нет, я один. Друзья, и только друзья.
Катя вдруг всхлипнула.
– Ты чего это, Кать?
– А почему он тебя закормленным назвал?
Статенин понял, о ком она говорит.
– Наверное, я тогда очень упитанным
был. Ведь у бабушки мы жили.
– Сволочь! – страстно сказала Катя.
– Катя!
– Да, да! Не спорь со мной. За что он с
тобой так? Что ты ему плохого сделал? Ну, и разбирался бы там с твоей матерью.
Зачем на тебя-то бочку катить? – и она снова всхлипнула.
Статенин подсел к ней поближе и снова
приобнял ее за плечи.
– Да ты совсем сентиментальная у меня,
сестренка! Ну, давай, завязывай плакать! – сказал он.
– Не могу, – отрицательно тряхнула она
кудряшками. – Мне так тебя жалко, Коля! Если б ты только знал – как мне тебя
жалко!..
В этот момент в комнате раздалась
длинная и настойчивая трель звонка.
Катя слегка отстранилась от плеча
Статенина и повела глазами в сторону коридора:
– Кого еще черти принесли? Лариску, что
ли? – она секунду подумала. – Точно! Наверное, это Лариска. Это она так всегда
звонит. Блин! Как не вовремя! – Она вздохнула. – Ладно, пойду, открою.
– Стоит ли?
– Да она сейчас бабку разбудит. Я же ее
знаю – не угомонится, пока не добьется своего. Вон! Слышишь, как трезвонит? – и
Катя пошла открывать.
Оставшись один, Статенин налил себе
рюмку водки, выпил и закусил салом и огурчиком, прислушиваясь тем временем к
голосам, доносящимся из коридора.
– Катька, блин! Давай, собирайся
быстро.
– Куда еще?
– Там Виктор с Валеркой внизу ждут. Мы
специально за тобой заехали. Давай, не тяни резину. У Виктора день рождения
сегодня. Ты забыла? А! Забыла…. Ну, ладно, давай…
– Не поеду я никуда…
– Вот еще! – Но голос тут же понизился:
– Что – Стас дома?
– Нету его. На рыбалке он, как и
предполагалось…
Голос снова воспрял:
– Так что же ты?! Стоишь тут, лапшу мне
на уши вешаешь!
– Не поеду я! Не могу, не хочу ехать.
Голос снова сбавил обороты:
– Ты что – не одна?
– Да – не одна…
– Что за мужик?
– Не мужик это – брат…
И опять воспрял голос:
– Темка, что ли? Фу ты, что ты мне
голову морочишь?
– Да не Темка у меня, – зазвенел
раздраженно голос Кати. – У меня старший брат сидит. В гости приехал.
На несколько секунд возникла пауза.
– Какой еще, в задницу, старший брат?
Ты что – за дуру меня принимаешь?
– Да ты и есть дура, Лариска, причем
набитая! – не на шутку разозлилась Катя. – У меня в комнате сидит старший брат!
Снова возникла пауза. Статенин,
прислушиваясь, выпил снова – его забавляла сцена, которая сейчас происходила в
коридоре.
– Катька, ты, что – серьезно? – донесся
оттуда возбужденный шепот.
– Серьезней не бывает.
– Слушай, дай посмотреть хоть краем
глаза…
– Перебьешься…
– Ну, пожалуйста…. Чего ты жмешься?
Откуда он, кстати?
– Из Алма-Аты…
– Да ты что! Тем более! Ну, –
познакомишь?
– Слушай, Лариска, вали отсюда к
чертовой матери!
– Ну!
– Я же тебе сказала! Не до тебя мне
сейчас!
– Ну, Катюшечка, милая, Катюша, – заканючил
голос. – Ну, что тебе стоит? Хоть одним глазком…
– Морда треснет!
– Ладно, Катька, блин! Попомнишь ты
меня! Сейчас пойду и скажу Валерке, что у тебя хахаль сидит!
– Что, дура, что ли? Он же сюда
припрется!
– Вот, вот…
Катя уступила:
– Ладно! Иди, смотри – только недолго.
Минуточку…
– Да не съем я твоего брата…
Вместе с Катей в комнату вошла очень
рослая блондинка, лет, наверное, двадцати пяти, державшаяся импозантно и
уверенно.
– Коля, познакомься! Это моя близкая
подруга Лариса…
Лариса уверенной поступью прошла к
дивану и протянула Статенину руку:
– Очень приятно! Лариса, – жеманно
представилась она и, ничуть не смущаясь, присела рядом со Статениным: – Значит,
брат? – невинно осведомилась она, одновременно оглядывая обстановку и,
естественно, ничего не упуская из виду – ни столик с водкой и закусками, ни
стоявшую в беспорядке постель, ни ту небрежность, которая легко читалась в
туалетах Статенина и Кати.
– Да, именно так – брат! – заверил ее
Статенин поспешно. – Меня, как вы уже слышали, зовут Николаем, я – из Алма-Аты,
и мне очень приятно познакомиться с близкой подругой своей младшей сестры, –
сказал он и про себя подумал: "Вот, сучка!"
Девушка широко ему улыбнулась:
– Очень, очень все это замечательно! –
произнесла она протяжно и снова осведомилась: – Значит, вы тут сидите,
разговариваете и пьете…
– Да, – кивнул Статенин. – Сидим,
разговариваем и пьем. Составите нам компанию?
– Не знаю, не знаю…. Меня, вообще-то,
ждут внизу…
– Подождут.
– Как сказать! – загадочно сказала
девица и вновь осведомилась: – И надолго вы к нам?
– Завтра в пять вечера я уже улетаю, –
ответил Статенин. – То есть – сегодня…
– Ах, вот оно что! – со значением
воскликнула гостья.
– Как – в пять?! Почему – в пять?
Почему – завтра? – взволнованно воскликнула Катя.
– Потому что заканчивается моя
командировка, – просто пояснил Статенин.
– А вы – командировочный? – сразу
заинтересовалась гостья.
– Заткнись, Лариска! – зашипела на нее
Катя. – Коля, как же так? Почему – завтра? Останься еще денька на три…
– Да, действительно, – вставила гостья.
– Лариска, я прошу тебя – не лезь! –
взмолилась Катя. – Коля, что ты молчишь? Ну, скажи же мне что-нибудь!
– Не могу, Катя. Послезавтра на службу
выходить надо. Гостиницу освободить надо…
– А вы в гостинице остановились? –
снова поинтересовалась гостья.
– Лариска! – прикрикнула на нее Катя. –
Коля! Да я тебя здесь устрою…
– Не могу, Катя, никак не выйдет…
Гостья в этом месте разговора
поднялась.
– Ладно, ребята. Я смотрю – у вас тут
свои дела. Не буду мешать.
– Помешала уже, блин, – в сердцах
отозвалась на эти слова Катя.
– Пойдем, проводишь меня, – сказала та.
Катя пошла ее проводить.
– Эх, Коля, Коля! – с укоризной
произнесла она, выходя из комнаты.
Из коридора снова донесся шепот:
– Значит, говоришь, брат?
– Да ну тебя!
– Ну, Катька! Ну, и озорная ты девка!
– Ты чего мелешь, дурочка! Я же говорю
тебе – брат! Смотри, не брякни там чего-нибудь Валерке.
– Ладно уж! Чай, подруги…
На том и расстались…
Катя, думая о чем-то своем, вошла в
комнату и села рядом со Статениным. Она выглядела очень грустной, и, не желая
тревожить ее, Статенин лишь искоса на нее поглядывал. Быть может, вот так –
молча – они просидели бы довольно долго, но в комнате снова затрещал звонок – и
на этот раз еще более настойчиво, чем в предыдущий. Катя плотно поджала губы.
– Вот, черт! Все-таки вложила – стерва
долбаная!
– Что такое, Катя?
– Валерка приперся…
– Так пойди, открой.
– Не хочу.
– Он сожжет проводку.
– Пусть жжет.
– И все-таки лучше открыть…
Чертыхнувшись еще раз, Катя пошла
открывать. Статенин, как и в предыдущий раз, внимательно прислушивался к тому,
что происходило в коридоре:
– Кать, ну, ты че? Долго еще ждать?
– Не надо ждать, валите, куда
собирались!
– Катька! У тебя что – мужик?
– Да, мужик! А тебе-то какое дело?
– А ну-ка, пойду я на него гляну!
– Стой здесь, дурак!
– А ну, не мешай!
– Пусти, дурак, больно же!
– Да ты еще и без трусиков! Так вот
какие у тебя тут братья!
Статенин понял, что уже пора
вмешиваться. Он быстро вышел в коридор и увидел там следующую картину: рыжий
парень – ростом, пожалуй, со Статенина и, похоже, в теле – даже и покрупнее его,
пытался пройти в сторону Катиной комнаты, а Катя изо всех своих девичьих сил
старалась не дать ему этого сделать. В пылу борьбы свитер на ней задрался и
сейчас, если б не серьезность ситуации, можно было бы признать, что выглядит
она несколько комично.
Увлекшись, они совсем не заметили, как
в коридоре появился Статенин.
Он быстрыми шагами приблизился к ним и
цепко перехватил рукой кисть парня. Тот сразу отвлекся от Кати.
– Ах, вот он…, – начал было он, но
Статенин не дал ему договорить. Локтем той же руки, которою он держал парня за
кисть, Статенин двинул парня по подбородку – слегка, но вполне достаточно для
того, чтобы подбородок на секунду вздернулся кверху и детина на мгновение
потерял ориентировку в пространстве. Затем Статенин другой рукой нанес хлесткий
удар чуть ниже солнечного сплетения парня и, мгновенно вдруг отпустив
удерживаемую до сих пор кисть, боднул противника лбом в область носа.
Парень, глотая ртом воздух
неравномерными порциями – так как после удара в солнечное сплетение у него
сбилось дыхание, медленно сполз вниз по стене.
– Руками помаши, дурень. Не то
задохнешься, – посоветовал ему Статенин и, понимая состояние дурня, к вящей
наглядности сам показал, как нужно двигать руками. – Вот так вот! Понимаешь меня?
Тот кивнул и принялся повторять
движения, показанные ему Статениным.
– Вот, вот! – одобрил Статенин. – Дыши
только глубже.
Когда дыхание у парня постепенно стало
выравниваться, Статенин опустился на корточки – прямо напротив того и, протянув
руку к шее парня, захватил своими узловатыми пальцами его гортань – не очень
сильно, но все же так, чтобы дыхание снова стало сбиваться.
– Если ты, ишак, еще раз обидишь Катю,
я тебя порву! Понял?
Парень кивнул.
– И вообще, тебе лучше сюда больше не
приходить. Так ведь, Катя? – подняв взгляд, поинтересовался Статенин у девушки.
С того момента, как началась схватка,
Катя замерла, потеряв на какое-то время способность двигаться, – поначалу она
сильно испугалась, а затем столь же сильно изумилась. Сейчас она стояла у самых
дверей, поднеся руку ко рту и покусывая кончик указательного пальца. Вопрос
Статенина словно бы встряхнул ее.
– Что? – переспросила она.
– Я говорю, что этому типу приходить
сюда больше не стоит. Ты согласна со мной?
– Да, да, – учащенно закивала головой
она.
– Ну, так что, Катя, – проводишь гостя?
– Да, да, конечно, – улыбнулась Катя и
посмотрела на парня: – Ты уж, Валера, извини – у нас сегодня не приемный день.
Так что – вали отсюда.
– Вот так, сестренка! – одобрил ее
Статенин.
Парень с трудом поднялся и, не поднимая
глаз, вышел.
Катя, все еще улыбаясь, старательно
оправила на себе свой свитер, а затем вдруг с разбега прыгнула на Статенина и
повисла на нем.
– Коля, как ты его! – восторженно
запричитала она. – Это тебя так в милиции научили драться?
– В милиции! – передразнил Статенин,
осторожно опуская ее на пол. – В милиции, Катя, могут только резиновыми
дубинками задержанных по почкам лупить. Да и то, когда у тех наручники надеты.
Драться, Катя, можно научиться в другом месте. Я – на улице и в детдоме
обучался. Там часто приходилось характер показывать, иначе бы съели.
– Братик ты мой миленький, – идя по
коридору под руку со Статениным и нежно поглаживая его плечо, проворковала
Катя.
– Какой же я тебе братик? – возмутился
Статенин, входя в комнату.
Катя насторожилась:
– А что? Хочешь назад – в любовники?
– Да нет же, – взмахнул руками Статенин
и пояснил: – Это я могу тебе так говорить – "сестренка". Потому что
ты – младшая. А ты должна называть меня братом. Я же – старший. У нас на
Востоке принято так. Это ты Темку своего можешь называть братиком или
братишкой, а меня – нет.
– У вас, на Востоке! Тоже мне –
заладил. А мне плевать, что у вас там. Ты мне – братик. И все тут! – притопнула
она ножкой.
– Нет, Катя, это ты зря, – возразил
Статенин. – У нас вообще старших уважать принято. У нас – если хочешь знать! –
с теми, кто старше по возрасту, даже двумя руками здороваются. Особенно,
мусульмане…
– Это как это? – удивилась Катя. – А
ну-ка! Покажи…
Статенин показал ей.
– Ой, здорово как! – обрадовалась Катя.
– Дай-ка я попробую.
И, схватив двумя своими руками ладонь
Статенина, она принялась трясти ее со всей силы, приговаривая при этом:
– Здравствуйте, братик мой старшенький!
Как поживаете? Как ваше здоровье? Здорова ли ваша семья? Не застудил ли копыта
ваш любимый ишак?..
– Да ну тебя! – обидевшись, отобрал у
нее свою руку Статенин и, усевшись на диван, немного подумал и налил себе
водки: – Тебе налить? – спросил он у Кати.
– Не-а! – весело отказалась она.
– Вот и правильно! – одобрил он. – А
то, ишь – моду взяли! Чтобы старшие и младшие за одним столом водку пили!
– Не поняла! Что ты имеешь в виду? –
изумилась Катя.
– А то! У нас – у русских – отец с
сыном могут запросто водку вместе жрать, мать с дочерью, брат с младшей
сестрой…
– Ах, вот оно что! Порядки, значит,
приехал свои устанавливать…
– Тебе не помешает.
– А ну-ка! Дай я себе налью!
– Обойдешься! – отстранил Статенин ее
руку, протянувшуюся было к бутылке.
Катя села рядом и деланно всплеснула
руками:
– Вот блин! Еврей азиатский!
Статенин строго на нее посмотрел.
(Меньше всего он любил, когда ему напоминали о наличии в его жилах еврейской
крови. Сам он игнорировал это обстоятельство полностью. Одною из причин этого
были те отношения, которые сложились, или – точнее сказать – не сложились у
него с матерью. В принципе, когда отец в письме попрекнул мать еврейской
мелочностью, то с этим трудно было не согласиться – уж Статенин-то знал эту
черту материнского характера. Сам же он всегда считал себя русским. Разве
национальность человека у него в крови? – рассуждал он. Нет, она в голове.
Кровь-то у нас у всех одинаковая, а вот мозги по-разному работают. Нет,
Статенин не был особо утонченной, особо интеллектуальной натурой, хотя и глупым
его никак было не назвать, он происходил из тех натур, которые способны терпеть
некоторое время обман, подлость, предательство, но – лишь некоторое время. А потом
– просто и по-русски – по уличному! – бьют в морду, или – берут в руки автомат
Калашникова – в зависимости от масштабов развернувшейся перед ними подлости).
– Да ладно, ладно, – прижалась она к
нему. – Шучу я. Пей, давай! А я на тебя смотреть буду. Смотреть-то, как старшие
пьют, надеюсь, можно?
– Тоже нельзя, – выпив и выдохнув
лишние градусы, сообщил ей Статенин, и потянулся к огурцу.
– Гляди-ка! Так ты, Коля, выходит, националист
у меня?
Он чуть не поперхнулся огурцом:
– Что за бредни?
– Ну, я же не в том смысле, как это
обычно говорят, – начала Катя. – Но вот как-то важно для тебя все, что с
нациями связано, со всякими там примочками, с традициями…
– Все, что связано с такими понятиями,
как нация и традиция, – важно, – убежденно сказал Статенин, выискивая кусочек
сала поаппетитнее.
– Скажите, пожалуйста! – подначила
Катя. – А у нас тут как-то и без всего этого обходится. И не жалуемся…
– Это неправильно, – отрезал Статенин.
– Слушай, Коль, – окликнула его Катя.
– Да?
– А сам-то ты себя кем считаешь?
– То есть?
– Ну, кто ты? Казах, русский, еврей? Ты
ведь русский, верно?
Статенин на минуту задумался.
– Да, я – русский, – наконец, сказал
он. – Но я еще и – евразиец.
Она прыснула.
– Это что означает – еврейский азиат,
да?
Он снова строго взглянул на нее:
– Я ведь серьезно!
– Ой, да ладно ты. Уж и пошутить
нельзя. – Катя заглянула ему в глаза. – Ну вот! Опять обиделся. Хорошо, хорошо,
объясни мне по серьезному, что такое "евразиец".
Статенин оставил в покое закуски и
вздохнул:
– Аллах его знает, Катя! Все говорят,
говорят, но, по-моему, в точности никто не знает, что это такое…
– И ты?
– И я…. Но, мне кажется, что немного
все-таки в этом понимаю…
– Так объясни!
Статенин кашлянул:
– Значит, так…. Во-первых, евразиец –
это человек, живущий в Евразии…
– Оригинальная точка зрения, –
сыронизировала Катя.
– Не мешай!.. Теперь, значит, нужно
разобраться с тем, что такое Евразия.
– Да, давай разберемся, – поддакнула
Катя.
– Евразия – это, значит, такое
огромное, глобальное, стало быть, понятие, имеющее геополитическое значение…
– Ух, ты! – снова съязвила Катя.
– Не мешай! Я думаю, – предостерег ее
Статенин. – Значит, Евразия включает в себя обширное понятие, так как в нее
входят территории Европы и Азии…
– Ну, надо же!
– Только не те территории, где
расположены государства с мононациональным населением – такие нам не интересны…
– Кому это – нам?
– Нам – евразийцам, – не обращая
внимания на игривый тон Кати, пояснил Статенин. – Нам интересны те территории,
где проживает много разных наций. Прежде всего – Россия, Казахстан, Киргизия;
наверное, Украина и Белоруссия; может быть, даже Узбекистан и Таджикистан.
– Ого! Аппетиты у вас какие-то
чингисханские! – заявила Катя.
– Знаешь, что, Катя, – одернул ее
Статенин, – ты меня не путай. Чингисхан свою империю огнем и мечом создавал. А
Евразия – понятие исключительно добровольное и поэтому объективное. Стой! –
вдруг напрягся он. – Теперь я, кажется, понял, что такое
"евразийство". Точно! Слушай, Катя, этого, наверное, даже наш
президент не понимает! "Евразийство" – это… это… – он сбился.
– Ну, ну, – поторопила его Катя. –
Давай, заканчивай свои умные разговоры.
– Евразийство – это, когда люди сообща
проникнуты евразийским духом. Люди разных национальностей не только живут мирно
между собой, но и – сохраняя лучшие черты и традиции своей нации – стремятся
перенимать лучшие черты и традиции соседей. Все точно! – обрадовался он. –
Понимаешь, Катя, надо учиться друг у друга хорошему, а не дурному. Тогда народы
будут жить сообща не только мирно, но и комфортно…
– Ну, и как? – перебила его Катя. –
Ваши люди учатся друг у друга хорошему?
Статенин сбился.
– Тебе честно сказать? – спросил он,
почесав в задумчивости себе мочку уха.
– Да.
Статенин вздохнул:
– Мало пока этого, Катя. Учатся
немногие. Я, например…
– Например, чему?
Статенин рассердился:
– Например, тому, что отец и сын не
должны жрать вместе водку за одним столом…
– Что же, по-твоему, выходит, сын,
чтобы выпить, должен ждать, когда его отец зажмурится?
– Да нет же! – поразился Статенин ее
логике. – Отец может выпить со своими друзьями, а сын – со своими, со
сверстниками.
– Да ладно ты, не сердись, –
усмехнулась Катя и, подумав секунду, предложила: – Коля, пойдем, я тебе одно
красивое место покажу.
– Пойдем, – сразу согласился Статенин.
– А то сидим и сидим в комнате…
– И не говори, – кивнула Катя. – Все
равно ведь не трахаемся. Так лучше прошвырнуться куда-нибудь…
– Далеко идти?
– Нет. На крышу…
– На крышу? – удивился Статенин.
– Да, поближе к звездам. Только
одевайся потеплее. Там, наверное, уже прохладно. Можешь Стасов свитер в шкафу
взять.
Статенин не стал возражать…
* * *
На крыше, подле лифтовой тамбурины,
впритык к ней стоял диван, втащенный туда чьими-то заботливыми руками, и,
очевидно, этими же руками над диваном был сооружен навес из брезента.
– Ну, как? Нравится? – поинтересовалась
Катя, усаживаясь на диван. – Мы сюда с девками потусоваться приходим –
поболтать, травки покурить. Иди сюда, – позвала она. – Да нет же, ближе садись…
Дом был старым, сталинской постройки,
восьмиэтажным – с крыши, в створе сбегающей к набережной улицы, хорошо
просматривалась Волга и темнел берег за нею.
– Хорошо?
– Да, Катя. Очень.
– Коль, ты непротив, если я тебе голову
на колени положу? Меня что-то в сон потянуло…
– Я непротив.
Катя устроилась так, как хотела, и
снова позвала его:
– Коля?
– Что?
– Ты научишь меня драться?
– Если будешь себя хорошо вести…
– Я буду, – пообещала она. – А у вас
все так дерутся?
– Многие. Знаешь, Катя, в Казахстане
ходят слухи, что русских, которые уезжают в Россию, на новом месте сильно
достают. Только я не верю – пропаганда все это…
– Почему?
– Да потому что…. Если, конечно,
переезжает одна семья, да в деревню, то, конечно, – всякое может быть. Тут
мужички-боровички из сельской глуши – не сахар, конечно. Но если поедут сразу
три-четыре семьи, то – хрен там! Не им там диктовать будут, а они – заставят
там всех плясать под свою дудку.
– Почему ты так думаешь?
– Потому что три-четыре семьи – это
семь-десять человек взрослых мужиков. А наши мужики – агрессивнее, строптивее и
дружнее здешних. Если что – такой разгон устроят.
Катя никак не отреагировала на
последние его слова.
– Коля! – позвала она минуту спустя. –
Переедешь к нам?
– Не знаю, Катя. Это очень сложно.
– Переезжай! – убежденно сказала она. –
Мы тебя здесь снова женим. Можешь с собой эту свою алмаатинскую привезти, но
лучше не надо.
– Это еще почему? – заинтересовался он.
– В лес дрова не возят, Коля. У нас в
Самаре – самые красивые девушки. Даже Михалков по телевизору об этом говорил. –
Тут Катя с возбуждением приподнялась: – Слушай, а давай я тебе здесь сама жену
найду. У меня подружек – навалом…
– Шлюшки?
– Да. Но такие все хорошенькие!
Он рассмеялся:
– Ладно, ложись. Успеется это еще…
Катя, засыпая у него на коленях, машинально
водила указательным пальчиком по его запястью, и Статенин вдруг понял, что
никогда в своей жизни он не испытывал более нежного прикосновения женских рук.
Со стороны Волги дул прохладный, но не
очень знобящий ветер, и откуда-то издалека, невидимый из-за коробок зданий,
наползал рассвет, постепенно расчехляя тьму над Самарой…
* * *
Время близилось к восьми утра. Катя
стояла в комнате возле одного из окон и с увлечением рассматривала что-то,
находящееся в межстекольном пространстве.
Появился Статенин.
– Катя, куда полотенце?
Не оборачиваясь, она отмахнулась от
него:
– Брось на спинку стула.
Он сделал, как она сказала, и стал
одеваться.
– Коля! – позвала она.
– Что?
– Подойди ко мне…
Он подошел.
– Смотри, – кивнула она в сторону окна.
– Что? – не понял он.
– Муха…
Он пожал плечами:
– Ну, и что?
– Как что? Ты подумай, как она могла
попасть туда?
– Как-нибудь да попала, – недоумевая,
отозвался Статенин. – Наверное, с осени осталась. Теперь ожила.
– Не, Коля, – тряхнула она кудряшками.
– Прошлый год я сама окно помыла, законопатила и заклеила…. А теперь вот –
муха! Живая.
– Подумаешь, событие! – усмехнулся
Статенин.
– Не, Коля, – снова тряхнула Катя
кудряшками. – Ты не понимаешь! Это не простая муха – это гениальная муха! Как
она ловко туда забралась! Да и вообще: это – не муха, а Гудини какой-то! Или –
Дэвид Копперфильд…. Ты согласен?
– Абсолютно, – кивнул Статенин. –
Ладно, Катя, я пойду? Может, еще выспаться успею до отъезда.
– Хорошо, идем, – просто сказала она.
– Ты тоже куда-нибудь идешь?
– Да. Я иду с тобой.
– Зачем?
– Должна же я посмотреть на то место,
куда за тобой придет автобус…
– Зачем?
– Я поеду тебя провожать…
– Зачем тебе эти хлопоты, Катя?
Она придвинулась к нему и обняла его за
талию:
– Это не хлопоты, Коля! Просто
заканчивается самый чудный день в моей жизни, и я хочу его продлить…
Не спеша, они прошли по пробуждающемуся
городу до гостиницы.
– Вот гостиница, – объяснил Статенин. –
А там, через дорогу, остановится автобус. В два часа дня. Можешь подойти пол второго.
– Я все поняла, – кивнула Катя.
– Катя, может, не стоит? Зачем тебе
тащиться в такую даль? Потом назад? – еще раз попросил Статенин. – Мы ведь не в
последний раз с тобой видимся…
– Размечтался, блин! – вдруг всхлипнула
Катя. – Свалился тут на мою голову и еще диктует… тут. – И, не выдержав, она
резко повернулась и побежала от Статенина прочь…
Когда Статенин вошел в номер, Иржи еще
лежал в постели, но уже не спал.
– Колья! – окликнул он Статенина.
– Что?
– Ты любил этот девушка? –
полюбопытствовал он.
– Да, Иржи. Я очень любил эту девушку.
И теперь буду любить ее всю оставшуюся жизнь.
Иржи немного подумал.
– Русский люди – очень странный! –
заметил он. – Всего один ночь – и на весь жизнь! В Европа так не бывает…
– А в Россия бывает так, – передразнил
его Статенин…
Попросив Иржи разбудить его не позднее
половины первого, Статенин прилег на кровать, чтобы хотя бы немного поспать
перед дорогой…
* * *
Сон
Статенина,
записанный
автором рукописи со слов самого сновидца
Люди все шли и шли. Время от
времени я отрывал свой взгляд от Катиного лица и смотрел на них.
Я заметил, что среди них не было детей.
Были мужчины и женщины, старики и молодежь, высокие и низкие, толстые и худые,
горбатые и косолапые, хромые и прихрамывающие; в общем – разные. Но детей между
ними не было.
Неизвестно, где начиналось это странное
шествие. Мне почему-то подумалось, что все они – выходцы из платоновского
котлована. Их изможденные, усталые, выражающие полное равнодушие к жизни, а то
и вообще – нежелание жить – лица фактурно высвечивались скользящим светом
плывущей над самым горным хребтом луны.
Катя сидела прямо напротив меня – на
противоположной стороне ущелья. Сидела она почти так же, как и я, – подогнув
колени и сложив на них, словно школьница, одна на другую руки. Только в отличие
от меня она еще и опиралась на сложенные руки подбородком – так, чтобы,
наверное, не уставала шея, – и совсем не смотрела на проходивших между нами
людей, полностью сосредоточив свой взгляд на мне.
Я уже давно хотел встать и подойти к
Кате, но по самому дну ущелья нескончаемым потоком шли люди. И они мешали.
В какой-то момент меня стало разбирать
любопытство – куда идут все эти люди? – и я стал смотреть по ходу движения
колонны. То, что я увидел, должно было – согласно логике – удивить меня, но –
не удивило.
В верховье ущелья лежал
огромный-преогромный камень-валун. Люди доходили до него и тут же исчезали. Я
стал присматриваться еще внимательнее, и происходящее, словно при помощи
сильной оптики, приблизилось ко мне. Казалось, что камень вовсе не каменный.
Люди проникали внутрь камня так легко, как будто б он был сделан из сливочного
масла или даже из чего-нибудь еще более податливого.
Я смотрел и видел, как, не замедляя
шага, люди поглощались и поглощались камнем. Это воспринималось мною как в кино
– при замедленной съемке.
Люди шли и шли, а камень оставался все
таким же ненасытным. И мне было ничуть не жаль людей. Мне только хотелось,
чтобы камень съел их всех поскорее, потому что меня ждала Катя.
Неожиданно поток иссяк. Я посмотрел
вниз – не идет ли там, по ущелью, еще кто-нибудь? Но там было безлюдно. Тогда я
встал, слегка размял онемевшее тело и пошел к Кате. Уже на ходу я заметил, что
Катя – тоже исчезла. Исчезли люди – и исчезла Катя. Но это тоже меня не
удивило.
Внимательно оглядевшись вокруг, я решил
подойти к камню. Было безмолвно и безветренно, и даже звук моих собственных
шагов не различался в этой тишине.
Добравшись до камня, я потрогал его
ладонью. Он был твердым и холодным. Меня особенно поразило, что он такой
холодный.
– Почему? – подумал я. – Ведь там же
люди! Камень должен быть теплым, если в нем столько людей.
Этот вопрос так беспокоил меня, что я
проснулся. Но беспокойство, пришедшее ко мне во сне, еще долго не покидало
меня…
* * *
"Тойота" с максимально
возможной скоростью мчалась по шоссе, и мимо нее медленно, плавно перетекая
один в другой, проплывали русские пейзажи, мастерски зарисованные дядей Васей с
натуры Самарской губернии. Дядя Вася был великим русским пейзажистом!
Статенин сидел на том же месте, что и
прежде, – у окна, лицом по ходу движения, и рядом с ним – грустная и молчаливая
– сидела Катя.
Загудский за каким-то чертом напросился
в провожатые, хотя никакой необходимости в этом не было, и тоже сидел на своем
прежнем месте – сразу за спиной водителя, лицом к Статенину и Кате.
Всю дорогу Загудский, как мог,
исподтишка ощупывал глазами Катю, и по всему было видно, что его попросту
разрывает от любопытства.
– Девушка обратно с нами поедет? – не
выдержав, наконец, поинтересовался он.
– С вами, – кивнул Статенин. – Только
ты учти: вскоре я опять к вам в гости нагряну. Так что ты ее аккуратно вези.
Понял?
Загудский в ответ лишь развел руками –
какие, мол, разговоры.
Станенин задумался: что это он вчера
плел Кате про Евразию? Сам-то он хоть во все это верил? Если быть честным с
самим собою? А ведь, пожалуй, и нет. Эта идея слишком обаятельна на вид, чтобы
быть правдой. Россия – вот правдивая идея. А еще – это уравнение с двумя неизвестными – где в качестве
неизвестных сокрыты две величины: русская истина и нерусская выгода. А, как известно
– в одном уравнении не может быть двух неизвестных – оно тогда становится нерешаемым.
Значит, кого-то из этого уравнения придется исключить. И тогда все получится! Только
кто этим будет заниматься? И кого он станет исключать? Пока что, похоже, исключают
самих русских – из своей собственной страны! – так думал Статенин.
У дяди Васи был включен приемник,
настроенный на волну "Европа-плюс".
Статенин вдруг встрепенулся:
– Дядя Вася! – крикнул он.
– Аиньки?
– Сделай, пожалуйста, погромче…
– Как прикажете, командир!
Дядя Вася прибавил громкость:
– Так?
– Еще чуть-чуть…
– Так?
– Пойдет, – удовлетворился Статенин и,
наклонившись к самому уху Кати, тихо спросил: – Нравится композиция?
– Да.
– Знаешь, чья?
– Джо Кокер.
– А как называется?
– Нет.
– "My father’s son".
– Ну, и что?
– Сын моего отца. Поняла? А ты – дочь
моего отца. My
father’s daughter…
– А ты – сын моего отца, – сразу
нашлась Катя. – Так что: это моя песня.
И они, слушая музыку, снова притихли. И
именно здесь Статенин впервые понял, что такое настоящее счастье. Он понял, что
настоящее счастье – как и хорошее пиво – должно быть с горчинкой. Что счастье
не должно быть сладким, да и не бывает такого вовсе. Не бывает – и все.
* * *
Так случилось, что самолет
Статенина задержался с вылетом на два часа, потом еще на два, потом еще, и в
Алма-Ату он прибыл лишь около шести утра местного времени, порядком-таки
измученный дорогой…
Неподалеку уже от дома ему
повстречался возвращавшийся, надо полагать, с гулянки пьяненький жигит – рядом
были расположены студенческие общаги. Приближаясь, он агрессивно смотрел в лицо
Статенину, а, поравнявшись, прошипел:
– Шеше...! – грязное казахское
ругательство – по сути, нехудожественная калька с русского языка – то самое
выражение, в котором поминают к месту и ни к месту чужих мам.
Статенин было подумал, не проучить
ли мерзавца, но – все же мысль эту оставил. Набьешь морду негодяю, а получится,
что раздуваешь нацвопрос. – Вот я и дома! Евразия! – сыронизировал он про себя.
Верка, когда Статенин очутился у себя в
комнате, еще спала, разметавшись на двуспальной кровати. Лицо ее было заспанным
и блестело в утреннем свете. Заслышав шум, она на минуту открыла глаза и,
увидев Статенина, сдвинулась к стенке, призывно похлопала ладошкой по
освободившейся подушке и снова погрузилась в сон.
Статенин устало опустился на кресло,
стоявшее прямо напротив изголовья кровати.
Поезда
уходят головой,
а
возвращаются хвостом… –
вдруг
вспомнилось ему.
– Тьфу ты! Чушь какая! – разозлился он.
– Ну, чего ради поезда будут возвращаться хвостом? Наверное, где-то там, в
пункте назначения должно быть кольцо, наподобие трамвайного, чтобы поезда могли
возвращаться домой…
История
третья
Абрикосовый поезд
«Наверное, где-то там, в пункте
назначения, должно быть кольцо, наподобие трамвайного, чтобы поезда могли
возвращаться домой», – так, в далеком детстве думал Ванька Червень, ныне
проводник купейного вагона № 12 дополнительного (летнего) поезда № 357/358
"Алматы–Красноярск".
Теперь ему было смешно вспоминать об
этом, теперь Ванька Червень знал о поездах если не все, то почти все – он знал,
что никакого кольца не существует, что тепловоз, благодаря разъездным путям,
попросту перецепляется с одного конца на другой, да и сами тепловозы в пути
следования неоднократно меняются, как и бригады машинистов, и только они –
проводники пассажирских вагонов – исполняют свои обязанности на протяжении
всего маршрута и обратно, мало того – делают это несколько витков кряду, или,
как принято говорить, – "оборотов". "Пришел с оборота",
"ушел в оборот", "сделал пять оборотов" – обычные
проводницкие выражения.
Ваньку Червня донельзя забавляло то
обстоятельство, что – как он предполагал – и многие взрослые люди думают,
словно дети, и на полном серьезе считают, что существует какое-то там кольцо.
Впрочем, знал Ванька Червень о железной
дороге и более серьезные вещи: какие бы ни наступали времена, будь то революция
или войны, при любой власти дорога оставалась кормилицей для тех, кто на ней
работал, – правда, кормила она всех по-разному: кого так – лишь бы не сдох,
кого досыта, а кого и так, что заворот кишок получить можно было бы, если жрать
все без исключения, без тормозов. К этим последним сам Ванька Червень отношения
не имел, и видеть таких ему приходилось лишь издалека, а знать о них – лишь
понаслышке. Оно и понятно – по Сеньке и шапка, как говорится.
Проработав в резерве проводников чуть
больше года, Ванька уже ничему не удивлялся: то, что дорога кормила в это
вялотекущее и злополучное время, – было вполне естественным; без дороги не
обойтись и сейчас, и потому деньги – и очень немалые деньги – крутились на
дороге с таким же завидным постоянством, как и колеса плацкартных, купейных и
прочих вагонов.
Ванечка, конечно, не мог знать, из чего
складываются доходы, скажем, стрелочника, но пребывал в полной уверенности, что
и тот живет не на одну зарплату.
Но вот о неписаных правилах и нравах,
существовавших в депо и в резерве проводников, Червень знал все досконально.
Главными добытчиками денег были,
безусловно, проводники. Это они добывали львиную часть тех денег, от которых
кормились все остальные – начальники поездов, контролеры, инспектора, мойщицы,
слесаря и даже сам начальник Резерва.
Был на этот счет и термин такой особый
в депо – дойка. Не подоился проводник в конце рейса, скажем, начальнику поезда,
и все: на следующий рейс в этом вагоне едет другой проводник. Но бывает и хуже.
Бывает, что проводника возьмут на очередной оборот с собой, но где-нибудь,
скажем, в Семипалатинске вдруг заявится к нему в вагон суровая Фемида в лице ставших
вдруг неподкупными контролеров. И тогда уже – вертись, не вертись, – а все
равно хлопнут. Потому что "архангелы" эти в вагон твой зайдут не
случайно – отнюдь! А пришлет их к тебе не кто иной, как твой родной бригадир, и
напутствует он этих архангелов примерно такими словами: "Есть-де у меня в
таком-то вагоне строптивый проводник – совсем наглец. Зарвался. Даже доиться не
хочет. Надо бы-де хлопнуть паршивца". И после таких слов – уж будьте
уверены! – миссию свою архангелы исполнят справно. Потому что – где же это
видано, чтобы проводник не доился? Не заплатил инспектору перед выездом –
снимут с рейса в самую последнюю минуту и заменят любым, кто первый под руку
попадется. Это как пить дать! И совсем не за то, что не заплатил, а, скажем, –
за мятую рубашку, или – за то, что на этой рубашке погоны не того образца, что
должно. Не заплатишь этому же пройдохе по прибытии – жди вызова на ковер к
начальнику Резерва, а от него ты уйдешь красный как рак и с предписанием на
месяц, три, а то и больше торчать в Депо. И будешь все это время чистить пути
лопатой, если, конечно, не отстегнешь своевременно своему начальнику поезда
положенную сумму, чтобы он сходил в Резерв и по-свойски уладил дело.
Любая мойщица могла накатать на
проводника рапорт, если не сунет он ей четвертной в карман и не отдаст
накопившиеся за время оборота пустые бутылки. Можно вылизать вагон, как
картинку, и влететь, если не подоиться; а можно и пальцем о палец не ударять –
отстегнуть кому требуется – и все будет тип-топ.
Но и это еще не все! Были еще и
слесаря, и стекольщики, и водитель "моторашки"*.
* Моторашка – мотороллер, на
котором возят на склад грязное белье и забирают оттуда чистое.
В общем, дойка – это святое. Доиться
должны все – даже стрелочник, а иначе ему так вывернут руки, что он стрелками
своими управлять не сможет, а то и шею свернут – это запросто.
Ежели, скажем, проводник убьет дорогой
какого-нибудь путающегося под ногами пассажира, то, конечно, им займутся
соответствующие органы, но коллеги его не осудят: покачают головами и скажут:
"Ну, погорячился соколик малость, с кем не бывает?" А вот ежели
проводник начнет бастовать против святого доечного дела – не будет ему ни
поддержки, ни сочувствия. Потому что – это есть прямое посягательство на
господствующую в обществе мораль и на экономические основы государства.
Кстати – о криминале на дороге. И чего
только не перевидал Червень за этот год! Насиловали и грабили – проводники
пассажиров, пассажиры проводников и – само собой – пассажиры пассажиров!
Случалось, что и убивали – совсем недавно на Московском направлении, в Челкаре,
убили проводника. Нашел касатика напарник, вернувшись с обеда из ресторана.
Касатик лежал на нижней полке в двухместке, купе было закрыто изнутри.
Очевидно, что порезали его в коридоре и, уже будучи раненным, он успел
заскочить в двухместку и закрыться на защелку, и там – отошел навсегда в лучший
и более спокойный мир, так и не дождавшись напарника. Но все это мелочи; так
сказать, издержки производства.
Главное же было в другом – чтобы
кормить всю эту голодную ораву, добропорядочные проводники вынуждены были
крутиться на всем подряд: возить груз и посылки, брать "куянов"*, приторговывать водкой и чаем,
делать "туфту", скачивать деньги с пассажиров за лишние килограммы
багажа, не брезгуя при этом и откровенной халявой – периодически подъедаясь у
тех же самых пассажиров, да и – что греха таить? – иногда подзаправляясь у них
же порцией-другой водки. Зачем тратить свои – заработанные потом и кровью
деньги, когда есть возможность упасть на хвост?
* Куян (каз.) – заяц.
Одним словом, работа проводника, несомненно,
была волчьей, иначе не выжить.
Но – Ванька Червень свою работу любил,
несмотря ни на что: за веселье, за удаль, за деньги, которые эта работа ему
приносила.
* * *
Наверное, пришла самая пора
рассказать, как и почему попал он на Дорогу.
Главной причиной этому были женщины, а
если точнее – одна из них.
Вообще, если быть Червню справедливым,
то никаких особых претензий у него к ним – к женщинам – не должно было бы быть.
Более того, тут совершенно необходимо признать, ему – как-то абсолютно
незаслуженно с его стороны – везло на женщин. Начать хотя бы с самых близких
его Женщин: как невероятно он обожал мать и с какой трогательной нежностью и
братской заботой относился к старшей сестре Нинке и к двум ее дочерям-близняшкам,
что росли без отца после неудачного брака, – Камилке и Каринке. Сам Червень
последние годы жил отдельно от них – должна же у него быть своя личная жизнь! –
на квартире, но в родной дом, который в шутку называл Женским домом,
наведывался часто; а, наведываясь, всегда показно ворчал – угораздило, мол,
меня: одни бабы кругом, хоть бы еще один мужик среди родственников затесался –
на худой конец, какой-нибудь шурин или сват. Прикидывался Червень – ясное дело.
И все свои длинные проводницкие тысячи носил Червень в этот самый Женский дом.
А на что ему эти деньги?! Сам-то он и
еду, и питье, и других женщин имел почти бесплатно. В одежде Червень был
непривередлив, на развлечения – не падок, да и Дорога уже сама по себе так
развлекала, что, когда подменялся он с оборотов, ничего ему уже и не хотелось –
разве что позагорать, да покупаться – если летом, или почитать какую-нибудь
немудреную книжку да поглазеть в телевизор – если зимой.
Бывали, как уже и говорилось, в жизни
Червня другие женщины, и – немало. Почему так получалось? – Червень не знал.
Никогда он не был таким, про кого говорят "бабник", а когда смотрел
порой на себя в зеркало, чтобы установить хотя бы одну черту, из-за которой он
должен нравиться женщинам, то – к великому своему сожалению – не находил ни
одной. Никакого намека на мужественность, хотя "засветить" кулаком
хорошенько "в глаз" он умел, но – по виду этого не скажешь. Лицом ему
было куда как далеко до Киркорова, а фигурой – не то, что до Шварценеггера, но
даже и до Ван-Дамма. Да и роста он был, что называется, ниже среднего.
Однако, как повелось еще со школы, в
его жизни то и дело возникала то одна, то другая девушка или женщина, которая
покупалась на что-то в нем. И за что ему такая удача?! Обычно, правда, выходило
так, что его – Червня – любили, а сам он лишь бывал благодарным за это.
Так за что же любили Червня все эти
женщины? Неизвестно. Может быть, за грустный взгляд серых глаз; может быть, за
тот предупредительный наклон головы, который обозначался у него всегда, когда
он внимательно заглядывал своими серыми глазами в душу женщины, при этом даже и
не слушая того, что она ему говорила. А может быть, женщины попросту покупались
на тех чертей, которые, согласно народной мудрости, должны водиться (и водятся)
во всяком тихом омуте?
Но – однажды случилось так, что
встретил Ванечка Червень Ее! И неведомо – купилась ли Она на что-нибудь в нем?
– но сам-то он купился на все в ней. И – началось! Дня не проходило, чтобы
Червень не стремился Ее увидеть, а Она – лишь смеялась ему в лицо, то привечала
и соблазняла его, а то гнала прочь, напропалую блудя со всеми подряд. И что
только не делал Червень – и дарил Ей цветы и подарки, и заискивал перед Нею,
боготворил Ее, но – все было тщетно. И никогда бы не подумал Червень прежде о
себе, что он способен выдержать такие унижения, а ведь – выдерживал. И смеялись
над ним знакомые, и подтрунивали над ним друзья. Так длилось долгий год.
Но – однажды сел Червень и подумал: за
что ему такое наказание? Какого Бога он прогневал? И решил он плюнуть. Сказать
по правде – поначалу у него это получалось плохо. Не забывалась Она никак – и
ноги сами несли его в сторону Ее дома. И тогда он стал учиться управлять собой:
заново ходить и говорить учился, учился общаться с людьми – тоже заново, и
смотреть на женщин по-новому – тоже учился Червень.
Прекратив встречаться с Нею, Червень и
с другими женщинами встречаться не мог – слишком тяжела душа стала у него.
Целый год не прикасался Червень к женщинам.
И снова однажды сел он и задумался
очень: что же делать-то ему теперь? Как жить дальше? И потянуло Червня в
Дорогу. И пришел он тогда в Резерв, и поступил учиться на кратковременные курсы
проводников.
А чуть ли не первые слова, которые он
услышал на курсах – от одного из молодых преподавателей, – были такие:
проводник – это работа для тех, кто хочет убежать от самого себя, и – иногда
это получается.
«Ага! – смекнул Червень. – Значит, я
вошел именно в ту дверь!»
Так Ванечка Червень стал проводником. И
стал постепенно меняться. Во всем. Поначалу это радовало его, но теперь и – настораживало.
Стал он каким-то веселым и жестким одновременно. "Копеечку" свою
выдаивал с пассажиров с какой-то злой радостью и удалью, крайне редко ощущая
уколы совести при этом.
Затормозившиеся было в его
"бесполый" год сексуальные инстинкты вновь стали оживать в нем – да
все ярче и ярче. Только теперь Червень, обладая женщиной, благодарности к ней
не чувствовал: лишь веселье владело им, что все у него получается так легко и
бездумно, и лишь приливы наслаждения в финале его любовных наслаждений
становились ценными для него.
Временами Червень все же вспоминал Ее,
но воспоминания эти теперь не отдавались в нем столь острой болью, как прежде,
– хотя по-прежнему наводили мрачную тень на черты его лица. И постепенно
Червень стал понимать одну удивительную вещь для себя – постепенно он
становился похожим на Нее; он стал говорить так, как говорила когда-то Она, он
стал шутить примерно так же, как и Она шутила, и – что самое удивительное – он
начал относиться к женщинам так же, как когда-то отнеслась к нему Она. Впрочем,
последнее обстоятельство мало печалило Червня…
* * *
В окно вагона, с приспущенной почти
до середины шторой затемнения, постучали.
Червень слегка отодвинул одно из
"солнышек"* и пригляделся: за
окном вагона мелькнуло освещенное светом фонарей тупика лицо Димки-уйгура.
* Солнышки – противосолнечные
занавески (сленг проводников).
– Не спать, не спать, напарник, –
улыбаясь, бойко потребовал он.
Червень приветственно махнул Димке
рукой и пошел отворять входную дверь.
Димка был уже подле самых дверей, когда
Червень отомкнул их стандартными проводниковыми отмычками-ключами, но в
вагон Димка подниматься не стал.
– Ну, как тут? Тихо? – поинтересовался
Димка.
– Тихо, – кивнул Червень. – Что с
грузом?
– Принимай!
– Много?
– Сейчас увидишь, – сказал Димка и
снова поинтересовался: – Муса в поезде?
Муса был их начальником поезда.
– Здесь он. Только спит уже часа два,
наверное, – доложил Червень. – Да что нам Муса? Али мы доимся хуже других?
– Да ну его! Турок проклятый! –
ругнулся Димка.
– Что так? – упрекнул его Червень. –
Ездится с ним неплохо…
– Все равно – не люблю! И он меня не
любит – я это чувствую, – уперся Димка.
– Ладно, Аллах с ним! – примиренческим
тоном отозвался Червень. – Давай груз.
– Ладно, напарник! Не скучай – я
скоренько, – все так же весело отрапортовал Димка и побежал вдоль путей – в
сторону проходной в депо.
С Димкой Червень сдружился далеко не
сразу – поначалу, еще на курсах, между ними вышла серьезная потасовка.
Однажды, когда Червень пришел на
занятия, что называется, с глубокого бодуна, и во время перерыва завалился
прямо на стулья подремать, Димка неожиданно тряхнул его, типа – "проснись
и пой". Червень чувствовал себя настолько разбитым, что руки поднять не
мог, и потому решил, что на этот раз лучше не связываться, но зло про себя
затаил.
Вскоре – дня через два – ему
представился и случай, чтобы выплеснуть это зло: когда все высыпали на улицу на
весеннее тепло и никого из преподавателей поблизости не было, Червень подошел к
Димке и официально отозвал того в сторону – поговорить.
– Пойдем, поговорим, – сразу
догадавшись, что к чему, согласился Димка.
Они отошли в сторону и – поговорили.
Весь курс с большим удовольствием наблюдал, как они с остервенением
"дубасили" друг друга по физиономиям.
Бой, несмотря на всю свою ожесточенность,
проходил по всем правилам уличной этики и – что самое главное – как-то очень уж
равными оказались и силы, и напор противников, так что даже самый дотошный
судья затруднился бы определить преимущество кого-либо из них. Сами противники
вскоре это почувствовали, и схватка тут же пошла на убыль.
– Понял, блин! Чтобы не цеплялся больше
ко мне, когда тебя не трогают! – отирая кровь с лица, заявил Червень в конце
драки.
– Гляди-ка, какой грозный! – усмехнулся
Димка в ответ на это – тоже утирая лицо.
Перемена тем временем закончилась, и
они по-быстренькому ополоснулись, а затем – под смешки сокурсников – пробрались
каждый к своему месту за партами.
После непродолжительного раздумья о
происшедшем, каждый из них понял, что конфликтовать друг с другом – в напряг. Нашла,
как говорится, коса на камень. И потому долгое время они старались не замечать
друг друга – даже не здоровались.
Впрочем, однажды все же им пришлось
перекинуться парой фраз. Было это почти перед самым окончанием курса, когда они
в компании еще человек пяти-шести сидели у самого крыльца учебного барака,
ожидая, когда их позовут на медкомиссию.
В тупик забрела девушка – красивая,
восточная, – она шла, как пава, нерешительно оглядываясь вокруг.
– Смотрите, какая телка! – весело и
озорно воскликнул Червень, показав в сторону девушки, чтобы привлечь внимание
остальных.
– Какая – телка? Где ты видишь телку? –
возмутился Димка.
– Да вон же, – недоумевая по поводу
странной реакции бывшего своего противника, отозвался Червень.
– Это не телка, это моя жена! – сердито
отрезал Димка и, не став ввязываться в конфликт, уверенно направился к девушке.
Червню стало за себя неловко…
Уже начав ездить, Червень скоро
столкнулся с таким скверным понятием, как "гнилой напарник".
И все было бы вроде хорошо: курс их
почти в полном составе забрал к себе Муса, причем на выгодную линию – ему не
хотелось брать в бригаду старых и опытных «волков», потому что такими трудно «рулить»,
да и «обруливать» таких не просто. С новичками ему работалось поспокойнее, да и
самим новичкам было поуютнее друг с другом, чем с какими-нибудь чужими.
Червня Муса сразу – по совету своего «штабника»* пожилого Сани Еременко – назначил
помощником начальника поезда. Прибавки к зарплате это не предполагало, но
кое-какие привилегии все же были – например, устойчивое место в бригаде,
возможность выбрать любой вагон, кроме штабного, и прочие там поблажки.
Конечно, и обязанности кое-какие дополнительные имелись. Но – об этом после.
* Штабник – проводник штабного
вагона (сленг проводников).
В общем, все было чики-чики, если б не
дрянной напарник.
Достался ему (а если точнее – не
достался, а он сам его себе выбрал поначалу) русский мужичок, лет этак сорока
пяти от роду, бывший научный сотрудник какого-то очень уж ученого института,
уволенный оттуда по сокращению и обездоленный этим обстоятельством беспредельно
– настолько, что решился сунуться в проводники; бестолковый, как и следовало
ожидать при великой его учености, – когда не надо, он начинал драть глотку
перед пассажиром, полагаясь, главным образом, на кулаки и решительность Червня,
а когда надо – тихо сопел в две дырочки, не столько помогая, сколько мешая
Червню "разводить" затруднительные ситуации; кроме всего, была у
этого мужика еще и такая скверная привычка – любил он потихоньку, тайком от
напарника, запустить руку в "общак". А что может быть хуже этого?
Раза два или три Червень вычислял его, стыдил всячески и даже грозил дать в
морду – впустую. Совсем отчаялся Червень.
Надо еще добавить, что напарничек –
плюс ко всему – отличался той особенной и невольной неряшливостью, которая так
свойственна интеллигенции, когда та вдруг попадает в непривычные для себя
условия. В отличие от нормальных русских мужиков (каковым числил себя Червень),
которые умудрялись содержать себя в чистоте не только в общагах, армии, но и –
даже в зонах, мужички от интеллигенции, очутившись в самом обычном трудовом
лагере – ради уборки картошки, или – даже в командировке, как-то очень уж
быстро – почти на глазах – начинали опускаться.
И напарничек Червня ничуть не был
исключением в этом отношении: едва ли не на второй день рейса от него начинало
нести, как из собачьей конуры – потому что рубашку он, как Червень, ежедневно
не менял, и уж тем более не подстирывался во время оборота, и тем более не
ополаскивался по пояс по вечерам по примеру Червня – это, видимо, казалось ему
совершенным излишеством.
Попробуй-ка – поживи с таким четыре с
половиной дня без перерыва в одной двухместке!
Короче, терпел Червень, терпел, да и –
пошел к Мусе с требованием заменить напарника.
Муса недоуменно пожал плечами:
– Меняй! Кто тебе мешает? Я тебе дал
вагон? Дал. Помощником своим сделал? Сделал. Так чего ж ты от меня хочешь? Бери
себе любой вагон, кроме моего и жены Еременко, выбирай себе любого напарника и
– работай! А козла этого – я завтра же выкину с поезда.
Легко сказать – выбирай любого. Но
ездили-то они уже полтора месяца! Все уже давно определились в своих парах. Где
же было взять Червню лучшего напарника?
Зацепка, впрочем, нашлась – по слухам,
Димка не очень-то ладил со своим напарником Давлетом и – что еще важнее – был
крайне недоволен тем, что попал на второй вагон.
Объясним это так: нумерация вагонов
идет из головы в хвост поезда, или же – наоборот. Очень маленькие номера или
очень большие "свисают" на края состава, а средние – попадают в
центр. На краях – глухо! Туда редко подходят куяны, там плохо идет торговля. В
центре же состава, который всегда (или почти всегда) оказывается прямо напротив
вокзала станции, все движется куда бойче. Так что – выбирать желательно вагоны
с номерами приблизительно с пятого по тринадцатый. Восьмой, девятый, десятый –
это самый цимус в составе с их численностью вагонов. В составе всегда было по
семнадцать вагонов. Восьмой был плацкартным, и там "катались" двое
турков – родственников Мусы (Муса лишь из ложной скромности не упомянул их в
разговоре), потом шел ресторан, девятый – штабной, в десятом ездили Ирина –
жена "штабника" и ее родная сестра Лариса.
Червень, особо не мудрствуя, выбрал
себе двенадцатый, который, как и все вагоны, следующие за рестораном, – был
купейным. Кроме того, ожидалось, что ближе к середине лета – когда
пассажиропоток еще увеличится – к ним "доцепят" еще несколько
вагонов, а значит – Червень тогда окажется еще более "центровым".
Нечего сказать – аргументы все это
веские.
И тогда – "обсосав" про себя все
эти аргументы – решил Червень пойти на переговоры к Димке, чай, знакомы они
друг с другом не понаслышке.
Всю выгодность предлагаемой сделки
Димка оценил мгновенно – ведь недаром же был уйгуром.
– Ну что ж, братуха, – рассудительно
сказал он. – Парни мы с тобой – ничего вроде бы. Езженные. Проверенные. Друг
друга уважаем, – не очень уверенно прибавил Димка, но – все же закончил: –
Можно попробовать, пожалуй…. А? Как ты считаешь?
– А я тебе о чем и говорю! – радостно
всплеснул руками Червень.
Решено и – сделано: ученого мужичка
Муса, как и обещал, с поезда выкинул, и попал тот – по слухам – на Зыряновское
направление, в самый старый и грязный вагон самого древнего состава, где –
опять же по слухам – опустился окончательно.
А для Червня и Димки начались золотые
деньки – стали они ездить вместе. Да еще как!
* * *
С пассажирами общий язык находили
просто – как-то так само собой получалось, что, едва сев к ним в вагон, эти
"бычки" и "коровки" делились на Димкиных и на Червеневских
– это что-то вроде игры в "хорошего" следователя и
"плохого" (как у ментов).
Для одних был хорош Димка и плох
Червень – значит, и доить их должен был Димка. С другими же "работал"
Червень.
Идет, например, он по вагону, и тут
зазывает его кто-нибудь в свое купе:
– Вань! Загляни-ка к нам на минуточку.
Червень, естественно, заглядывает.
– Присаживайся, Ваня, – приглашают его.
– Выпей, закуси с нами.
Червень притворно вздыхает:
– Да я бы рад, но – сам понимаешь! –
служба…
– Да, брось ты, – успокаивают его. –
Жус грамм никому не помешает.
– А! Была – не была! – соглашается
Червень и – присаживается.
Присаживается не для того, чтобы
побольше выпить, а для того – чтобы поплотнее закусить – денег-то на
вагон-ресторан не напасешься! Проводник в дороге зарабатывать должен, а не
тратиться!
– Хороший ты парень, Ваня, –
подбадривают его. – Не то, что твой напарник! Давеча попросил я его, чтобы
разрешил мне на нижнюю полку перебраться, так он сразу про какие-то
"правила" вспомнил. Формалист! – восклицает пассажир в сердцах: –
Спасибо, хоть ты уважил.
– Да он уйгур – мой напарник! –
старательно перемалывая зубами курицу, сообщает Червень. – Что с него возьмешь?
– Ах, вот оно что! – с полным
пониманием вновь восклицает пассажир.
– Кстати, – словно между прочим роняет
Червень, – может быть, и его позовем?
– Этого? – возмущается пассажир. – Да
ни за что!
– Так-то оно так, – спокойно
соглашается Червень. – Только – как-то неудобно: все же напарники! Я здесь сижу
– ем, пью. А он – там. Обидится!
– Да?! – озадачивается пассажир. – Ну
ладно! Черт с ним! Зови своего напарника. Но это – только ради тебя!
– Угу! – кивает Червень и радостно
кричит сквозь приоткрытую дверь в коридор: – Дима! Дим!
– Ну, чего? – сердито откликается
Димка.
– Иди сюда!
– Зачем?
– Иди – здесь узнаешь!
Появляется недовольный Димка:
– Ну, чего еще?
– Присаживайся, Дима, – по-хозяйски
приглашает Червень напарника. – Вот, пассажир хороший попался, к дастархану
пригласил.
Димка перекладывает из руки в руку
папку-плацкарту и присаживается – сохраняя строгость на своем волевом лице.
– Ты бы, Дима, выпил, закусил
чем-нибудь, – продолжает "игру" Червень. – Правильно я говорю, а? –
окликает он пассажира.
Тот добродушно кивает – бедный, он и не
знает еще, и даже не подозревает, что "дойка" уже идет полным ходом.
– Вот, блин! – как бы вспоминает о
чем-то Димка, тщательно дожевывая остатки курицы.
– Что такое, Дима? – заботливо
спрашивает Червень.
Дима пристально взглядывает на
пассажира:
– У вас, кажется, какие-то лишние
килограммы там были?
– Да… я не знаю, – растерянно отвечает
тот.
– Сейчас я все быстренько проверю, –
равнодушным тоном успокаивает пассажира Димка, и неспеша открывает папку.
Пассажир настораживается.
– Ага, вот! – радуется Димка, извлекая
из кармашка с билетиком клочок бумаги, где дотошно, хотя и наспех, еще при
посадке было запротоколировано, кто и за что должен подоиться. – Нашел! Ого!
Семьдесят килограммов!
– И… что? – напрягается пассажир.
– Так! – задумывается Димка. – Ваня!
Помоги посчитать…
– Семьдесят по пять – триста пятьдесят,
– подсказывает Червень быстро.
Лицо у пассажира вытягивается:
– Так много? Почему?
Димка начинает обстоятельно объяснять:
– Если бы вы оплатили перегруз еще на
станции – было бы в два раза меньше. А в дороге – такой уж тариф.
– Слушай, Дима, – окликает Червень
напарника. – Может, скостим немного товарищу? Все-таки – свой человек.
– Думаешь?
– Да не мешало бы…
Димка вздыхает:
– Проколоться можем…
– Да ладно ты! Без квитанции если, а?
Пассажир с предельным вниманием слушает
весь разговор. Димка переводит взгляд на него:
– Ну… не знаю. Если вы согласитесь без
квитанции, то… можно, конечно, пойти навстречу.
– А сколько – без квитанции?
Димка задумчиво смотрит на Червня:
– Сколько? Как ты думаешь?
– Ну… не знаю. Дим, возьми рублей
двести – по-свойски, – просительным голосом предлагает Червень.
– Двести?
– Ага…
– А, черт с ним! – решает Димка, махнув
рукой. – Давайте двести! – протягивает он по-бендеровски барственную руку в
сторону пассажира.
Тот, не мешкая, лезет в карман.
Уложив старательно деньги в подсумок,
висящий на животе, Димка поднимается:
– Ну, я пойду. Ничего не поделаешь –
служба! – говорит он. – Ты пока здесь останешься?
– Нет, нет! – словно спохватывается
Червень. – Я с тобой. А то – что это? Все ты, да ты! Надо же и мне что-нибудь
по вагону сделать.
Вежливо – Димка официально, а Червень –
дружески – они благодарят пассажира и его попутчиков за угощение и неторопливо
удаляются к себе в двухместку, по пути заговорщицки подмигивая друг другу.
Творческий процесс "дойки"
завершен – и это лишь один из способов, причем – не самый прибыльный.
"Когда уйгур родился, еврей –
заплакал", – гордо говорил Димка, пересчитывая рубли – пока еще рубли (еще
и не знали, что всего лишь через каких-нибудь несколько месяцев в Республике
будут введены новые деньги – но разве тенге будут зарабатываться по-иному, нежели
рубли?)
Больше всего Червень не любил делать
"туфту". Ох, и противное же это занятие! Сделать "туфту" –
это означало приготовить к продаже и повторно продать-таки использованный
стандартный набор постельного белья.
Делалось это так: закрывшись на запор в
двухместке (чтобы – упаси Бог! – не подглядели случайно это священнодействие
пассажиры), перетряхивали грязное белье, а затем, предварительно сбрызнув его
набранной в рот водой, аккуратно, как в прачечной, складывали и упаковывали в
брезентовые мешки, предназначенные для чистого белья – по десять комплектов
белья в каждый (как и было положено). И это – еще не все. После нужно было хотя
бы пару часов посидеть на таком мешке, как на стуле, – так, чтобы белье
разгладилось под весом и теплом живого человека и стало, как говорится, вне
подозрений. Нередко в роли таких "гладильщиков" бывали сами
пассажиры: если, допустим, кто-нибудь из них заглядывал по какому-нибудь своему
делу в двухместку, Димка и Червень весело и в один голос кричали ему: "Присаживайтесь!"
Пассажир, недоумевая, оглядывался и, в конце концов, сообразив, что ему
предлагают присесть на мешок, присаживался, а затем проводники выслушивали его
дело – это было и вежливо, и полезно.
"Туфта", естественно, уходила
по той же цене, что и накрахмаленное белье, – по двадцать пять рублей.
Пассажиры, как правило, оставались довольными:
– Ты, гляди-ка! – говорили они один
другому: – Еще влажное! Только что из прачечной? – спрашивали они у
проводников.
– А как же?! – с деланной обидой
реагировали Червень и Димка.
– Надо же! – удивлялись пассажиры. – И
когда только успевают? В дороге-то?
Успевали только так.
Однажды Червень предложил Димке
завязать с "туфтой".
– Дима, на фиг нам это надо? Сам
подумай – возни много, а денег – копейки. Что нам – от груза денег мало? От
куянов?
Но Димка уперся:
– Мы на Дорогу пришли, чтобы деньги
делать! Нужно использовать любую возможность.
– Да больно надо – пыль эту с грязного
белья глотать!
– Ты как хочешь, а я – буду делать!
Могу эту обязанность на себя взять.
И взял. На том и порешили – теперь
"туфтой" занимался один Димка.
Но – главным делом их проводницкой
жизни, конечно, был груз, почти на сто процентов состоящий из фруктов. Начав с
черешни и клубники, они постепенно – в зависимости от времени созревания –
переходили к вишне, затем к абрикосу, яблокам и грушам.
Истосковавшиеся по витаминам,
полуголодные, но денежные семьи сибирских шахтеров с великим нетерпением
ожидали этот груз на всем протяжении пути от Новосибирска до Красноярска.
Червень никогда не думал, что его сможет
так увлечь торговля, но – такая торговля его увлекала. Это был азарт,
сумасшествие, это был восторг! В предыдущем рейсе только в Анжерской за
четырнадцать минут стоянки они успели "спихнуть" с Димкой сорок одно
ведро абрикоса (тринадцать ящиков!). Алчущая фруктов, возбужденная, словно в
сексуальном оргазме, толпа шахтерских жен, дочерей и вдовушек едва не разорвала
их с Димкой на части.
Такая торговля захватывала не только
проводников, но и пассажиров их вагонов. Увлекшись этим зрелищем наглядного
перекачивания денег из экономики одной суверенной страны в экономику другой
суверенной страны, они бросали все свои лоховские пассажирские дела и
устремлялись помогать проводникам – разумеется, совершенно бесплатно.
Работа находилась всем – кто-то тарил
ведра проводников в купе, кто-то спешно относил эти ведра в тамбур, кто-то
пересыпал их содержимое в шахтерские ведра, а кто-то получал за это шахтерские
деньги. Этими последними кто-то были, само собой, проводники.
Коридор вагона становился грязным, как
Зеленый базар, и скользким, как каток "Медео" из-за оброненных и
раздавленных абрикосов, а карманы чайных фартуков, которые на время торговли
нацепляли на себя Димка и Червень, пухли от купюр. Еще бы – на рынке в Алма-Ате
ведро абрикоса выходило в 70–80 рублей, а за Новосибирском оно стоило триста
пятьдесят-четыреста.
Весело – ах, как весело было ездить!..
Червень уже докуривал сигарету, когда
повдоль путей между составами забрезжили лучи фар автомобиля. Червень попытался
приглядеться, но ничего не вышло – свет слепил.
«Что ж он дальним-то светит? Чудик!» –
подумал Червень раздраженно.
Наконец, машина подъехала – ею оказался
"Уазик".
– Сколько тут, Дима?
– Тридцать ящиков. Давай быстрее!
Растариваем!
Червень присвистнул и спрыгнул вниз:
тридцать ящиков – это тысяч на сорок, пожалуй…
Работали молча и быстро – хорошо, что
Димка захватил с собой двух братишек, иначе пришлось бы туго.
Абрикос тарили везде: в служебке, в
двухместке – так, что она становилась одноместной (ничего, можно будет немного
потерпеть), и даже в купе пассажиров (потом придется с ними
"разводить", когда они увидят, что багажные места под сидениями в их
купе заняты. Но – пустяки! – они с Димкой умели и это).
– Все, братуха! – радостно возвестил
Димка, когда дело было сделано.
Червень вздохнул – как он считал, у
него "рыльце было в пушку" и ему не хотелось разговаривать с Димкой
об этом, но – надо было.
– Это… Дима, дело есть…
– Что там?
– Я это… Я еще и груши взял…
– Да ты че?! Порядок, – обрадовался
Димка.
– Да ты взгляни на них вначале, а потом
радуйся.
Димка пожал плечами:
– Ну, пойдем, взглянем…. Где они?
– Я их в шестом купе затарил…
Достав одну грушу, Димка долго и с
интересом разглядывал ее.
– Понимаешь, – заторопился объяснять
Червень, – мужик тут, блин, один – тепленьким меня с постели взял, часа два
назад. "Груши – говорит, – брать будешь?" Я – "Почем?" Он
говорит, что рублей за триста все отдал бы. Ну, я спросонок не разглядел их и
взял. Теперь вот – переживаю…
– За триста, говоришь?
– Ну, да…
– Здесь сколько – ящика четыре?
– Точно так.
Димка подумал:
– Шестьдесят ведер. Ну и что?
– Да этой грушей Шалабаева убить можно!
Димка снова с интересом посмотрел на
грушу:
– Думаешь, можно?
Шалабаев, вообще-то, был начальником Резерва
проводников.
– Ну, Дима, что делать-то будем?
– Ничего! Продадим, и все! Рублей по
двести за ведро, я думаю, уйдут.
– Да ну! – поразился Червень. –
Отвечаешь?
– Отвечаю.
– Ну ладно, коли так, – совсем
успокоился Червень.
– Ладно, братуха, рванул я, –
засобирался домой Димка. – Ты "чистяк" завез?
– Нет еще. Завтра с утра успею.
– А с "грязняком" как? – речь
шла о белье.
– Все чики-чики. Простынь в простынь…
Они попрощались, и Червень снова
остался один.
Хорошо все-таки, – подумал он, – что
ему достался такой напарник. Все у них получается и ловко, и быстро, и
своевременно. Все было поровну – и деньги, и заботы, и удовольствия, и
проблемы. И они всегда четко знали, как лучше распределять все это. Димка ловко
делал "туфту", качал деньги за перегруз, умело решал проблемы с
пассажирами – впрочем, как и Червень. Если "разводить" дела нужно
было с русскими или с казахами – этим занимался сам Червень. Если с уйгурами
или кавказцами – это брал на себя Димка. И "королем" в торговле был
именно Димка, потому что у уйгуров – это было в крови. Именно с его приходом на
вагон Червень почувствовал, как ощутимо стал пухнуть его – червеневский карман.
Червень же обеспечивал, как говорится,
"крышу". Решал все вопросы с Мусой, собирал новости и информацию,
какие в избытке поставляла ему по дружбе жена штабника Ирина – где и какие
сядут в поезд ревизоры, где и каким способом можно нашинковать еще деньжат, и
так далее. Вагонное обеспечение Червень тоже выцыганивал у Мусы всегда в числе
первых и – из лучшего. Их вагон был одним из тех немногих, где работал
кондиционер, – Червень, пользуясь своими привилегиями помощника начальника,
"долбил" механика до тех пор, пока тот этот чертов кондиционер не
сделал.
В общем, как и считал Червень, два
мужика – кем бы они ни были, где бы ни оказались, как бы ни пересекались между
собой их интересы – всегда могли договориться друг с другом полюбовно, если,
конечно, на плечах у них были головы, не набитые мякиной.
Другими словами, как думал Червень, не
договориться друг с другом могли только бараны. Очень глупо, когда одни люди
относятся настороженно к другим лишь потому, что те – другие – любят готовить
манты на тыкве, а эти – на джусае. А ведь вкусны-то и те, и другие манты! А?
Если хорошо распробовать?..
Кстати, об уйгурах. Уж кого, кого, а
их-то Червень знал хорошо! Потому что вырос он не где-нибудь, а в Малой станице,
причем в той ее части, которая пристраивалась позднее – не в казачьи времена.
Вырос Червень на Развилке, куда когда-то, из Тастака, еще в ту пору, когда
Тастак считался поселком, переехали его родители. А уж уйгуров-то на Развилке
жило – ого-го-го сколько! На один русский и на один казахский дом приходилось
домов, наверное, по десять уйгурских.
Так и провел Червень голоштанное
детство среди уйгуров – таких же голоштанников.
– Червень, ты кто? – окликали его
уйгуры. – Хохол?
– Я – русич, – гордо отвечал Червень.
– Какой-же ты русич, Червень, если ты –
Червень? Нет, Червень, ты хохол, – смеялись над ним уйгуры.
– Да вы меня хоть горшком считайте,
только в печь не сажайте, – смеялся Червень.
Но в паспорте у него было записано
"русский".
И вообще – Червень считал себя, прежде
всего, алмаатинцем. Есть такая нация на земле! И недолюбливал он тех, кого
считал слишком русскими русскими, слишком казахскими казахами, слишком
уйгурскими уйгурами. Когда у мужика ни кола, ни двора, ни жены, ни коровы, ни
ума, ни фантазии – он и прыщами своими возгордиться может…
* * *
Червень сладко потянулся на койке.
«И кого же я трахну в этом рейсе? Кого
Аллах пошлет мне на этот раз?» – поддавшись легкой половой истоме, подумал он.
Поначалу, придя на Дорогу, Червень как-то
стеснялся подходить к женщинам – сказывалось и воспитание, и тот год, который
провел он в воздержании.
Хорошо, что своими сомнениями он
поделился с Ириной. Та долго смеялась:
– Да ты не бойся. Эти сучки – она имела
в виду пассажирок – только и ждут, чтобы к ним подошел такой гарный хлопец, как
ты. Уж чем-чем, а онанизмом нашим проводникам заниматься не приходится.
И Червень перестал бояться. И в каждом
обороте "убалтывал", по крайней мере, двух женщин – одну от Алма-Аты
до Красноярска, другую – от Красноярска до Алма-Аты.
Обычно все эти женщины почему-то
оказывались похожими друг на друга – всем им было лет от двадцати двух до
двадцати семи; как правило, замужние, и, как правило, они ехали с одним ребеноком,
которого везли в отпуск к бабушке, либо ехали забрать его от той же самой
бабушки. Ах! Вот еще одно важное обстоятельство: многие из них стали
сибирячками совсем недавно (то есть, переехали из Казахстана в Сибирь).
Димка, само собой, тоже не терялся.
Когда однажды они с Димкой вдвоем пошли
прошвырнуться по составу и "тормознулись" на время у Марата в третьем
вагоне – выпить стопку-другую водки сообща, тот сказал им что-то вроде:
– Сибирячки, блин, такие… гордые, – в
смысле, "не дают".
Тогда Димка и Червень чуть животы не
надорвали от хохота.
Весело – ах! – как весело было
ездить!..
* * *
Димка появился за несколько минут
до комиссии:
– Белье получил? – крикнул он, бросая
сумку, которую принес из дома, в двухместку.
– Да! Давай быстрее – козлы в поезде
уже! – крикнул ему в ответ Червень, торопливо бегая из купе в купе с кипой
"солнышек" в руках: – Помоги солнышки развесить!
Успели вовремя: появился Муса в
сопровождении трех инспекторов.
– О! А это еще что! – воскликнула
старший инспектор, кивком головы показывая на Червня, у которого не сошел еще
окончательно синяк под левым глазом после последней драки с пассажиром.
– Сумка упала с полки в прошлый рейс, –
бойко доложил Червень и привычным жестом всунул ей в карман полтинник.
– Ну, ты смотри – не подставляй
морду-то! – снисходительно посоветовала она и двинулась дальше…
Вскоре, поезд тронулся по разъездам к
перрону.
На перроне, где к вагону сразу
подступила толпа – галдящая и суетливая, – Димка с Червнем быстро соскочили
вниз и заблокировали вход.
– Господа, товарищи, сеньоры, мырзалар!
– весело кричал Димка. – Если будем суетиться, то не сможем погрузиться!
Подходи по одному! В очередь, – сдерживал он излишне невоспитанных пассажиров,
– в очередь! – снова кричал он и негромко добавлял их с Червнем прикол: – В
очередь, сукины дети, в очередь! – из "Собачьего сердца".
Между собой Червень и Димка при
пассажирах на посадке говорили исключительно по-английски:
– Дима! – кричал Червень, заметив
излишне большой багаж у кого-нибудь из пассажиров: – Йес?
Дима косил глазом в нужную сторону и,
заметив указанное, тут же кричал:
– Йес! – а затем обращался к самому
пассажиру: – Вы, на каком месте едете, уважаемый?
Получив ответ, Димка тут же делал
отметку в блокноте – предстояла очередная "дойка".
Иначе было нельзя – когда пассажиры
рассуют свой багаж, попробуй, определи, где чей. Впрочем, Червень и Димка умели
и это.
Наконец, поезд качнулся и тронулся…
– Ну, че, братуха? – потирая руки в
двухместке, спросил Димка: – Билеты после Первого вокзала проверим?
– О`кей, – согласился Червень и
предложил: – Дима, на Первом – прими пассажиров сам, а я – за пивом сбегаю.
Идет?
Разумеется, что Димка ничего против
этого не имел…
– Помощнику начальника поезда срочно
прибыть в штабной вагон! – раздалось по трансляции.
– Это еще зачем? – поинтересовался
Димка.
– А ты не знаешь? Выездную дойку пора
нести. Блин, ни минуты покоя! – раздражился Червень. – Давай, я наше сразу
отнесу.
Димка снабдил Червня двумя бутылками
водки и ведром абрикосов – и то, и другое предназначалось для ревизоров,
которые будут садиться в поезд по пути следования. Разумеется, что и того, и
другого еще было мало: всякий раз Муса вел с ревизорами под водочку и закуску
из ресторана обстоятельные дипломатические переговоры на тему об оплате:
сколько нужно заплатить, чтобы ревизоры не ходили по составу и, мило побеседовав
с хорошими людьми за хорошим столом, вытряхнулись восвояси, с презентами в виде
ведер с абрикосами и деньжатами в кармане.
Сторговавшись, Муса называл сумму
своему штабнику, а тот, предварительно раскидав ее на клочке бумаги по вагонам
– в зависимости от их прибыльности, – вызывал Червня к себе и отправлял его по
составу собирать деньги. Уш-Тобе, Талды-Курган, Семипалатинск, Рубцовск,
Барнаул, Новосибирск – вот самые "доечные места" на пути до
Красноярска.
В самом начале рейса, стало быть,
следовало загодя снести водку и фрукты в штабной вагон, чтобы после не
суетиться, и потому сейчас Червню требовалось пройти по вагонам и напомнить
проводникам о "выездной дойке" – почему-то именно эту дойку особенно
недолюбливали проводники и часто о ней забывали.
– Ванечка! – радушно приветствовал его
Саня Еременко, колдуя у титана. – С отъездом тебя!
– Тебя так же…
– Принес? – Еременко покосился на
ведро, которое было в руках у Червня: – А почему одно? Предупреждал же – по
два!
– А ты попробуй с двумя ведрами через
сцепки проберись, – мягко огрызнулся Червень. – В следующий раз захвачу…
– Ладушки, ладушки, – сразу понял
Червня штабник и переключился: – Остальным напомнил?
– Нет еще. Сейчас прямо и иду…
– Вот и хорошо, Ванечка, вот и хорошо,
– одобрил Червня штабник…
Поезд уже подходил к Первому вокзалу,
когда Червень, успев пробежать лишь хвостовые купейки, вернулся в свой вагон.
– Дима! – крикнул он запыхавшись. – Не
успеваю!
– Чего не успеваешь?
– Пива купить не успеваю…
– Да ладно ты! Не переживай – я это дело
улажу, – весело отозвался Димка, и Червень побежал дальше.
Где доброжелательно, а где и с лихой
угрозой он напоминал проводникам об их святом долге.
Наконец, добрался до первого вагона.
В вагоне стояла тишина – хотя поезд уже
отошел и от Первого вокзала, плацкарта здесь едва ли заполнилась на треть.
Червень дернул дверь двухместки.
– Салам, Марфушка!
Марфушка преспокойненько сидел у себя
на койке, забравшись на нее с ногами, и пил водку, закусывая ее колбасой и
маринованными грибами.
– Салам, коли не шутишь, – отозвался
он, увидев Червня. – Присаживайтесь.
Червень присел возле его ног.
– Чего там? – поинтересовался Марфушка,
зная, что Червень зазря не приходит.
– Выездная, – коротко пояснил Червень.
– Понял. Сделаем, – кивнул Марфушка и
вздохнул: – Ох, и лень же тащиться в такую даль. Может, ты отнесешь?
– Вот еще! – возмутился Червень. – Мне
надо?
Марфушка кашлянул:
– Ладно, черт с тобой. Это я пошутил.
Вмажешь со мной? – спросил он, потянувшись к бутылке.
– На работе я, – попытался возразить
Червень.
– Все мы на работе, – не принял
возражения Марфушка.
Они выпили и закусили.
– Тоска у тебя здесь, – сочувственно
заметил Червень, не без удовольствия пережевывая грибы.
– Кому тоска, а по мне так в самый раз,
– проигнорировал сочувствие Марфушка. – Люблю тишину…
Червень усмехнулся:
– Тишина-то – тишиной. А деньги?
– Что – деньги?
– Деньги зарабатывать надо! Груз взял?
Сколько?
– Два ведра, – как ни в чем не бывало,
сообщил Марфушка.
– Два ведра? – поразился Червень.
– Да. Два. Мне хватает. Лишь бы на
выездную отстегнуть.
– Марфушка, блин! Ты так вконец
обнищаешь!
Теперь усмехнулся Марфушка:
– А ты за меня не беспокойся. Я здесь
один, – Марфушка ездил что называется "в одно лицо", так как никто
больше в первый вагон идти не хотел, – побольше вас с Димкой, по крайней мере,
раз в десять зарабатываю.
– Ты? – рассмеялся Червень. – Больше
нас? Раз в десять?
– Да, – невозмутимо отрезал Марфушка. –
А то и в двадцать…
– Ты пой эти песни кому-нибудь другому,
а не мне. В задницу ты, что ли, с пассажирами трахаешься за бабки?
– Сам ты в задницу трахаешься! –
вспылил Марфушка.
– Чего ты злишься-то? Груз не везешь,
куянов нету…. На чем тут деньги-то сделать можно?
– Да везу я груз, везу, – разозлился
окончательно Марфушка, но тут же осекся, поняв, что сказал лишнее.
– Везешь? Блин, я же тебя спрашивал…
– Ты про фрукты, что ли?
– Ну, да…. А еще о чем?
– Фрукты – мелочи…
Червень удивился:
– Фрукты – мелочи? А что же, по-твоему,
не мелочи?
Марфушка загадочно улыбнулся:
– Будешь себя хорошо вести – научу. Все
же ты, как-никак, тоже хохол.
Червень озадачился. Вообще-то, Ирина с
Ларисой рассказывали ему, что они помимо фруктов возят еще детскую обувь из
Красноярска в Алма-Ату, а также сыр из Рубцовска. На это у них тоже своя
технология была. Просто так – с кондачка – в такие дела не влазят. Может, и
Марфушка придумал для себя какую-нибудь фирменную лазейку? Кто его знает! Ведь
не зря говорят – дуракам везет…
– Что – призадумался? – повеселев,
воскликнул Марфушка, правильно оценив реакцию Червня. – То-то же!
– Ты, вот что: если что знаешь, так
рассказывай. Нечего тут выкаблучиваться.
Марфушка хитро прищурился:
– Потом. Сейчас все равно уже
беспонтово. На перестое, когда будем, расскажу. Договорились?
Червень неопределенно пожал плечами.
Марфушка и в самом деле был украинцем
по национальности. Прозвали его так за то, что слыл он исключительным лохом, а
вот настоящего его имени, а, тем более, фамилии Червень уже не помнил, да и
навряд ли их помнил кто-нибудь еще в поезде – кроме, разве что, Мусы, которому
просто полагалось знать всех своих проводников.
Лет Марфушке насчитывалось, наверное,
около двадцати трех, то есть, – значительно моложе Червня, был он мал ростом,
неказист и конопат. Зла, однако, никому не делал. Впрочем – и добра тоже…
– Слышь, Димка! – с ходу начал Червень,
вламываясь в свою двухместку, и… остолбенел.
Ах, какая девочка сидела рядышком с
Димкой в их родной двухместке!
– Вот, Ваня, знакомься! – довольный
произведенным на Червня впечатлением, пришел ему на выручку Димка. – Это Лена.
Она – наша пассажирка до самого Красноярска.
Червню все было ясно без всяких особых
пояснений – Димка обзавелся партнершей до самого Красноярска. Вот крот!
Хорошо – ах, как хорошо бывает иногда
некоторым проводникам в дороге!
– Очень, ну, просто очень приятно! –
сказал Червень и протянул девушке руку для официального рукопожатия.
Она, очевидно, тоже осталась польщенной
тем впечатлением, которое сумела произвести на напарника своего временного
дружка.
– Лена, вы кто по национальности? –
бесцеремонно поинтересовался Червень.
– Гречанка…
– О! Из Алма-Аты или из Красноярска?
– Из Красноярска…
– Скажите, пожалуйста! Оказывается, и в
Красноярске греки есть!
– Греки везде есть…
– А в Греции есть все, – скаламбурил
Димка и кивнул на столик: – Тебя ждем…
На столике весело позванивали пивные
бутылки – на глаз с пол-ящика и аппетитно золотилась в свете заходящего солнца
пара копченых лещей.
– Билеты проверил? – подавив мгновенно
выступившую слюну, спросил Червень.
– А как же!
– За перегруз скачал?
– Как в аптеке…
– Возникали за абрикосы?
– Было дело. Но я уладил. Ну, так что:
давай? – снова кивнул головой в сторону пива Димка.
– Подожди-ка! – Червень взял Димку за
локоть. – Дело есть! Пойдем-ка в служебку, – позвал он, увлекая Димку из
двухместки, и, уже на выходе, оглянулся на девушку: – Вы уж, Лена, извините…
– Извиняю, – с пониманием пропела та…
– Ну, чего? – спросил Димка, когда они
затворились в служебке.
– Ты где ее склеил? – зашептал Червень.
– Как где? На Первом вокзале… пока ты
за дойкой бегал. Там села.
– Блин, опять проворонил! – выругался
Червень. – Такая смугленькая, б-блин! Ну и везет же тебе, рожа! Будь проклят
тот день, когда я стал помощником начальника этого поезда!
– А-а! Теперь понял? – позлорадствовал
Димка. – А как я мучался, когда в позапрошлом рейсе ты ту барнаульскую крысу
драл целые сутки, а у меня – голяк?
– Что там говорить, – согласился
Червень, – бывает!
– Ладно! Что – идем пить пиво? А потом
ты спать бы лег лучше – до Семипалатинска. Начиная с Семска, у меня – эрогенная
зона, – на всякий случай предупредил Димка.
– Эротичная, – поправил его Червень. –
Что ж: какой разговор, напарник!
– Ну, все – идем?
– Нет еще…. Обожди…
– Что еще?
Червень в общих чертах передал ему
содержание разговора с Марфушкой, на что Димка лишь рассмеялся:
– Да ты не верь! Марфушка блефует. Нет
у него никаких стоящих идей. Сам знаешь – лох он, еще тот.
Подумав немного, Червень с ним
согласился, и они пошли пить пиво с копчеными зайсанскими лещами.
Вкусно – ах, как вкусно бывало ездить!
Ну, просто пальчики оближешь…
* * *
Поезд замедлил ход и неторопливо
въехал на ночной и пустынный вокзал Семска – так называли между собой
Семипалатинск проводники, потому что такое сокращение было принято при
заполнении дорожной ведомости.
Червень уже сидел в служебке и курил –
Димка поднял его час назад, – и потому сейчас он имел все возможности для
занятий онанизмом: одиночество и активные «охи» да "ахи",
раздававшиеся через стенку у него за спиной, особенно отчетливо ставшие
слышными теперь – когда состав встал, как нельзя лучше располагали к этому, но
– это был не его – Червня – стиль.
По коридору послышались шаги нескольких
человек и негромкие голоса. Червень высунулся из служебки, чтобы посмотреть:
шли менты с собакой и Мусой.
Менты безучастно покосились на Червня,
затем на ящики с абрикосами и прошли мимо.
Когда Муса поравнялся с ним, Червень
состроил вопросительную гримасу на лице, но тот лишь недовольно покривился – не
до тебя, мол…
Червень вернулся на свое место.
Хорошо, как хорошо сейчас Димке! А ему
– Червню – куковать одному всю долгую ночь в служебке. Так, конечно, дальше
дело не пойдет. Нужно будет с утра – при первой же дойке, где-нибудь в
Рубцовске – внимательно осмотреть всех пассажирок. А не то так впору и
психической болезнью какой-нибудь нехорошей заболеть!..
– Червень! – позвали его снаружи. –
Слышь, Червень!
Червень приоткрыл окно в служебке и
высунул голову. На перроне стоял Марат.
– Че надо?
– Иди скорей. Тебя Муса зовет.
– Зачем?
– Марфушку взяли…
– То есть – как взяли? – не поверил
своим ушам Червень. – С чем?
– Ты иди, сам увидишь, – посоветовал Марат.
Червень оперативно всунул в карман
сигареты и спички, и пошел к двухместке. Там на секунду прислушался –
"охи" да "ахи" временно прекратились.
– Дима! – позвал Червень,
предварительно постучав. – Ты кончил?
За дверями дружно хохотнули.
– Что случилось, напарник? – весело
спросил Димка, приоткрыв дверь.
– Говорят, Марфушку менты повязали.
Пойдем со мной, посмотрим, – быстро сообщил Червень.
– Повязали? С чем?
– Не знаю еще…. Идешь?
– Конечно! – Димка оглянулся на свою
гречанку: – Леночка, я быстро!
Леночка и не возражала – ей надо было
передохнуть…
Подойдя к первому вагону, Червень и
Димка поняли все и сразу – да и трудно было не понять!
У вагона обреталась едва ли не вся
бригада: стоя в плотном полукольце, все с интересом разглядывали собаку с
ментами; стоявшего между ними, чуть не плачущего Марфушку в наручниках; и тот
самый злополучный груз, о котором, видимо, и говорил Марфушка с Червнем таким
загадочным образом – на асфальте перрона ровными рядами красовались разложенные
полиэтиленовые пакеты, перетянутые коричневым китайским скотчем крест накрест,
примерно, в килограмм весом – на глаз. У пакетиков орудовал перочинным ножичком
один из ментов, к чему-то принюхиваясь, что-то пробуя на вкус.
– Опий-сырец! – наконец объяснил мент
собравшимся.
– Уверены? – спросил Муса.
– На все сто, можете попробовать…
– Да нет уж…. Спасибо, – отказался Муса
и, оставив майора, с которым говорил о чем-то до сих пор, надвинулся на
Марфушку:
– Тебе денег мало, да? Мало тебе денег,
козел? – и, размахнувшись, Муса залепил Марфушке затрещину в лоб.
Марфушка всхлипнул.
– Эй! – окликнул мент с собакой. – Не
бить задержанного! В сторону, кому сказал – в сторону!
Муса отвалил, а к Марфушке тут же
придвинулись Димка с Червнем:
– Марфуша! – ласково позвал Червень. –
Как же это ты, а? – с сочувствием поинтересовался он.
Марфушка снова всхлипнул – на него и
смотреть-то было больно.
– Не дрейфь, Марфушка, – попытался
поддержать его Червень. – Может быть, все еще обойдется, – сказал он, не зная,
что вообще нужно говорить в таких случаях, но, прекрасно зная, как и все
прочие, что уж что-что, а с наркотой дела не обходятся никогда.
Можно продавать государственные тайны,
можно воровать государственное имущество целыми заводами, месторождениями,
приисками, можно убивать людишек, что путаются под ногами, мешая воровать или
претендуя на ворованное, – все это можно! Можно, наконец, незаконно провозить
через границу абрикосы и сбывать их по бешеным ценам на дурнину тем, кто,
рискуя жизнью, зарабатывает свой длинный и потный рубль в забое, – все это можно.
Но – упаси Бог, – если в кармане у тебя обнаружится хотя бы пятьдесят граммов
анаши! С этого момента ты станешь кровным врагом общества, и оно – общество –
потребует для тебя самого примерного наказания.
– Слышь, Марфа, – негромко позвал
Димка. – Ты где вез все это?
– В собачнике, – тихо отозвался
Марфушка.
– Во дурак! – поразился Димка.
– Оставь ты человека в покое, – одернул
напарника Червень. – Ему и так тошно.
– Червень! – громко позвал Муса.
– Да?
– Возьмешь одного человека с шестого
вагона и поставишь сюда.
– Муса, да они не захотят, – попытался
возразить Червень, – они…
– Ничего не знаю! – перебил Муса
гневно. – У меня вагон без проводника остается! Не хочешь напрягаться – можешь
сам сюда идти…
– Вот еще! – возмутился Червень и пошел
к шестому вагону.
Постепенно проводники стали расходиться
– намечался отъезд, – оставляя Марфушку наедине с ментами. Для Марфушки теперь
начиналась "новая жизнь".
Горько – ох, как горько бывает иногда
некоторым проводникам на Дороге!..
* * *
– Вот и Рубцовск! – поглядывая в
окно, весело возвестил Димка.
В этот момент в приоткрытую дверь
двухместки заглянул Саня Еременко:
– Доброе утро, ребятки! Как спалось?
– Отлично, – отозвались они в один
голос все втроем – в том числе, и Леночка, разумеется.
– Ванечка, на минутку тебя…
Червень вышел из двухместки и уединился
со штабником в служебке.
– Вот, – протянул Саня листок.
Сказать по правде, то по возрасту его
давно уже пора было бы именовать либо по имени-отчеству, либо – дядя Саша, да и
ездил он уже лет тридцать – не то что некоторые, но – никто этого не делал
– потому что так в Резерве не принято.
Червень мельком глянул на цифры и
ругнулся:
– Блин!
– Что?
– До фига…
Саня развел руками:
– Что поделаешь! – и похлопал Червня по
плечу: – Ничего, ничего! На абрикосах отыграешься…
– Сколько? – сразу спросил Димка, едва
Червень вновь показался в двухместке.
– Сто двадцать…
– Суки! – резюмировал Димка и полез в
подсумок: – На, держи.
Червень аккуратно уложил деньги в
карман.
– Пиво здесь брать будем? – спросил
Димка.
– Нет, в Рубцовске – дерьмо. Подождем
до Барнаула…
– До Барнаула, так до Барнаула, –
согласился Димка…
* * *
Возле двухместки девочек из пятого
вагона у окна сидела девушка, лучше сказать – молодая женщина. Лет, этак,
двадцать шесть.
Ее Червень заприметил еще издали –
когда пробирался по коридору плацкарты.
«Ой, ой, ой! – подумал он. – Это кто ж
такая? Ладно ль ехала, иль худо? Ты откуда будешь, чудо?» – перефразировал он
Пушкина.
Впрочем, девушка и впрямь была
чудесной: волосы у нее покоились в аккуратной и строгой прическе – именно так,
как и любил Червень, – открывая взору изящную линию шеи. Червень недолюбливал,
когда молоденькие девчонки обривали себе головы в каре или когда молодые
женщины по-бабьи распускали волосы. Брр! – это так неряшливо…
– Девочки, можно к вам? – весело
обратился Червень, заглянув к проводницам в двухместку.
– Присаживайтесь! – весело и в один
голос закричали Айгулька с Алмушкой, показав Червню на мешок с
"туфтой".
Червень понимающе улыбнулся и сел.
– Как ездится, девчонки?
– На пять баллов! – ответила Айгулька
и, как и Димка, достала из-под матраца подсумок и открыла: – Сколько там?
Червень без слов показал ей клочок
бумаги, на котором против цифры "пять" через тире была почерком
Еременки написана цифра "восемьдесят".
Айгулька, не удивляясь, отсчитала
деньги и вручила их Червню.
– Девчонки! – негромко позвал он. – Что
это за чудо сидит у окна?
– Где? – Алмушка сунулась к выходу из
двухместки.
– Да ты осторожней! – шикнул на нее
Червень. – Она же рядом! За косяком.
– Да знаю я, – отмахнулась от него
Айгулька и, поглядев секунду, вернулась в двухместку, прикрыв предварительно
дверь: – Сейчас скажу! – она раскрыла папку с билетами. – Так! Ага, вот! Она на
восемнадцатом месте едет…
– Одна?
– Да.
– Откуда?
– От Алма-Аты.
– Дьявол! Почему я ее раньше не видел?
– Смотреть лучше надо!
– Ты уверена, что она одна?
– Уверена.
– Куда едет?
– До Тайги.
Червень почесал пальцем за ухом:
– Вот что, девчонки: я ее от вас
умыкну?
– Да ради Бога…
– Сколько я буду должен, если что?
Алмушка замахала на него руками:
– С ума сошел?
– Почему?
– Потому что…. Слышь, Айгулька! Чего
наши пацаны придумали – если кто-нибудь снимает пассажирку не из своего вагона,
то обязательно хозяину вагона подоиться должен…
– Да ну! – поразилась та.
– Это не только наши, – попытался
оправдаться Червень. – Так весь Резерв делает…
– Вам бабы, что? Как абрикосы, да? –
возмутилась Алмушка.
– Подожди, подожди, – перебила ее
Айгулька. – И почем доитесь?
– Стольник, – честно признался Червень.
– Во дают! – изумилась Айгулька.
– Так что, девчонки? Я ее клею? –
постарался вернуть разговор в нужное русло Червень.
– На здоровье! – усмехнулась Айгулька.
– Смотри только, не намотай чего-нибудь…
– Ну что вы, девчонки! – деланно
обиделся Червень. – Я парень аккуратный. – И, уже поднявшись, он от самых
дверей недоверчиво переспросил: – Значит, бесплатно?
Девчонки сердито замахали на него
руками…
Когда Червень пробежал по доечным делам
до первого вагона и вернулся назад, "чудо" все еще оставалось на
месте.
– Не помешаю? – вежливо спросил он,
присаживаясь рядом.
Девушка неспешно окинула его взглядом с
головы до ног, и лишь потом разжала губы, чтобы произнести одно из самых
коротких слов в русском языке:
– Нет.
Червень с удовлетворением кашлянул и
устроился удобнее.
– Хотите – отгадаю, куда вы едете?
– Не отгадаете…
– Попробуем?
– Попробуем…
– До Тайги?
– Ответ неправильный, – огорошила
Червня девушка.
– Ну, как же... – начал он. – Я же у
девчонок наших спрашивал…
Девушка надменно улыбнулась:
– Я до Томска еду. А в Тайге – у меня
пересадка…
– Ах, вот оно что!
– Вот, вот! Еще вопросы будут?
– Да.
– Например?
– Вам здесь удобно?
– В смысле?
– Ну, плацкарта… Люди тут всякие. А вы
одна…
– Откуда вы знаете, что я одна?
Червень обезоруживающе улыбнулся:
– Это уж я точно знаю. Доложили уже…
– И что вы предлагаете?
Червень оглянулся в сторону двухместки
– оттуда выглядывали любопытные физиономии Айгульки с Алмушкой.
"Черт! Облажаюсь – завтра вся
бригада судачить будет, какой был облом", – подумал он про себя.
– Я предлагаю вам перейти в купейный вагон.
Я устрою, – и, уже не так уверенно, добавил: – В мой вагон…
– Все это хорошо, – отозвалась девушка.
– Но у меня здесь столько багажа! Я яблоки везу домой, – пояснила она.
Ход мыслей Червня несколько
застопорился.
– Тогда… тогда…. А почему бы вам просто
не пойти ко мне в вагон и не пообщаться с нами? Там мой напарник с девушкой. У
нас весело! Миллион всяческих удовольствий! Вещи ваши, надеюсь, здесь не
пропадут. Я девчонок попрошу, чтобы приглядели.
Девушка улыбнулась:
– С этого надо было и начинать. И еще
неплохо бы было представиться…
– Ваня, – назвался Червень, чувствуя,
как внутри у него все так и прыгает от радости.
– А я – Таня. Ну, так что – мы идем?
– Пять минут! – заторопился Червень. –
Мне по делам нужно в штабной вагон, а затем я вернусь за вами. Только вы никуда
не уходите отсюда, – попросил он трогательно.
Девушка усмехнулась:
– Куда же отсюда уйдешь? Хорошо, я буду
ждать…
Червень рванулся в штабной через
сцепки, сломя голову.
Везло, ой, как везло некоторым на
Дороге!..
Сдав дойку, Червень – все в том же
радостном возбуждении – по пути за Таней заглянул в свою двухместку.
– Освободился? – приветствовал его
Димка.
– Нет еще…
– А мы тут девушку тебе присмотрели – в
Рубцовске села, – сообщила Лена.
– Да? Какую девушку?
– Ты в коридор выгляни: она, по-моему,
все еще там стоит…
Червень выглянул – в коридоре у окна
действительно стояла рослая – выше Червня – крашеная блондинка с длинными
волосами и в короткой юбке. На "выглядывание" Червня блондинка сразу
отреагировала: покосилась в его сторону так, что они встретились взглядами.
Червень тут же "занырнул"
обратно в двухместку.
– Типичное не то…
– Ты хоть посмотри на нее внимательнее,
– изумился Димка. – Это же вариант.
– Похожа на многопрофильную проститутку
среднего уровня, – высказался Червень.
– Мальчики! – с укоризной воскликнула
Леночка на правах старой знакомой. – Разве можно так о женщинах?
– О некоторых можно, – уверенно отрезал
Червень. – Эх, ребята, я сейчас сюда такую девочку приведу!
– Какую? – сразу заинтересовался Димка.
– Увидишь сам, – многозначительно
пообещал Червень. – Не девочка, просто Шерон Стоун какая-то! – сообщил он и
подумал, что Таня и в самом деле чем-то похожа на знаменитую голливудскую диву.
– Давай, давай, – приободрил его Димка.
– Как приведешь – я за дастархан отвечаю! Из своей доли, – добавил он. –
Коньяк, шампанское!
– Лена! – воскликнул Червень с деланным
изумлением: – Что вы делаете с моим напарником?
– А что я с ним делаю? – также деланно
удивилась та.
– Обычно он такой экономный. А тут – на
тебе! И чем вы ему так потрафили?
Вопрос встретили смехом.
Ах, как весело было ездить!
Таню же встретили общим дружелюбием и
бутылками коньяка и шампанского на столе.
– Далеко ли едем? – поинтересовался
Димка.
– До Тайги…
– Что ж так близко?
– Да не так уж близко. Потом еще до Томска
трястись…
– А что там?
– Там – муж…
– Ах, вот оно что! А в Алма-Ате ты, по
каким делам была? – Димка всегда, не церемонясь, легко переходил на
"ты".
– Ребенка отвозила к бабушке на лето…
Червень за эту реплику уцепился:
– Значит, ты еще обратно поедешь?
– Ура! Намечается длительное и полезное
знакомство! – вставила Леночка.
– По этому поводу нужно выпить! –
объявил Димка.
– Конечно, поеду, – отвечая на вопрос
Червня, отозвалась Таня. – Не оставлю же там…
– А кто твой муж? – перебил ее Димка.
– Дима! Ну, как тебе не стыдно? –
одернула его Леночка.
– Мне не стыдно. Ну, так все-таки,
Таня?
– Начальник цеха на крупном заводе…
– Много зарабатывает?
– Дима!
– Я же сказал – мне не стыдно. Таня?!
– Прилично, – нехотя отозвалась Шерон
Стоун сибирского покроя.
– Да вы просто счастливый человек,
Таня!
– Не жалуюсь…
– Оставь в покое счастливого человека.
Лучше разлей шампанское, – посоветовала Леночка Димке.
– Заметано…
В дверь двухместки постучали – в дверях
показалась рослая блондинка.
– Что-нибудь случилось, девушка?
– Вы не могли бы открыть мне на минутку
служебное купе? – Вопрос был обращен к Червню. – Мне переодеться нужно, –
говоря все это, девушка с любопытством обозревала всю компанию, не забыв
уделить внимания и столу.
– Переодевайтесь на здоровье, девушка.
Мы-то тут при чем?
– Не могу же я переодеваться у себя в
купе.
– Почему?
– Там люди… Мужики всякие.
– Попросите их выйти…
Доброжелательность в одно мгновение
исчезла с лица девушки:
– Ну, ладно, – как-то очень
неопределенно, но довольно-таки зло сказала она и с грохотом задвинула дверь.
Димка с удивлением поинтересовался:
– Что означает это "ну,
ладно"?
– Какие сцены! – съязвила Леночка.
– Интересно, а чего она хотела на самом
деле? – спросил вслух сам у себя Червень.
– Чего тут думать! – засмеялся Димка. –
Тебя она хотела. А ты – обломал!
Коньяк вперемешку с шампанским что-то
уж слишком быстро стал разбирать Червня на составные детали. Ему вдруг начало
казаться, что все части его тела стали проявлять полную самостоятельность – о
чем-то сами по себе жестикулировали его руки, что-то произвольно брали со стола
и отправляли в рот, что-то бойко – как ему казалось – артикулировали его губы,
причем, успевая болтать, он еще умудрялся думать о чем-то другом – своем, и –
безусловно – очень важном для себя. Само собой, что мысли его в основном были
заняты Таней, и касались они, главным образом, одного – как скоро и при каких
обстоятельствах он сможет взять ее. В том, что эти обстоятельства случатся,
Червень ничуть не сомневался. Он думал, что, пожалуй, нужно как-нибудь
ненавязчиво спровадить Димку и Леночку на часок-другой прогуляться по составу,
или же наоборот – пробежаться самому по купейкам и узнать у проводников, нет ли
где-нибудь пустого купе, и тогда уж лучше увести девушку туда.
Плохо было то, что все эти "идеи"
оказывались отнюдь не совершенными: отыскать свободное купе в поезде, набитом
под самую завязку – это почти фантастика; спровадить Димку, а самому оккупировать
двухместку – тоже весьма проблематично, потому что на этом участке пути перегоны
от станции до станции слишком коротки, и чуть ли не каждые полчаса в вагон
ломились пассажиры, сверкая полубезумными глазами, одержимые лишь одной мыслью
– как бы поскорее приткнуть свои рыхлые и потные задницы на полку. Эти
сумасшедшие и ненавистные люди имели право требовать своего и – требовали. И с
ними срочно нужно было что-то решать.
Мало того, так еще и ревизоры садились
в поезд слишком уж часто, а значит, Червню с такой же частотой предстояло
бегать за "дойкой".
Одним словом, все эти дрянные
обстоятельства интимной близости с Таней, мягко говоря, мало способствовали.
А этой самой пресловутой близости
Червень сейчас желал больше всего на свете. Между делом, исподволь он сумел
разглядеть девушку во всех подробностях и понял, что даже на фоне тех не
последних, скажем так, девочек, с которыми коротал он до сих пор шумливые часы
дороги, эта девочка выглядела исключительной. И будет он – Червень – самым
распоследним лохом, если не добьется своего.
Кстати сказать, где-то Червень вычитал,
что любая вибрация повышает степень возбуждения у мужчин – будь то даже простая
езда на велосипеде. И, надо сказать, что с утверждением этим он согласился
сразу и полностью: уж кто-кто, а Червень знал, что более суток без женщины в
дороге обходиться практически невозможно.
Тряско – ах, как тряско иногда бывает в
Дороге!..
К ним снова постучали.
– Войдите! – в четыре голоса весело
отозвались они.
В купе снова заглянула рослая
блондинка:
– Ребята, вы тут пьете, а титан –
холодный! – невозмутимо доложила она.
– Иду! – в сердцах крикнул Червень и,
по-хозяйски прикрыв дверь, обернулся к своим и прокомментировал: – Вот сука!
– Иди уж – уважь девушку, –
посоветовала Леночка…
На самом деле, титан оказался горячим –
даже слишком.
– Девушка! Какого черта? Здесь все
тип-топ! – возмутился Червень.
– Не льется, – холодно бросила та.
– Конечно, не будет литься. Титан же
пустой! Надо было вот этот крантик открыть!
– Почему я должна открывать?
– А почему бы вам этого не сделать?
– Потому что это ваша обязанность…
– А у вас, что – руки отвалятся? Вы,
девушка, какая-то шибко грамотная!
– Да, грамотная! Я вот сейчас пойду и
пожалуюсь на вас вашему начальнику.
Сказав это, девушка энергично
повернулась и на самом деле направилась в сторону штабного вагона…
– Напугала! – крикнул ей вслед
разозленный Червень. – Жалуйся, куда хочешь! – Он немного подумал и, уже когда
блондинка скрылась из виду, с чувством прибавил: – Сука!
– Дима, прикинь! Эта дрянь в штабной
побежала – ябедничать! – сообщил Червень, едва вновь появился в двухместке.
– Да плевать мы на нее хотели! – беззаботно
отозвался Димка.
– Фу! – глубоко вздохнула Таня. –
Жарко!
– Кондей опять накрылся, – пояснил ей
Димка.
– Секундочку, граждане! – Червень,
выйдя ненадолго из купе, вернулся с кочергою в руках: – Подвиньтесь-ка! –
потребовал он и, растолкав всех, протиснулся к окну. От хлесткого удара
кочергой двойное стекло окна разлетелось на мелкие кусочки. – Дышите, девочки!
– гордо объявил Червень – ах, коньячок, коньячок!
Девочки отреагировали на выходку весьма
и весьма своеобразно: они тут же принялись старательно стряхивать с себя
осколки на пол, а потом столь же деловито обследовать прически друг друга на
предмет выискивания в них тех же осколков. Леночка на правах старой знакомой с
выражением посмотрела на Червня и покрутила пальцем у виска:
– Во!
Червень виновато потупился:
– Ну, чего вы? Сами же сказали: жарко…
– Но не стекла же было колотить, в
самом деле?! Теперь вот дыши сам этой гадостью! – Леночка кивнула в сторону
окна, в которое теперь беспрепятственно врывался чад от идущего впереди
тепловоза.
Кто-то без стука рванул дверь
двухместки. На пороге показалась небритая физиономия Сани Еременко.
– Что, ребятки, отдыхаем? – официальным
тоном осведомился он.
– Прикинь, Саня! – возмущенно
отрапортовал ему Червень. – Опять хулиганы камень в окно кинули…
– Хулиганы, камень! – передразнил его
Еременко. – Сказки мне тут будешь рассказывать…
– Я тебе серьезно говорю, Саня! Вон –
девчонки не дадут соврать.
– Камни в окна лишь по Казахстану
бросают, а здесь – в Сибири – свои приколы…
– Саня! – с укоризной воскликнул
Червень.
– Ладно, ладно, – отмахнулся тот. –
Сактируем как-нибудь…. Иди-ка, выйди со мной. Поговорить надо, – позвал он
Червня.
За порогом красовалась рослая
блондинка.
– Ты зачем девушку обидел? – девушка
расплылась в почти счастливой улыбке.
– Саня!
– Что – Саня? – голос у Еременко
покрепчал, но Червень знал – это была игра такая: – Сколько раз предупреждал
тебя – будь предупредительным с пассажирами?! – Улыбка блондинки уже стекала на
пол и хлюпала под ногами. – Тебя с рейса снять, да?
– Саня!
– Что – Саня? – под ногами уже чавкало.
– Давай, быстро зови Димку, чтобы он титаном занялся, а сам – вот! – Саня
быстро втолкнул ему в карман знакомый квиток.
– Опять?!
– Не опять, а снова. Давай, быстро. –
Саня взглянул на пассажирку: – Сейчас будет полный порядок, девушка.
– Ой, спасибо вам. Если бы не вы…
Еременко двинулся к себе в штабной…
Девушка торжествующе посмотрела на
Червня.
Червень дружелюбно ей улыбнулся:
– Ну и болото же развели вы здесь, мэм…
– Что? – не поняла она…
В Барнауле Червень все же спровадил
Леночку и Димку из двухместки и, тут же закрывшись на запор и на защелку сразу,
придвинулся к Тане.
– Ну?! – возмутился он, когда, глубоко
дыша, она отстранилась от него.
– Что "ну"?
– Давай! У нас мало времени.
– Я так не могу…
– Как “так”?
– Вот так – здесь. Люди кругом. – С
перрона, через разбитое окно доносились голоса стоявших поблизости людей.
– Ну и что?
– Я же сказала: я так не могу…
– А я могу…
– А я нет…
Червень вышел из двухместки, чувствуя
себя уничтоженным морально и физически. До самого Новосибирска он почти не
разговаривал – лишь то и дело прикладывался к пиву, которое предупредительный
Димка догадался набрать в Барнауле. Таня сочувственно поглядывала на Червня, но
тоже предпочитала отмалчиваться. Лишь Димке и Леночке было все нипочем.
Ох, и не везет же некоторым проводникам
на Дороге!
* * *
Когда поезд въехал на безлюдный
перрон вокзала ночного Новосибирска и остановился, Червня позвали:
– Ваня! Червень! Высунься!
Червень отомкнул штору затемнения и
высунулся:
– Чего еще? Опять Еременко зовет?
Марат показал головой куда-то вдоль
поезда:
– Там какой-то хмырь Марфушку ищет…
Червень нехотя собрался и вышел из
вагона:
– Который?
– Вон тот. Видишь? В майке светлой и в
джинсах. Со спортивной сумкой на плече.
Червень неспеша направился к указанному
типу.
– Тебе чего, голубь? – подойдя,
окликнул он.
Голубь настороженно оглянулся:
– Мне бы Самойленко, – наконец, не
очень уверенно отозвался он.
– Марфушку, что ли?
Голубь пожал крылышками:
– Наверное…
– А Марфушка – тю-тю! – усмехнулся Червень.
– То есть? Как это?
– А вот так! Повязали Марфушку в
Семске. Свинтили менты, – глумясь, сообщил Червень. – Кстати – с грузом!
Догадываешься, с каким? Так что, ты, голубь, летел бы отсюда по-хорошему – пока
тебе крылышки не подпалили. А то – мало ли! Вдруг не выдержал наш Марфушка
пыток в ментовских застенках, а? Признался во всем? Ведь тогда, быть может, сей
момент и тебя, голубь, в силки возьмут. Что ты по этому поводу думаешь? А,
голубь?
Голубь уже все понял и давно уже
навострил крылышки, чтобы улететь, только пространная речь Червня задерживала
его.
– Ладно, командир, я пошел, –
подобравшись, быстро отозвался он на речь Червня и, не дожидаясь ответа,
заспешил по перрону.
– Лети, лети, голубь! – напутствовал
его Червень не без злорадства.
В этот момент к Червню со спины подошел
Еременко.
– Кто это? – поинтересовался он.
– А – так! Пустяки, – махнул рукой
Червень. – Марфу спрашивал…
– Вон оно что! – с пониманием протянул
Саня и выругался: – Сучий потрох…
– Ты – никак – по мою душу? – уныло
спросил Червень.
– По твою, Ванечка, по твою, – огорошил
его штабник.
– Саня, я с ног валюсь от усталости…
– Что поделаешь, Ванечка? Работа у нас
такая. Деньги, деньги и еще раз деньги. На вот…. Не переживай – до Красноярска
доек больше не будет. Наверное…
Червень снова побежал по сцепкам…
Отбегавшись, он заглянул поболтать к
Ирине с Лариской.
– А, Ванечка! – обрадовались они. –
Хороший человек всегда к столу. Присаживайся. Гуся есть будем!
– Гуся?! – на столе и в самом деле был
здоровенный гусь. – Где урвали?
– В Барнауле еще…
– И до сих пор горячий?
– Чудик! – похлопала его по макушке
ладошкой Ирина. – Мы сырого взяли. И грибы, кстати, есть…
– Ну, девчонки! – поразился Червень. –
А готовили где?
– Где, где…. В ресторане, разумеется.
Только что из духовки.
Червень по-свойски набросился на гуся.
– Эх, водочки бы грамм к этому чуду, –
заметил он.
– В дороге нельзя, – строго сказала
Лариса.
– Бросьте вы, – возмутился Червень. –
Это вам нельзя, а мне не помешает. Для подкрепления сил.
Лариса перевела взгляд на Ирину:
– Ир, может, и впрямь нальем этому
красавцу? Не то – помрет…
– Ладно, чего уж там? Сто грамм можно…
– Вот и ладушки, девочки, – поддакнул
Червень, оприходывая уже второй кусок гусятины.
– Ты чего такой мрачный, Ванечка? –
спросила его Ирина, ласково потрепав Червня по холке. – Красавчик ты наш…
– Блин, девчонки, проблемы, –
поплакался он.
– Что еще за проблемы? –
заинтересованно спросила Лариса.
– Блин, вляпался я…
Ирина насторожилась:
– То есть? Что там еще?
– Телку не могу трахнуть, – сообщил
Червень. – Еще рюмочку!
Ирина сразу расслабилась:
– Ой, ты, Боже мой! Тоже мне – нашел
проблему!
– Вам смешно…
– Что – не дает?
– Да нет – вроде бы дает, – скривился
Червень.
– Тогда что?
– Негде…
– Ой! – вздохнула Ирина. – Какое
несчастье!
– Да, девочки, – несчастье!
– Зашел бы к нам – посоветовался…
– Толку-то?
– Может, и толк был бы, – загадочно
отозвалась Ирина.
– Да? – в свою очередь насторожился
Червень.
Лариса с Ириной весело переглянулись.
– Девчонки! Ну, не томите же…
Ирина выразительно посмотрела на
Червня:
– А у нас шестое купе свободно…
– Не может быть!
– Может! У нас бронь тайгинская на это
купе. Так что до шести утра можешь кувыркаться там до посинения…
Червень быстро вскочил и схватил первое
попавшееся под руку полотенце – вытереть губы.
– Полотенце положь! – возмутилась
Лариса. – Вон на столе другое лежит – специально для этих целей.
Но Червень на такие замечания уже не
реагировал.
– Ну, девочки! Ну, золотые вы мои! –
восторженно воскликнул он и полез целоваться.
– Куда? Губы же жирные! Иди отсюда,
кобель несчастный! – завизжали они.
Червень мешкать не стал…
«А ну, как опять облом?» – думал он,
пробираясь к своему вагону.
Внутренне подготовившись, Червень
торжественно открыл дверь в свою двухместку.
– А я двух куянов взял в Новосибе,–
сообщил Димка.
– Молодец!– одобрил Червень.– Докуда?
– До Краснояра…
– Сколько?
– По штуке…
– Молодец! – снова одобрил Червень и,
разом помрачнев, перевел взгляд на Таню: – Ну, ты идешь? – строго спросил он.
Она покосилась на Димку с Леночкой, а
затем спросила:
– Куда?
– Куда надо! – мрачно заявил Червень. –
Есть место!
Она поднялась:
– Хорошо. Давай прогуляемся.
Червню это ее "прогуляемся"
явно не понравилось.
– Вы далеко? – крикнула им вслед
Леночка.
– А надолго? – крикнул Димка.
– В прицепку! – сердито сообщил им
Червень. – Видеофильм будем смотреть хороший. "Слияние двух лун"
называется.
– Счастливого просмотра…
В тамбуре Таня его остановила:
– Мы что: в самом деле идем в
видеосалон? – спросила она.
– Размечталась! – грубовато ответил
Червень…
В шестом купе десятого вагона было тихо,
довольно прохладно и слегка попахивало детской мочой.
– Ну,… как? – спросил Червень у своей
спутницы, после того как осмотрелся сам.
Шерон Стоун сибирских кровей лишь
пожала плечами.
Больше говорить было не о чем…
Червень деловито усадил ее рядом с собою
на нижнюю полку, так же деловито раздел и, уложив ее, улегся с нею рядом,
смутно чувствуя, что с ним что-то не то, что он – какой-то не такой, как
обычно! Не тратя особо времени на всю эту "предвариловку", он, не
мудрствуя лукаво (случается иногда такое в жизни мужчин – когда едино все – что
Шерон Стоун, что пьяная привокзальная шлюха), взобрался на нее и, дернувшись
пару раз, почувствовал, что "приплыл". И тут же на него нагрянула
усталость и потащила его в ту тьму, где не бывает сновидений, где спят, как
мертвые, где спят так, как будто никогда и не собираются просыпаться.
Таня какие-то минуты еще чего-то ждала
от него, но – не дождалась.
– Эй! – подергала она его. – Ты спишь?
– Да, – еле смог произнести он. – Ты
извини…
Она несколько секунд помолчала, а потом
снова похлопала его по плечу:
– Ты хоть бы слез с меня, – шепотом
попросила она.
Из последних сил он выполнил ее
просьбу.
– Ты поможешь мне в Тайге выгрузить
яблоки? – слегка поцеловав его, спросила она – также шепотом.
– Да, – выдавил он из себя.
– Я тебя разбужу…
– Если бы ты знала, если бы ты знала, –
одними губами сказал он.
– Что? Что знала? – спросила она.
– Как я устал…
И он вошел во тьму, и тьма легко
приняла его…
Перед Тайгой Таня попыталась разбудить
его.
– Сколько времени, – борясь со сном,
поинтересовался он.
– Уже пять. Пора идти. Ты обещал
проводить меня.
– Да, да, конечно. Только ты иди пока
сама. Я еще вздремну минут двадцать-тридцать. А потом – приду. До Тайги еще
целых сорок пять минут, – и он снова стал уходить во тьму.
– Ты обещаешь? – потрепала она его
ладонью. – Ты не уснешь?
– Нет…
Он и в самом деле хотел помочь ей – раз
уж не трахнул как следует.
"Надо же – так облажаться! –
подумал он во сне. – Впрочем, сама виновата, дурочка! Целый день меня
мучала!"
И снова тьма обняла его…
Он не видел, как собралась и ушла
девушка, чтобы понапрасну дожидаться его в своем вагоне, – им вообще никогда не
суждено было больше свидеться.
Такова Дорога!
* * *
Разбудила Червня Ирина, приведшая
размещать своих тайгинских "броневиков".
– Ты еще здесь?! – изумилась она. – Иди
скорее! Там твой Димка уже запарился абрикосами банковать.
Червень стремглав понесся в свой вагон
– благо недалеко. За окнами уже проплывали окраины Тайги.
– Дима! – с ходу закричал он, едва
ворвался в вагон. – Ты ее видел?
– Кого – ее?
– Таню!
– Ну, видел…
– Вышла она?
– Конечно!
– Как она выгрузилась?
– Там помог ей кто-то…
– Вот черт!
– А что?
– Да я обещал помочь…
– Подумаешь! Давай, быстрей! Помогай
абрикосы фасовать. Мы тут с Леночкой вдвоем утрахались уже…
Дальше все было, как обычно – сумятица
на каждой станции, абрикосы в ведрах, абрикосы под ногами, распухающие от купюр
кармашки фартуков, обалделые глаза пассажиров спросонок, которых беспардонно
стряхивали с нижних полок, чтобы добраться до очередной партии абрикоса, рослая
блондинка, путающаяся под ногами, которую попросту бесцеремонно гоняли из угла
в угол (какие уж тут церемонии, когда такие деньги!), постоянно срываемый на
каждой станции – по пять-шесть раз – стоп-кран, Муса, спрыгивающий на перрон и
для острастки матерящий всех проводников подряд, шум, гам и – деньги, деньги,
деньги…
Уже на Анжерке расторговались. Усевшись
на ведра – прямо в тамбуре – они расслабились.
– Что, Дима, – позвал Червень, чуть
погодя, – оставим Леночку на вагоне, а сами – very old tradition?
– Это что? Что вы еще задумали? –
встрепенулась Леночка, которая, разморенная от усталости, сидела тут же, на
ведре, и вытирала пот со лба.
– На нашем проводницком языке, –
пояснил Червень, – это означает "очень старая традиция".
Расторговавшись, идти в ресторан на коньячок и горячее. Без женщин, – добавил
он, чтобы расставить все точки над "i".
– Вот вы какие! – упрекнула Леночка.
– Да уж, такие! – отозвался на это
Червень. – Ну, что, Дима?
– Надо! – кивнул Димка. – Посчитаем
деньги и айда! По пути у турков "жоржика" перекупим – чтобы вагон
убрал.
"Жоржиками" называли людей,
которые просились в вагон без билета и без денег. Таких иногда брали и нещадно
"припахивали". Сейчас в восьмом вагоне у родственников Мусы такой
"жоржик" был.
Они переместились в двухместку и
закрылись там:
– Пошло?
– Пошло! Ты от пятисоток и выше, а я –
мелочь…
Деньги, вываленные из фартуков,
покрывали весь стол. Когда их пересчитали, оказалось тридцать восемь тысяч.
– Дима! Кайф!
– А ты как хотел, братуха?! Не зазря же
мы здесь трясемся.
Они радовались, как дети, и вместе с
ними, как ребенок, радовалась Леночка – и чего ей-то было радоваться? – но –
таковы деньги! Деньги радуют всех! Даже тех, кому они не принадлежат. Бедные
кассиры! Как часто, наверное, они радуются попусту.
Они еще не знали, что пройдет несколько
месяцев и эти деньги станут ничем. Откуда им было знать, что вскоре в
Республике будет введена своя национальная валюта, что вскоре – перед самым
обменом денег – не то что тысячи, но даже и миллионы станут вдруг маленькими.
Они лишь замечали с каждым оборотом, по приезду домой, что суммы, которые
оставались у них после рейса, оказывались не такими уж и большими, как они
рассчитывали, – цены увеличивались каждую неделю – но это их не огорчало: они
знали, что если постараются, то в следующий рейс "сделают" еще
больше. И – делали. И, быть может, в этом их незнании ситуации мерцало их
маленькое счастье: благодаря своему "незнанию", они могли иногда
радоваться тем деньгам, которые зарабатывали. Так оно было и на этот раз.
– Разделим сразу? – предложил Димка. –
Обратку на куянах и перегрузе проедем.
– Идет.
Они быстро поделили купюры.
– Ну, идем? – поднявшись, спросил
Димка.
– Дима, мы ничего не забыли?
Он пожал плечами:
– Не знаю…
– У меня такое чувство, что мы все-таки
что-то забыли…
– У меня тоже…
– Дима, смотри мне в глаза…
– Ну?..
Они, напряженно думая, смотрели друг
другу в глаза, а Леночка с удивлением смотрела на них.
– Груши! – воскликнули они
одновременно. – Лена, вперед! – скомандовал Димка и рванулся из купе.
Груши, как и предвещал Димка, улетели
без проблем. И все бы было ничего, если б не одна картинка, запомнившаяся
Червню: когда поезд отходил уже от очередной станции, Червень разглядел сидящую
на корточках – возле стоящего на перроне ведра с только что проданными ими
грушами – женщину. Быть может, она была женою шахтера, быть может – шахтерской
вдовой. Женщина перебирала рукой твердые, как камень, зеленые еще груши и,
разглядывая их грустными глазами, о чем-то своем думала. Наверное, о том, что
она теперь будет делать со всем этим "добром".
Стыдно – ах, как стыдно иногда бывает в
Дороге!.. некоторым проводникам.
* * *
"К черту! Все к черту! – думал
Червень, сидя с Димкой в ресторане. – Проводник должен быть волком! Иначе
нельзя. Не жалею, не зову, не плачу – это девиз! Из Есенина, наверное, мог бы получиться
неплохой проводник".
– Почему у меня муха дохлая в люля? –
возмутился Димка, пристально разглядывая содержимое своей тарелки.
Червень отвлекся от своих мыслей, чтобы
взглянуть на Димкино люля.
– Да, действительно! – изумился он,
приглядевшись. – Эй, Жора! – позвал Червень повара. – Почему у Димки муха в
люля?
– Чего? – откликнулся Жора.
– Иди сюда, козел! – злобно закричал
Червень.
– Зачем?
– Сейчас узнаешь…
– Не пойду – я занят, – невозмутимо отозвался
Жора.
– Сейчас, Жора, встану и набью тебе
морду, – пообещал Червень.
Обещание возымело действие: Жора,
отирая руки полотенцем, появился в зале.
– Че?
– Капче! Это что такое? – грозно
спросил Червень. – Видишь?
– Это муха, – также невозмутимо доложил
Жора.
– Замени, – распорядился Червень.
– А кто платить будет за этот банкет? –
полюбопытствовал Жора.
– Царь Иоанн Федорович…
– Тогда не заменю.
Червень почувствовал, что закипает:
– Жора, тебя давно били в рог? –
вкрадчиво спросил он.
Вопрос для Жоры был из числа неприятных.
Он шмыгнул носом.
– Ну? Ты почему людей мухами кормишь,
свинья?
Жора молча забрал у Димки тарелку и
пошел менять люля.
– Пожирнее там, – крикнул вслед ему
Димка…
Да, это был тот самый Жора, который уже
знаком читателям по первой истории нашего повествования. Удивительно – каким
образом люди, подобные ему, допускаются в такую область человеческой
деятельности, как приготовление пищи?
– Сядь, – наказал Червень Жоре, когда
тот заменил люля. Жора послушно сел.
– Людей, Жора, нужно уважать, – начал
читать нотацию Червень. – Если люди, Жора, на тебя обидятся, они однажды могут
тебя порвать. Ты меня понимаешь? – задушевно спросил он.
– Да, конечно, – согласился Жора.
– Это другое дело, Жора. И, вообще,
Жора, хороший человек должен мыться два раза в день – утром и вечером, а по
утрам еще и зубы чистить. Особенно, если этот человек – повар. Ты со мной
согласен?
Димка поглощал люля – в осадку коньячку
– и наслаждался семгой.
– Ты чего молчишь, бык? – дернул
Червень Жору.
– Я слушаю, – покорно пробасил тот.
– Правильно делаешь, – одобрил Червень.
– Так вот, Жора, если ты еще раз плохо обслужишь меня или моего напарника, я
тебя самого в муху превращу. Как в кине, понял?
– Понял.
– Ладно, – кивнул Червень. – Как там
Ермилов поживает?
– Нормально…
– Привет Женьке от меня передай. Скажи,
что пока времени нет заехать.
– Передам обязательно.
– А теперь, Жора, иди. Тебе людей
кормить нужно.
Ах, как любят проводники наезжать – на
непроводников.
Червень и Димка никуда не спешили –
теперь им некуда было спешить. Время еще едва перебралось за час дня, и до
прибытия в Красноярск оставалось около трех часов. Теперь ничто не могло их
потревожить – на остававшихся перегонах оставались лишь несколько маленьких
станций, на которых, как правило, никто в поезд не садился – ни пассажиры, ни
ревизоры, а главное свое дело – распродажу фруктов – они уже сделали, и – по
сути дела – этот рейс для них уже заканчивался, оставалось только доехать до
дому, а они-то доедут! – уж будьте уверены. Весь смысл их поездок на Красноярск
заключался в этих немногих часах – с шести утра и до обеда – в том времени,
когда шла эта сумасшедшая торговля. Ради этих немногих часов они стремились
попасть на эту линию (и попали); ради них они суетились на перестоях, закупая
фрукты на базарах, нанимая транспорт, таская мешки и ящики на своем горбу; ради
этого они унижались и платили "дойки" – все ради этого золотого
времени.
Но на этот раз – все было позади.
Теперь они могли позволить себе неторопливо попивать коньячок вприкуску с
остывающим люля, теперь они могли беззаботно глазеть на виды, с бешеной
скоростью пролетающие за окном – поезд наверстывал упущенное время из-за
торговых безумств проводников!
Ванька Червень больше всего в своей
работе ценил именно это – такое тихое! – время. Теперь можно было ни о чем не
волноваться, ничего не опасаться. Не нужно каждые два часа бегать по купе и
проверять, не "тронулись" ли фрукты, не нужно носиться за
ревизорскими "дойками", не нужно переживать за будущие результаты
предстоящей торговли. Теперь эти результаты были, что называется,
"налицо", а лучше сказать – на животе: подсумок с деньгами приятно
подогревал Ванькины внутренности.
«И что еще нужно человеку для счастья?
– думал Червень, глядя в окно. И отвечал сам себе: хороший дом, хорошая жена,
немного денег – но так, чтоб на постоянку, – и по одной новой телке на каждую
неделю. Мать, сестра – что они?! Заладили, черт возьми, в один голос – женись
да женись. А на хрена мне это нужно? – вот сейчас? Вон, женился Ермилов. И что?
Ходит теперь и мучается. Нет – Ванька Червень до сорока лет такой глупости не
сделает».
За окном в летнем тепле и зелени
утопала русская Сибирь. Червень подумал, что в Красноярске ему на этот раз
придется тусоваться в одиночестве, так как Димка собрался ехать с Леночкой – та
обещала ему достать какие-то крутые конфеты. Ничего! Он – Червень – сам
прошвырнется по городу, попьет пивка, поищет вяленой воблочки под новосибирское
пиво – Новосибирск будет на обратке около одиннадцати часов дня (ох, и вкусное
там пиво!); поглазеет на красноярских девочек (хороши телки в Красноярске – все
белокурые! – какой контраст с Алма-Атой!), но знакомиться ни с кем не будет:
во-первых – это бессмысленно, во-вторых – Червень знал, что ни в одном городе
мира чужих не любят, они – чужие – попросту нигде не нужны, везде своих хватает
(да Червень и сам не любил приезжих в своем родном городе).
И кого-то он теперь трахнет на обратке?
А ведь, пожалуй, и трахнет! На Дороге проводник в цене! На Дороге он – Царь! И
Бог! И неважно, откуда родом он, откуда – она. Важно, что они очутились в
Дороге!
Хорошо – ах, как хорошо было ездить!..
* * *
Она садилась сразу в Красноярске, ее
провожал муж. Ей было двадцать шесть, мужу – немногим меньше. Наверное, он был
наивен, и, наверное, он обожал ее. До последней минуты, до отхода поезда они
обнимались на перроне. Он что-то ласково нашептывал ей на ушко, а она косилась
взглядом на Червня и Димку, крикливо "качающих" деньги за перегруз с
пассажиров. Она тоже ехала по "детским проблемам". Ей нужно было
забрать ребенка из Новосибирска от чьей-то бабушки – своей, мужа или, быть
может, чертовой. Ее звали Олесей. Она пришла в двухместку за комплектом белья и
осталась там до утра. С Червнем. Димку она отшила сразу. Он не обижался – ушел
спать на освободившуюся от груза полку в служебку. Она была веселой и ласковой.
Поутру Червень захотел спать и,
разбудив Димку, отправил ее в купе. В Новосибирске они с Олесей должны были
попрощаться – этого не случилось – Димка попросту не позволил ей разбудить
Червня. Так он заботился о напарнике. Что ж – быть может, он и прав – ведь
Червню и с Олесей никогда больше не суждено было свидеться. Зато ночью он был
на высоте! А прощания – это все сантименты. Увы, – такова Дорога.
Но зато как приятно, утомившись от так
называемой любви, под утро заснуть крепким сном, чтобы, проснувшись свежим,
хорошо отдохнувшим и – почти счастливым – днем, где-нибудь на пол дороге между
Новосибирском и Бердском, загрузить желудок изрядной порцией новосибирского
пива и красноярской воблы.
Ах, как хорошо было ездить! И вкусно –
ну, просто пальчики оближешь!..
* * *
– Проводникам прибыть с отчетом в
штабной вагон! – громыхнуло по трансляции.
Поезд подходил к Капчагаю, и пора было
идти в штабной вагон отчитываться – за белье, за чай, за ведомости, но – самое главное
– пришло время доиться начальнику поезда.
– Ну что, Димка, – зазвал Червень
напарника на совет. – Сколько отстегивать будем Мусе?
Димка покривился:
– Три штуки дадим, и хватит…
– Ты что, Димка! Мы в прошлый рейс ему
столько дали…
– Вот и в этот столько же…
– Дима, мы с тобою полсотни штук на
этот раз сделали. Муса не дурак! Ты думаешь, что он ничего не замечает? Пять
штук отдавать нужно, не меньше…
– Да пошел он на фиг, этот турок
вонючий! Подавится он с пяти штук!
Червень в нерешительности кашлянул:
– Ну, не знаю…. Тогда, если что – сам к
Мусе на отчет иди…
– И схожу!
– И сходи…
На том и порешили…
Через пять минут после возвращения
Димки из штабного вагона трансляция снова ожила:
– Помощнику начальника поезда срочно
прибыть в штабной вагон!
– Что это вдруг? – удивился Червень. –
Димка, ты не знаешь?
– Откуда я знаю?
– На отчете Муса ничего не говорил?
– Ничего.
– А насчет дойки не возникал?
– Нет.
– Что – так молча и принял?
– Да.
Червень пожал плечами:
– Странно, – и пошел в штабной вагон…
– А, Ванечка! – приветствовал его
Еременко. – Ты чего на отчет вместо себя Димку прислал?
– Какая разница?
– Да разницы особой, скажем, и нету, но
– обычно же ты приходишь.
– А сегодня решили, что Димка пойдет, –
Червень немного помялся возле Еременко. – Саня, ты не знаешь, зачем меня Муса
вызывает?
Саня, разговаривая с Червнем, правил
проводницкие ведомости. Услышав вопрос, он отложил бумаги в сторону и поманил
Червня пальцем:
– Вы чего, Ванечка, так мало подоились?
– шепотом спросил он.
– Чего, чего…, – также шепнул Червень.
– Вот посоветовались и решили…
– Кто решил – ты или Димка?
Червень замялся с ответом:
– Вообще-то, я больше хотел, но… Димка
против был.
– Так! – протянул Саня. – Так мы и
думали.
– Мы? – переспросил Червень.
– Ну да, мы. То есть, – мы с Мусой. –
Еременко поднялся. – Ладно, побудь здесь, а я к Мусе загляну, – и вышел из
двухместки.
– Ванечка! – позвал он громко минут
через пять. – Поди-ка сюда!
Червень вошел в купе Мусы.
Муса встретил его хмурым взглядом:
– Садись.
Червень сел.
– Что, Червень, плохо ездишь?
Бедствуешь?
– Да нет, что ты, Муса! Все хорошо.
– Тогда какого хрена вы мне копейки
суете? Вам денег мало, да?
– Муса, я же Сане объяснял…
– Ты мне сам скажи, – перебил Муса. –
Сколько сделали в этом рейсе? Только честно?
Червень кашлянул:
– Ну, с полсотни штук будет…
Муса и Еременко переглянулись.
– И то, наверное, приврал на треть, –
показав на Червня Еременке глазами, сказал Муса.
– Нет, что ты, Муса, – даже привстал с
полки Червень. – Как на духу!
– А кто предложил тремя штуками
доиться? А? Отвечай!
Червень мялся с ответом.
– Отвечай, кому говорят! Этот уйгур
долбаный, да?
Еременко прикоснулся рукой к плечу
Червня:
– Ванечка, ты не ломайся, а говори все
как есть. Дело серьезное.
– Ну да, он, – нехотя сказал Червень.
– А ты сколько предлагал?
– Я – пять…
Еременко и Муса снова переглянулись.
– Ну, что, – вздохнул Муса. – Дело
ясное. Следующий рейс поедешь без Димки.
– Как без Димки? – встрепенулся
Червень. – Мы же с ним сработались.
– Сработаешься с другим. Мы тебе получше
подыщем.
– А фрукты? Как я один фрукты закупать
буду на перестое? Вагон же не бросишь…
Еременко с заговорщицким видом подсел к
Червню:
– Значит так, Ванечка, – начал он. –
Димке ты пока ничего не говори. Пусть он как обычно занимается грузом, к рейсу
готовится. А перед самым выездом мы его снимем…
– За что? – быстро спросил Червень.
– Найдем, за что. Правильно я говорю,
Муса?
– Правильно, – кивнул Муса. – Был бы
человек, а за что наказать, мы всегда найдем.
– А напарник? С кем я поеду? – напомнил
Червень.
– Да найдем мы тебе кого-нибудь в
резерве, – успокоил его Еременко. – Будешь ездить, как у Христа за пазухой. Ну,
– все! – хлопнул он Червня по плечу. – Иди. Ты все понял?
– Вроде все…
И Червень пошел в свой вагон.
Он шел, мягко говоря, не в лучшем
расположении духа. Да что там говорить! Настроение было дерьмо. Ведь он –
Червень – впервые в жизни сдал своего кента! Именно так – иначе не назовешь. И
– самое страшное – он даже и не знал, как можно еще поступать в такой ситуации.
Конечно, можно было заартачиться, но тогда Муса вместе с Димкой кинул бы и
Червня. И тогда – Зыряновск, или что похуже. Безденежье. Брр! А мать? А сестра?
А племяшки? Чем он тогда будет их подогревать?..
– Ну? Зачем ты ему понадобился? –
спросил Димка, когда Червень пришел к себе в вагон.
– У Еременки там по ведомости вопросы
возникли, – ответил Червень и отвел взгляд в сторону.
Скверно – ах, как скверно бывает на
душе у некоторых проводников – иногда…
* * *
В следующий рейс Червень поехал в
одно лицо – Димку сняли за пять минут до выезда (за выгоревшие на солнце погоны),
а напарника подобрать в Резерве не успели. За закупленные абрикосы Червень
рассчитался с Димкой сполна – конечно, по ценам Зеленого рынка.
Дорогою Червень парился – ничего в
одиночку не успевал (дойки-то все равно ему собирать приходилось!). Когда
началась торговля, отсутствие Димки сказалось еще больше – Червень успел
распродать едва ли треть груза. Когда на обратном пути, приоткрыв лючок на
сцепке, он выбрасывал на шпалы абрикосы, то материл себя всеми непечатными
словами, какие только знал. И стелилась вслед их абрикосовому поезду оранжевая
дорожка между рельсами – знак его – Червня – беспомощности и ненадежности.
– Уйду, к чертовой матери уйду с
Дороги, – думал Червень на пути домой. – В гробу я видал эту работу, – шептал
он самому себе, уже засыпая.
И снилось Червню, что стал он очень и
очень большим – таким, как сама планета Земля, и что оттолкнулся он от Земли и
шагнул во Вселенную, и она приняла его, и пошел он вдоль по ней – все дальше и
дальше от Земли – туда, куда не ходят поезда, туда, где не собираются дойки,
туда, где можно легко дышать и беззаботно думать. И он ушел далеко-далеко – в
самые глубины Вселенной, – и, остановившись там, оглянулся на Землю, которая
была маленькой – как человеческое сердце, красное и горячее, – словно колючей
проволокой, увитое сетью железных дорог, от которых ей становилось больно.
Червень даже во сне, почти физически почувствовал, как больно Земле. И вдруг
оттуда – от самой Земли – раздался негромкий голос. Червень прислушался и
рассмеялся: он узнал голос своей сестры. Оказывается, изумился Червень, Земля
притягивает нас голосами наших близких! Он прислушался еще и различил слова:
– Где ты? Где ты, наш Ванечка?
История
четвертая
Перекресток
– Где ты? Где ты, наш Ванечка? – тихо
спросила сама у себя Нина Червень, стоя у окна в своей комнате.
В комнате она была абсолютно одна, и
потому услышать ее вопрос никто не мог – и уж тем более ответить на него.
Никто, кроме нее самой.
Вечерело, небо над городом стало совсем
мглистым и серым – время шло к ночи – к безрадостной январской ночи.
На Джандосова было довольно оживленно –
кое-кто, уйдя с работы пораньше, уже поторапливался дотемна поспеть домой, не
забыв по дороге о ежевечернем посещении магазинов, кое-кто наоборот –
неторопливо выходил из своих квартир, думая, как бы лучше поразвлечься или
повернее организовать свой ночной промысел.
У Ниночки Червень сегодня был
незапланированный выходной – в библиотеке вдруг дали отгул – в счет какой-то
давней замены Ниночкой одной сослуживицы.
Весь день она как-то незаметно
растратила на мелкие домашние хлопоты, а теперь уже подошло самое время
собираться на выход – предстояло свидание с Брусиловым. И дома ей оставалось
быть какой-нибудь час – не более.
– И куда же он запропастился, в конце
концов? – вновь подумала Нина Червень, но уже не вслух, а про себя. – То порою
и не выгонишь: чуть что – сразу сюда. Сидит допоздна или вообще ночевать
остается. А то вдруг исчезнет на два-три месяца – ни слуху, ни духу. Даже
позвонить не догадается. Вот и теперь – прошло уже полтора месяца и – никаких
известий. Что с ним? Где он? Поди-пойми. То ли ездит в одно лицо по зиме (как
это тяжело – Нина Червень уже давно была наслышана), то ли вновь
"подженился" – он ли "прилип" к какой-нибудь или к нему "прилипли"?
Впрочем, какая разница? Но такие истории с ним периодически приключаются – один
раз в году, а то и два.
Уж она-то знала!
Господи, хоть бы женился на хорошей
женщине! И о чем он думает?
Нина Червень, конечно же, переживала не
из-за тех денег, которыми регулярно снабжал их маленький женский мирок ее
младший брат. Тем более что она хорошо знала – сколь долго бы ни отсутствовал
Ванечка, а деньги он попусту все равно не растратит. Принесет им все, что только
сможет. Так что – дело тут не в деньгах. Дело тут в самой, что ни на есть,
банальной и наивной любви. Нина Червень обожала своего брата и, уж конечно же,
знала, что и он ее обожает – так же, впрочем, как и их мать, и дочерей Нины.
Так уж сложилось в их семье изначально – все любили всех.
Что ж, некоторым везет – им есть, кого
любить.
Нина Червень знала, что дорога поедала
брата. Порою, он появлялся у них совсем уж мрачный и вконец раздраженный. Едва
ли не каждой осенью – перед наступлением холодов – начинал разговоры о том,
что, наверное, с дороги уйдет, что ему все надоело и что еще одну зиму на
колесах – у вагонного котла, глотая угольную пыль, обжигаясь об шуровку (и все
это при копеечных доходах!), – он не перенесет. Нина всегда поддерживала его в
этих разговорах: что – да, надо уходить, надо устраивать свою жизнь как-нибудь
разумно; что проводник – это не профессия; что время – беспощадно, а годы –
требуют своего. Но – обычно тем дело и заканчивалось: Ванечка ходил, думал,
прикидывал и – продолжал работать. Затем наступала весна и появлялись деньги, и
он забывал на время о своих раздумьях: можно было смело работать до наступления
следующей осени, а уж тогда-то он обязательно уволится! И снова все
повторялось. Так прошло уже несколько лет.
На самом деле уходить Ванечке было
некуда – ни образования, ни приличной профессии. Куда пойдешь? Снова попытаться
приторговывать с приятелями-уйгурами на барахолке? Так ведь не получалось у
него! Ну не приспособлен человек к этой самой торговле, и все тут! Простодушен
слишком! У тех-то (у дружков) – получалось. Еще бы! Уйгуры тысячелетиями только
тем и занимались, что торговали. У них это в крови. Куда ему до них?
Вот и ездил. И, может быть, слава Богу,
что так. Ведь, как ни крути, а без его денег семье приходилось бы туго. Ну что
там ее мизерная зарплата, которую когда платят, а когда задерживают месяцами,
или грошовая материна пенсия? Концы с концами – и то! – не свели бы.
Надо ли говорить, что значил для них
всех Ванечка?!
Стоило ему только войти в дом, в
Женский дом – как он шутливо называл, – и в доме все менялось. Без него они,
как-то сами того не замечая, очень часто разговаривали друг с другом довольно
громко, даже покрикивали друг на друга. Особенно грешна была этим сама Нина.
Ванечка всегда появлялся шумливо, но
все остальные в доме тут же стихали. Стоило Нине повысить голос на кого-нибудь
из девочек, как он сразу вмешивался: "Почему ты разговариваешь с ней таким
тоном? Неужели она будет понимать тебя хуже, если ты сбавишь обороты,
возлюбленная сестра моя?" "Но я же любя!" – оправдывалась Нина.
"Ну и что, что любя? Любя можно разговаривать и тихо, и ласково. Правда,
девчонки?" Эти маленькие шельмы, разумеется, были полностью с ним
согласны. Он подзывал их к себе, усаживал обеих на колени и начинал целовать, и
им это ужасно нравилось. "Что ты делаешь? – возмущалась Нина.– Ты целуешь
их, как…" – тут она сбивалась. "Ну, как я их целую?" – смеялся
он. "Ты целуешь их, как своих пассажирок! – наконец, находилась она. – Ты
развратишь их!" Но он снова смеялся: "Не мешай нам, сестра моя
возлюбленная! Я знаю, что делаю, – пусть они знают, что от мужчин в жизни
бывает не только зло, но и тепло, и ласка". Уж эти маленькие шельмы знали
об этом!
А как они его слушались! Это просто уму
непостижимо!
Стоило ему только сказать за столом:
"Камиллочка, солнышко, поищи мне, пожалуйста, соль", – как эта капризная
шельма, которая никогда без отговорок не оторвет задницу от кресла, если ее о
чем-нибудь просит мать или бабушка, тут же соскакивала с табурета,
переворачивала кверху дном весь кухонный шкапчик и отыскивала-таки эту соль.
Или: "Кариночка, золотце, набери дяде стакан воды – у меня что-то в горле
пересохло. Только воду, пожалуйста, пропусти побольше". И что вы думаете?
Эта юная любительница названивать на "Европа плюс Казахстан" во время
программы "Эротическое шоу", чтобы позаниматься виртуальным сексом с
этим пошляком-радиоведущим (ведь застукали же ее за этим занятием однажды!),
мгновенно взлетала со своего места, хватала первый попавшийся под руку стакан,
сливала целую тонну воды, и все лишь затем, чтобы обожаемый ею дядя, сделав
глоток, отставил стакан в сторону и сказал: "Ты меня здорово
выручила".
И это еще цветочки!
У Нины глаза округлились от изумления,
когда прошедшим летом ее возлюбленный брат, заглянув к ним на пару часов во
время перестоя, запыленный и усталый, снял с себя рубашку и, внимательно
осмотрев воротник, подозвал шельм:
– Девочки, вы стирать умеете?
Они ответили: "Да!" Вы
представляете?
– А гладить?
И они снова ответили: "Да".
Не верите?
А он им:
– Тогда – действуйте!
И эти шельмы, которых на пять минут в
магазин-то не выгонишь, совершенно добросовестно выстирали и выгладили ему
рубашку! А ведь сами для себя даже носочки никогда не простирнут! Все мама…
Вообще, с ними нужно было что-то
делать: детскому психиатру показать их, что ли? Ничто их в жизни не интересует.
Ничто, кроме четырех вещей: телевизора, детских компьютерных игр, дяди Вани и,
представьте себе, мальчиков. Им по двенадцать лет, а они уже невестятся! От
зеркала не отогнать.
С Ванечкой на эту тему она уже пыталась
советоваться, но он лишь смеялся в ответ и нес какую-то ахинею: мол, это
нормально; что он-де прежде замечал, что двойняшки и близняшки взрослеют раньше
своих сверстниц; что им всегда легче принять какое-нибудь ответственное
решение, потому что всю ответственность они всегда делят пополам, и так далее,
и тому подобное. Вот спасибо! Успокоил.
Конечно, если говорить откровенно, Нина
Червень последовательно пережила все те стадии, которые, как правило,
переживают все разведенные женщины: поначалу горечь и обиду, и сопутствующую им
тоску; затем она постепенно как-то вновь почувствовала себя женщиной; затем
было то, что женщины называют жизнью свободной женщины, а мужчины – блудом;
было торжество и наивное бравирование этой свободой, которые несколько лет
спустя сменились тихой печалью и грустью; пониманием того, что такая свобода –
блеф и на самом деле яйца выеденного не стоит; в гробу легче дышалось бы, чем
на такой свободе; и пришли к ней разочарование и раздражительность.
А потом – появился Брусилов. И
встречами с ним, которые не так уж и часто бывали, она очень дорожила.
Познакомились они в Пушкинке: он пришел
к ней в зал периодики и попросил последний номер "Простора". Она
принесла и, сама не зная, почему, поинтересовалась, что ему в этом журнале
нужно. Он ткнул пальцем в обложку и отрезал: "Вот этот мужик". Она
покосилась туда, куда указывал палец, и спросила у него: "Это столь
любопытно?" Он пожал плечами: "Не знаю. Вообще-то, он – это я",
– и снова ткнул пальцем в обложку. Затем он уселся за стол и стал перелистывать
журнал. Она украдкой наблюдала за ним: он часто кривился и, похоже, нашептывал
себе под нос какие-то ругательства. Наконец, она не выдержала:
– Вы чем-то недовольны?
– Да, – ответил он коротко.
– Сами же написали, а теперь
недовольны?
– Что в этом удивительного?
Заинтригованная, она подошла к нему:
– Быть может, покажете и мне?
Он снова ткнул пальцем в журнал:
– Вот. Это место…
Она склонилась над ним и быстро про
себя прочла несколько строк – которые, кстати, понравились ей:
– По-моему, все вразумительно…
Он раздраженно всплеснул руками:
– Ну, как вы не понимаете?!
– Что? – изумилась она.
– Редактура!
– Что – редактура?
– Я не понимаю: почему алмаатинские
нашакуры должны разговаривать между собою, как студенты филфака МГУ?
– Я не знаю, – пожала она плечами. – А
как они должны разговаривать?
– Нашакуры должны разговаривать, как
нашакуры. А студенты филфака – как студенты филфака…
– Но вы же сами это написали…
– Сам, да не сам. У меня было
по-другому. У меня это место было намного художественнее, правдивее и
интереснее.
– Разве вы не согласовывали с редактором
окончательный вариант рукописи?
– Нет.
– Почему?
– Я не делаю этого со времени своей
первой публикации…
– Но почему?!
– Потому что еще тогда понял, что
подобные "согласования" вредят моему душевному здоровью. У меня и так
нервная система ни к черту…
– Предпочитаете психовать в одиночку?
– Вроде того…
Так они и познакомились. Она буквально
сразу, как он ушел из библиотеки, прочитала его повесть и – не поверила своим
глазам. До этого времени она думала, что русская литература кончилась где-то
там – на Толстом и на Чехове, ну, – в крайнем случае, и лучшем – на Платонове и
Булгакове. Но то, что она прочла, заставило ее думать иначе.
Они стали встречаться. Она вычитывала
все его работы подряд – прямо с компьютера, и – сама не заметила, как исподволь
влюбилась в их автора. Что ж – было, отчего…
Нина Червень наконец-то отошла от окна,
у которого стояла до сих пор, сама не зная, зачем, и, окинув комнату
продолжительным, но невнимательным взглядом, подошла к зеркалу.
Осмотрев себя анфас, она, видимо,
осталась собою довольна. Повернулась она и в профиль, чтобы – главным образом –
убедиться в том, что ее фигура все еще при ней, и – тоже осталась довольна.
Несмотря на ее тридцать семь, грудь была все еще высокой – наверное, это лишь
потому, что она совсем не кормила девочек грудью – не было молока. Благо, мать,
которая тогда работала акушеркой в роддоме в Малой станице, быстренько нашла им
кормилицу: так они и выпутались.
Ванечка над нею по этому поводу
подшучивал: "Ты, Нинка, у нас, как русская поместная дворянка – те тоже по
шесть-семь душ детей приживали и, чтобы сохранить свои прелести до глубокой
старости, отдавали своих чад на выкорм крестьянским бабам".
Что ж – может, он и прав.
Однако живот Нине показался немного
дрябловатым. Ничего – полтора-два месяца пробежек по утрам в летнее время,
много фруктов, много овощей, и – никакого мяса, масла и молока. И все будет
тип-топ, как говорит Ванечка.
Закончив с осмотром, Нина быстро вышла
из комнаты в коридор и подошла к телефону, мимоходом покосившись в сторону зала
– девочки сидели прямо на ковре перед телевизором и с увлечением насиловали
пульт детского компьютера.
"Надо будет устроить им сейчас
легонькую взбучку", – грозно подумала Нина и набрала номер.
– Алло?! Коля? Как хорошо, что ты дома.
Слушай, Коля, Ванька к тебе давно заезжал? Когда? Тогда, может быть, звонил?
Что? Когда? Нет, Коля, представляешь, – полтора месяца не вижу его уже и не
слышу. Что значит – не волнуйся? Я буду, буду волноваться – я ему сестра ведь,
если ты не забыл, и он мне – не чужой…. Да успокоилась уже! – Нина перевела
дух. – Слушай, Коля, давай по порядку: рассказывай, в чем дело… – Глаза Нины
Червень прищурились – она внимательно слушала: – Так…, так…, так…. Что?! Что
значит – не беспокойся? Да он якшается там со всякими шлюхами…. Я не перегибаю….
Ах, алмаатинка…. Это что-то новенькое…. С ним вместе ездит? Она что –
проводница?.. Нет?! Просто так ездит? За компанию? Как это – просто так? Просто
так ничего не бывает!.. Знаешь что, Статенин, давай по порядку: как ее зовут,
сколько ей лет, кто ее родители, какое у нее образование?.. Нет, я не отдел
кадров, я – сестра. Имею я право знать?.. То-то…. Так, Настя. Имя, скажем так,
пойдет. Дальше!.. Что?! Да она ему в дочери годится!.. Коля, ты не забывай –
ему уже тридцать четыре года. Да, а тебе действительно тридцать шесть. Вы – два
сапога пара. Вам жизнь устраивать надо. Берите пример с Бахыта и с Нурахуна….
Да. Кстати, как твои самарские родственники?.. Летом приедет?.. Хорошо,
посмотрим, что у тебя там за необыкновенная сестра такая. Слушай, Коля, это
все, что ты знаешь? Ты все рассказал?.. Да? Ну, ладно…. Коля, может, мне к
Ермиловым позвонить еще? Может, они что-нибудь знают?.. То есть? Что значит –
не стоит?.. Ах, опять!.. Не твое дело! Хоть и плохо живут, а живут. Не тебе и
Ваньке судить…. Да…. Ну, ладно, Коля, пока. Тороплюсь я. Да…. Хорошо, пока…, –
Нина повесила трубку и перевела дыхание.
Все-таки непутевые они – их поколение
(говоря "их", Нина Червень и себя, разумеется, включала в это число).
Что Ванька, что Коля Статенин, у которого многое в жизни как-то не так
получается, что Ермиловы – Женька с Галкой – все в плане личной жизни какие-то
неудачники. Да и не только в личной…. О Леньке Стреляном и говорить не
приходится – совсем помешался, бедолага, на своем театрально-киношном
институте. А ведь уже тридцать пять! Ни кола, ни двора, ни семьи. Какие-то мы
все несчастные, – думала Нина Червень. – Стреляное и расстреливаемое
поколение!.. Уф! Жутко…
У одних только Шубаевых и Смаиловых как
будто все в порядке. И в чем тут дело? В исламе, что ли? Что есть такое – в
мусульманстве этом, – что семьи оберегает? Да и карман полнит?
Нина Червень тут вспомнила о дочерях и
энергично вошла в зал.
– Так, девочки! Ну-ка, быстренько
отодвиньте от себя эту гадость и марш в ванную мыть руки, а потом – на кухню,
за стол! Бабушка вас накормит, и будете делать уроки. Вы слышали, что я
сказала?!
Ноль внимания, фунт презрения.
– Так, хорошо! В воскресенье в
"Айю" не пойдем!
– Мама, а бабушка опять курит
"Беломор", – вместо ожидаемого ответа сообщила ей Камилка.
– А твое какое дело, ябеда несчастная?!
Бабушка что хочет, то и курит. Ты бы поработала всю жизнь акушеркой – еще бы не
то закурила.
– Но ты же не хочешь, чтобы бабушка
курила "Беломор"?
– Не хочу. Ну и что из этого?
– Ничего…
– Ну, так и идите быстро на кухню…
– Мы сейчас, мама…
Нина раздраженно махнула рукой и пошла
на кухню. Мать сидела у окна и при включенном верхнем свете читала какую-то
книгу, далеко отставив ее от себя – очки, видимо, пора уже было менять. Правая
ее рука покоилась на подоконнике возле пепельницы – машинально она периодически
стряхивала отсутствующий пепел с папиросы.
– Можно взглянуть, мама? – спросила
Нина, показав глазами на книжку.
Мать молча показала ей обложку.
– Мама, "Милый друг" – это
чтиво для пятнадцатилетних девочек и восемнадцатилетних мальчиков, –
назидательно сказала Нина.
– А мы тоже читали! – закричали из зала
Камилка с Каринкой в один голос.
– Ну-ка! Тихо! – повысила голос Нина.
Мать, не спеша, повернула книгу
обложкой к себе и стала внимательно ее разглядывать – как будто б там могло
быть указано, на какой возраст рассчитана книга.
– Странно, – сказала она, посмотрев на
дочь поверх очков. – А ты, знаешь – мне нравится. Я бы даже сказала, очень…
Нина вздохнула:
– Лет сорок-сорок пять назад тебе бы
понравилось еще больше…
Теперь вздохнула мать:
– Сорок пять лет назад, Нина, мне было
не до чтения…
– Я знаю, – кивнула Нина и, подойдя к
пеналу, достала оттуда блок "Соверена".
– Мама, для кого я это купила?
Мать недоуменно оглянулась на нее через
плечо:
– Почем мне знать?..
– Мама, не притворяйся, – строго
сказала Нина. – Ты прекрасно знаешь, что это куплено для тебя! – Нина выделила
слово "это".
– Доченька, моя дорогая, – начала мать.
– Если я буду курить такие дорогие сигареты – нам никаких денег не хватит. Мне
– этих твоих понадобится не менее двух пачек в день – это сто двадцать тенге. А
"Беломора" мне и пачки на день хватает. Всего тридцать тенге! Так что
ты меня не кори! Сорок лет с лишним курила "Беломор" и – как-нибудь –
еще пять-десять лет покурю. А там и помирать время…
– Мама!
– Вот, вот…, – мать оглянулась на
дверь, ведущую в коридор. – Эти твои – как ты их там называешь? – ниф… нип…
– Нимфетки, – подсказала Нина.
– Вот, вот…. Кстати, что означает это
слово?
Нина невольно покраснела:
– Да так, мама, неважно…
– Ладно, давай их сюда…
Нина с трудом загнала дочерей на кухню,
а сама пошла одеваться.
Сказать по правде, наряды ее были
несколько старомодными, но ее не слишком огорчало это…
– Мама, ты идешь на встречу со своим
писателем? – закричала Каринка, увидев в проеме кухонной двери одетую к выходу
мать.
– Да.
– Ты не придешь сегодня ночевать?
Нина снова немного покраснела:
– Не знаю…
– А кто знает?
– Пушкин. Ешьте, давайте. Не доставайте
меня…
Больше ее доставать не стали…
* * *
Выйдя из своего хрущобного
подъезда, Нина свернула в сторону Чапаева. Был легкий морозец, уже успевший
слегка прихватить накисшую за день слякоть.
– Кошмар! – думала Нина. – Какой
кошмар! Четыре бабы в трех комнатах… и ни одного мужика…
Брусилов ждал ее на том же месте, что и
обычно, – на перекрестке Джандосова и Чапаева, на том углу, где располагался
маленький, но довольно бойкий базарчик. Прежде, когда они уславливались о
встрече на улице, то встречались именно на этом перекрестке – он находился
ровно на полпути между домами Нины и Брусилова. Раньше Брусилов жил на углу
Чапаева и Ботанического.
Раньше! И вот уже полтора года, как он
жил в Петербурге – продал свою квартиру здесь и приобрел комнатенку в
коммуналке там. А теперь – вот приехал, позвонил, попросил о встрече. Зачем
приехал? Этого Нина не знала – сказал, что соскучился по городу, и захотелось
повидаться со старыми знакомыми. Почему захотел встретиться? Наверное, по той
же самой причине, по которой они встречались и до его отъезда. Что ж – почему
бы и нет?
Он был одет так же, как и всегда:
пальто с поднятым воротником и – без шапки.
"Опять он ходит без шапки", –
мимолетно отметила сама для себя Нина, незаметно подбираясь к Брусилову со
спины – так, что он не мог ее видеть.
– Эй! – слегка похлопала она его по
плечу. – Ты почему опять ходишь без головного убора? Хочешь застудить мозги?
Он на ее зов обернулся сразу, и потому
окончание фразы выслушивал, уже глядя ей в глаза. Краешки его усов были чуть
подернуты изморосью.
– Ничего, Нина, голова у меня крепкая,
– отшутился он, разглядывая ее при этом так, как будто видел впервые.
Она подставила щеку для поцелуя и
спросила:
– Ну, что мы сегодня будем делать?
– Быть может, сразу пойдем ко мне? –
предложил он. – Возьмем, – он кивнул в сторону магазина, бывшего на углу, –
бутылочку вина, лимонов и пойдем, а?
Она улыбнулась в ответ на его
трогательное "а" одними уголками губ. Нина Червень хорошо понимала,
что она значит для Брусилова – три брака позади, и все три, как он выразился,
через задницу. И она понимала, почему так: увы, в такое время писательство стало
не самым выгодным приложением своих сил.
"Ну и дуры!" – подумала Нина,
адресовав эту реплику бывшим женам Брусилова.
– Богдан, а может, сходим куда-нибудь?
– предложила она в свою очередь.
Он поморщился:
– Погода какая-то мрачная…
– Ну и что? – возразила она. – Давай,
возьмем такси, поедем в "Рамстор" и посмотрим в "Номаде"
какую-нибудь картину. Я сто лет в кино не была! Идет?
– Идет, – согласился он без энтузиазма.
– Если уж хочешь, то можем сначала сходить в кино.
– Я хочу, – ее несколько позабавило
слово «сначала».
– Хорошо. А что там идет?
– Какая разница?
– Да, действительно…. Хорошо, едем…
Они взяли такси и доехали до
"Рамстора". Благо, было недалеко.
– Нравится здесь? – поинтересовалась
она, когда они очутились под сводами супермаркета.
– Не более чем декоративной рыбке в
аквариуме, – пошутил он.
Они подошли к кассе.
– Ну вот! – огорчилась она. – Сеанс уже
начался…
– Давно?
– Десять минут…
– Что за картина?
– "Миссия невыполнима"…
Он махнул рукой:
– Ерунда. Все равно идем. Я эту картину
видел. Так что начало я тебе расскажу…
– Видел? – еще больше огорчилась она.
– Ну да…. Это такая хорошо сделанная
развлекательная жвачка, что ничего страшного не случится, если я посмотрю еще
раз. Там Том Круз, Жак Рено и даже Ингиборга Дапкунайте – правда, ее как раз на
десятой минуте приблизительно убивают – так что, ее ты не увидишь уже,
наверное…
– Наша Ингиборга Дапкунайте? –
переспросила она.
– Наша, – улыбнулся он.
И они пошли смотреть фильм о том, как
исполняются невыполнимые миссии…
– Ну, ты довольна? – спросил он, когда
они покинули кинозал после сеанса.
Она как-то неуверенно пожала плечами:
– Да…
– Что теперь будем делать?
Она немного подумала:
– Быть может, посидим недолго в кафе,
а? Я мороженого хочу…
Теперь уже он улыбнулся на ее
нерешительное "а":
– Давай, посидим. Время есть…
Они расположились в кафе на втором
этаже – у ограждения кромки этажа – прямо над катком, на котором не очень-то
умело катались две девочки лет десяти. Брусилов заказал себе пару бутылок пива,
а Нине – сок и мороженое.
– Странные – эти голливудские боевики,
– вдруг сказала Нина, помешивая мороженое ложечкой, – убивают, убивают – чуть
ли не на каждой минуте, – а всерьез это не воспринимается. Будто и не убийство
это вовсе, а так – пустячок. И смерть – вовсе не смерть. В советских и
российских картинах – в наших – все по-другому. Если уж смерть – то сразу жутко
делается…
– Это не только в наших картинах. Я
как-то смотрел польскую картину "Короткий фильм об убийстве". Сюжет
очень простой: показано, как молодой парень убивает таксиста – очень подробно,
а потом – как его вешают по приговору суда. И тоже очень подробно. Я – не
неженка, но – честно сказать – был в шоке. Неделю потом думал об этой картине.
– Ладно, давай, о чем-нибудь другом, –
предложила Нина. – Расскажи лучше, как ты там живешь – в своем Питере.
– Да что рассказывать? Все так же, как
я тебе по телефону говорил.
– С публикациями – все нормально?
– Да, Москва публикует.
– Почему Москва? А не Петербург?
– Потому что русскому писателю
публиковаться в Питере почти и негде.
– Вот как?!
– Да, так, Нина. В Питере чужаков не
привечают.
– Какой же ты чужак?! Ведь это же тоже
Россия, а ты – русский.
– Ах, Нина! Ты даже не представляешь,
насколько мне сейчас не хотелось бы углубляться в эту тему – как мне это все
опротивело! Я тебе не лгу, Нина – все так, как я и говорю. Слава Богу, в Москве
есть несколько толстых журналов и несколько издательств, где есть возможность публиковаться.
И ничего, я уже привык. Москва не Бог весть, как далеко от Питера находится.
Сел вечером в поезд, а утром – ты уже там.
– Почему так получается, Богдан?
Нина редко обращалась к Брусилову по
имени, но ей всегда было приятно произносить это имя: Богдан – Богом данный…
Он взмолился:
– Хватит об этом, Нина! Давай, лучше
поедем ко мне в гостиницу, а?
Она пожала плечами:
– Хорошо, если ты хочешь. Только одна
просьба – хотелось бы прогуляться пешком. Хотя бы часть пути.
– Конечно, Нина! – отозвался Брусилов на это пожелание. – Это
неплохая идея.
* * *
Вечер был в самом разгаре – вечер
большого города – самого большого, самого красивого и, наверное, самого
распутного города в Республике. На улице стало весьма оживленно – из-за
гуляющей молодежи и – не совсем молодежи. Падал очень редкий и очень мелкий
снежок, игриво искрящийся в свете придорожных фонарей проспекта и мощных
прожекторов дворца, у ворот которого не было почетного караула из солдат
Национальной гвардии – значит, Президент находился в это время в Астане – в его
– новой столице. Из-за снежка воздух в старой – их – столице заметно помягчел,
и идти было приятно.
Брусилов рассказывал:
– Так вот…. В институт я поступил
несколько позже, чем следовало б – сразу после армии. Был у меня братишка
двоюродный в Полтаве – Олежка. Я говорю "братишка" потому, что он
немного младше меня, и потому говорю "был", что давно уже воочию его
не видел – надеюсь, конечно, что сейчас у него все хорошо. Так вот – когда я
поступил в Герцена, Олежка уже учился на третьем курсе Высшего
инженерно-морского училища имени Макарова на радиотехническом факультете.
Может, слышала о таком училище?
Нина отрицательно покачала головой, и
Брусилов продолжил:
– Это не военно-морское училище. Оно
готовило специалистов для торгового флота и считалось лучшим в Союзе. Олежка
умудрился поступить туда с ходу, без всяких проблем, – сразу после окончания
десятого класса. Был он очень неглупым, веселым и симпатичным – по моему
мнению, такие должны бы очень нравиться женщинам…. Впрочем, кто вас разберет!
Едва ли не в самый первый раз, когда мы с ним увиделись, он потащил меня к себе
в училище – прямо в казарму. Была суббота, и у них в училище намечался так
называемый вечер отдыха – танцы там всякие, концерт. Он разыскал у ребят форму
на мой размер, заставил меня переодеться и потащил с собою на танцы, обещая
мне, что предстоит знакомство с кем-то, кто в его жизни очень важнен. Так он
познакомил меня со своей будущей женой…
– Ого! – рассмеялась Нина. –
Оказывается, мне хотят подсунуть мелодраму со счастливым концом…
– Погоди, – перебил ее Брусилов. – Это
не история о счастливой любви, это история о том, как я чуть не стал убийцей…
– Ты?! – изумилась Нина.
– Да, я…, – Брусилов немного помолчал,
собираясь с мыслями. – Скажу сразу, – все-таки начал он, – что она на меня
впечатления не произвела – какая-то серенькая, конопатая – невзрачная, одним
словом. Меня это несколько удивило – ведь вокруг было столько красивых девушек.
Отборные, скажем так, экземпляры…
– Много?
– Ой, что ты! Тысяча! В прямом смысле
слова. А курсантов, наверное, не более трех сотен. Да что там говорить! Будущие
моряки загранплавания во времена железного занавеса очень в цене были…
– Я представляю…
– Так вот: Шурочка – а ее звали так –
мне не понравилась. И вот что меня удивило совсем уже – это как Олежка с нее
пылинки сдувал…
–
А это так удивительно?
– Да. Все: "Шурочка, да Шурочка!
Тебе не жарко, тебе не холодно?" Куда уж там!
– Любили молодые люди друг друга, – с
упреком заметила Нина.
– Не знаю, не знаю, – возразил
Брусилов. – Он-то ее – да, а вот любила ли она его – сомневаюсь. В общем,
вскоре они поженились, и Олежка стал жить у нее. В Макаровке с третьего курса
позволялось жить дома – разумеется, ленинградцам. На свадьбе я не был. Почему?
Не помню – кажется, Олежкина свадьба пришлась на мои зимние каникулы. Как-то
Олежка пригласил меня к себе – ну, там, посидеть, выпить. Я захватил с собою
приятеля и приехал к нему…
– Ах, вот она где – интрига!
Оказывается, все дело в приятеле! – воскликнула Нина.
– Не угадала. Все дело было не в моем
приятеле, а в Олежкином. Был у них в училище такой порядок – неленинградцы,
написав командиру рапорт, могли уезжать на выходные в гости к
курсантам-ленинграцам – с ночевой. И Олежкин приятель хранил у него вещи,
приезжал помыться, отдохнуть, поесть домашнего. Парень этот, на мой взгляд,
выглядел каким-то странным – мрачный, необщительный, угреватый, лицо какое-то
крысиное: в общем, полная противоположность Олежке. Кстати, он тоже оказался
после армии, как и я, учился хорошо – на одни пятерки, но по здоровью в
плавсостав – в отличие от Олежки – не проходил, и потому готовился сделать
карьеру в каком-то морском НИИ.
В тот раз и он был у Олежки. Мы сидели,
пили водку, закусывали, смеялись – Шурочка пригласила парочку своих подруг, а
этот тип весь вечер просидел в одиночестве в другой комнате – чего-то ему там
пожелалось выучить…
– Какое рвение! – перебила Нина.
– Не перебивай меня, – попросил
Брусилов.
– Хорошо, не буду, – пообещала она.
– Дальше события разворачивались таким
образом: сразу же после четвертого курса – в начале пятого, перед дипломом – у
них должны проходить военно-морские сборы. Не помню точно где, но, кажется, в
Таллинне. На перроне, за пару минут до отъезда она все Олежке и рассказала – и
нашла же время, дрянь!
– Богдан! – взмолилась Нина. – Не
ругайся…
– Я же просил, не перебивать меня! –
отмахнулся Брусилов. – В общем, Олежка на сборах был сам не свой, а за два дня
до отъезда домой не выдержал и пырнул себя штык-ножом.
– О Боже! – оторопела Нина. – И?
– Он, слава Богу, выжил. Все успели
сделать вовремя. Но – времена, сама знаешь, какие были. Советские! Если человек
пытается покончить с собой, значит, у него не все в порядке с головой. И
никакой ответственности на него возлагать нельзя – а уж тем более нельзя быть
такому человеку советским моряком. Даже просто матросом нельзя быть, а не то,
что начальником радиостанции. Командир роты и начальник факультета к Олежке
хорошо относились, и потому решения в отношении его были приняты сравнительно
мягкие: визу ему, конечно, прикрыли; на звание офицера запаса его тоже решили
не аттестовывать; но училище закончить ему дали – правда, заочно…
Здесь Брусилов остановился –
неизвестно, почему.
– А дальше?
– А дальше? – Он задумался: – Дальше
уже я сам стал сам не свой…
– Почему?
– Мне страшно захотелось отомстить
этому типу – за Олежку, которому он порядком испортил жизнь, за поруганную
честь семьи, что ли? Не знаю…. Но покоя мне тогда не было…
– Прямо вендетта какая-то, – несмело
пошутила Нина.
– Да, именно так, – согласился
Брусилов. – Я с уважением отношусь к этому слову. Есть в нем какой-то великий
смысл. В общем, – вздохнул он, – оказалось так, что со мною на потоке учился
парень – Володька Кунгуров, с которым я был дружен и у которого среди этих
дипломников-радистов был приятель-землячок, и потому он – Володька – довольно
часто общался с ними: знал, где они наиболее часто бывают, как гуляют, где пьют…
Он-то мне и рассказал, что появилась у этих курсантов мода на пятом курсе –
каждую субботу посещать центральные бани и что враг мой – при этих посещениях
присутствовал всегда! И тогда у меня созрел, что называется, план. И только
ради этого плана ездил я в Ярославль…
– Зачем?
– Я служил там. У знакомого прапора
приобрел штык-нож – аж за сто рублей – вернулся в Питер…
– Большие деньги тогда, – вставила
Нина.
– Да, – кивнул Брусилов. – И вот
однажды, в субботу, я собрался: захватил с собою друга – Игорька – помнишь, я
тебе о нем рассказывал? – Нина кивнула. – И поехал. Возле бань мы поймали такси
– чтобы было на чем смыться, – затем я снял с себя куртку, отдал ее Игорьку,
велел ему ждать в машине, а сам – предварительно сунув штык-нож в рукав свитера
– вошел в баню. Там сунул рубль банщику – сказал, что ненадолго, только
повидаюсь с приятелем, – и вошел в раздевалку. Курсачей я скоро определил – по
висевшей на их местах форме. Чувствую – колотит меня всего, пытаюсь
успокоиться, а все равно – колотит. Но – все равно подошел к ним. Типа-то того,
кстати, я видел лишь мельком, и лицо его из моей памяти уже улетучилось. Так –
что-то смутное помню. Помню, что противный – и все. Спрашиваю у них – где, мол,
такой-то?.. Они как-то странно переглянулись и говорят, что нет его. Я ушам
своим не поверил. Говорю – не может быть! Как же так? Ведь он здесь сегодня
должен быть – с вами. Они говорят – да, должен. Но вот именно сегодня нет –
приболел. А сами глазами меня так настороженно и поедают. Вышел я из бань, как
в тумане, сел в такси и назвал координаты ближайшего пивбара. Игорек меня
тормошить принялся – что там, мол, да как? Я от него отмахнулся – не до того в
тот момент было – после, говорю. В баре, конечно, я ему все рассказал. Сидел я,
пил пиво и блаженствовал: думал – как хорошо, что не оказалось этой сволочи
там. Вот, значит…. А штык-нож я еще по дороге выкинул – то ли в Мойку, то ли в
Фонтанку. Остановил такси, вышел и швырнул. Такая вот была история…
– И что? Если б он там оказался – убил
бы его? – тихо спросила Нина.
– Боюсь, что да, – также тихо ответил
Брусилов. Он помолчал немного, а затем заговорил снова: – Уже на выпускном
вечере, когда мы всей группой праздновали в "Тройке", Володька мне
признался – он предупредил этого типа. Чтобы в этот день в баню не приходил…
– А ты?
Брусилов грустно усмехнулся:
– А что я?! Расцеловал его, как брата
родного, – вот и все.
Они немного помолчали, наслаждаясь
прогулкой.
– Ты любишь Питер?
Он грустно улыбнулся:
– Конечно, этот город нельзя не любить.
Там я любил, там я бывал любимым, там у меня были замечательные друзья – Игорь
Ильин и Алеша Долотказин. Там я начал писать…
– Расскажи об этом, – попросила она.
– О том, как я начал писать?
Он как-то неуверенно пожал плечами:
– Не знаю…. Стоит ли? Уж об этом-то –
не люблю…
– Я прошу тебя…. Ну, пожалуйста, –
умоляюще сложила руки Нина.
– Ну, хорошо…. Все началось со стихов.
Я участвовал вместе со всеми в капустниках – что-то там играл, что-то
придумывал, что-то рулил, или – как Ленька ваш сказал бы – режиссировал.
Однажды нужно было придумать начало для какой-то сценки. Я ломал голову, ломал
и, в конце концов, решил, что начинать нужно со стихов – с подходящих.
Подходящих не отыскалось, и я решил придумать их сам. Когда придумал – показал
Лешке и Илюхе. Они переглянулись, похлопали меня по плечу и сказали, что стихи
вроде как бы и ничего, но – читать их все же не стоит…
– Да?! – рассмеялась Нина.
– Да, – подтвердил Брусилов. – Я,
конечно, недоумевал: стихи мои казались мне верхом совершенства.
– Да?!
– Да. Но у меня хватило благоразумия
спрятать их подальше. Потом я познакомился с девушкой. Она любила стихи и
взахлеб читала Эдуарда Асадова…
– Боже, ну и дурновкусица! – заметила
Нина.
– Согласен. Но – тем не менее – тогда
мне это казалось образцом современной поэзии. Тем более – девушка уж больно
нравилась. И я стал читать Асадова…
– И как?
– Вскоре мне это надоело, и я
переключился на Вознесенского и Евтушенко…
–
Да, – рассмеялась Нина, – вкусы у тебя, Богдан, все какие-то ущербные.
И?
– А вскоре сам стал строчить стихи, как
на конвейере…
– И?
– Как это ни странно, но – на этот раз
– друзья отнеслись к моим потугам с большим вниманием.
– О!
– Да. С тех пор я стал кропать и
кропать, и всякий раз отлавливал своих приятелей – дабы блеснуть перед ними
очередным своим творением – благо, они, в общем-то, не увертывались.
– Так.
– Потом выяснилось, что Игорек Ильин
пишет – прежде он скрывал эту слабость от меня, но делился ею с Лешей.
– И?
– Когда я впервые услышал стихи Илюхи,
почувствовал себя жалким слизняком…
– Да?! Они были столь чудесными?
– Не знаю. Если хочешь, я могу
прочитать тебе на память одно.
– Очень хочу.
– Тогда слушай. Это стихотворение он
написал, когда ему было семнадцать лет:
Нас
мотает от края до края:
По
краям расположены двери –
На
последней написано "знаю",
А
на первой написано "верю".
И
одной головой обладая,
Никогда
не войдешь в обе двери –
Если
веришь, то веришь, не зная,
Если
знаешь, то знаешь, не веря.
А
загадка останется вечной –
Не
помогут ученые лбы! –
Если
верим, сильны бесконечно.
Если
знаем, безмерно слабы*.
* Стихотворение принадлежит другу
автора романа.
– Очень неплохо для семнадцати лет, –
отозвалась Нина, дослушав Брусилова до конца.
– Вообще неплохо, – поправил он ее. –
Наивно, конечно. Но – в этом и прелесть. Однажды, когда в Ленинград приезжал
Макаревич, Илюха пробрался к нему за кулисы и попросил прочитать это
стихотворение со сцены…
– Что ты говоришь! И тот прочитал?
– Да.
–
Сослался на автора?
– Нет. Он вообще ни на кого не
ссылался. Просто прочитал стихи в паузе между песнями – и все.
– Жаль, – задумчиво протянула Нина.
– Почему? – удивился Брусилов. – Илюха
сам хотел, чтобы было именно так. Ему лишь хотелось, чтобы его услышали, точнее
– его слова. И совсем не важно было утверждать свое авторство. Иннокентий
Анненский вообще выкидывал свои стихи, и если б не его друзья – мы, быть может,
совсем не знали о нем. Быть может, в этом и есть истинный смысл поэзии?
Творить, не ведая стыда, и не ждать награды за это? Не то, что я…
– А что ты?
Брусилов усмехнулся:
– Я… Я покропал свои стишки месяца три,
а потом взял да и разослал их по редакциям…
– По каким?
– По самым крутым. В "Неву",
в "Новый мир", в "Огонек" и в "Юность".
– И тебе ответили?
– В каком-то смысле…
– То есть?
– Из "Невы" пришел ответ.
Подписано было неким В.Иновым. Кто такой – не знаю. И указано было мне, как
поется в песне у Макаревича, смотреть на другие задачи – занимайтесь, мол,
молодой человек, своим делом, а на священное поле поэзии своими грязными лапами
не посягайте. Вот так вот – грубо…
– А еще?
– Из "Нового мира" и из
"Юности" вообще ничего не пришло. А из "Огонька" ответили.
– Что?
– Сказали, что стихи мои пока
сыроватые, и посоветовали почаще читать современную советскую поэзию. Впрочем,
написано было с материнской заботой – отвечала какая-то женщина. К сожалению,
забыл фамилию.
– А потом?
– Потом стал писать уже совсем как
одержимый. Чуть из института не вылетел – за неуспеваемость. Все, понимаешь ли,
учебным процессом занимаются, а я – стихи пишу – и днем, и ночью.
– А потом?
– Потом закончил институт, приехал в
Алма-Ату, снова писал стихи, ходил в студию поэтическую, преподавал словесность
в школе…
– Но стихи-то, – перебили Нина, –
стихи-то печатали?
– А как же! – рассмеялся Брусилов. –
Однажды, в одной паршивой газетенке…
– Не густо…
– Да уж, конечно!
– А потом?
– Потом начал писать прозу. И сразу
стало получаться. Вот и пишу…
– Да – история! – улыбнулась Нина. –
Что еще было там – в Ленинграде? Расскажи, – потребовала.
– Какая ты сегодня любопытная!
– Вот такая. Давай, рассказывай, не то
обижусь.
– Еще был Лешка. Уникальная личность.
– Так уж! – сыронизировала Нина.
– Безусловно. Ты же видела его картину!
Она сделала неопределенную гримасу.
Нина Червень действительно обратила
внимание на эту картину, висевшую прежде
прямо над диваном, на котором спал Брусилов, – сразу же, когда впервые
очутилась у него в комнате. На картине было изображено дерево – видимо, дуб, –
без единого листочка. Время года, несомненно, зимнее. Ракурс выбран из-под дуба
– так, что концы голых ветвей, упиравшиеся в небо, касались лунного диска и
даже немного наплывали на него. Сторона дуба, обращенная к луне, серебрилась.
Обратная сторона дерева тоже серебрилась, но намного меньше – так, что
думалось, будто она подсвечивается, отраженными от какого-нибудь бугорка земной
поверхности, покрытого снежным настом, лунными лучами. Было ощущение движения
воздуха, холода, и казалось, что дерево выражает свою волю, которая заключалась
в том, что оно хочет любыми усилиями, любой ценой достичь неба и прикоснуться к
луне, но земля – цепкая целинная земля – прочно удерживала корни, и потому это
стремление было обречено. Ощущение мрачности и гнетущей безысходности картины
еще больше подчеркивалось тем, что над дубом, подле самой луны, касаясь
крыльями того загадочного нимба, которым небесные светила увенчиваются только в
очень морозную погоду, кружила черная крупная птица – быть может, коршун, или
орел, или беркут.
Была еще одна интересная деталь,
которую Нина заметила позднее, – на одной из нижних ветвей дерева трепетал
наколотый на нее листок бумаги с почти неразличимыми на нем рукописными
строчками.
Брусилов очень любил эту картину: он
называл ее "Воля к жизни" и говорил, что дерево хочет
"достучаться до небес" – так назывался один из европейских фильмов,
пару лет назад появившийся в видеопрокате
и поначалу очень понравившийся Брусилову. Впрочем, потом его разочаровавший.
Нина эту картину не любила – она
попросту угнетала Нину, и даже – раздражала ее.
– Хочешь, расскажу историю о том, как
Лешка написал мне ее? – предложил Брусилов.
– Расскажи, – без особенного оживления
откликнулась Нина.
– Лешка, он, кроме всего прочего, еще и
яхтсменом был – ходил в яхт-клуб, состоял в команде на "Л6" – это
класс яхты, к сожалению, не олимпийский – о яхтах и о парусниках знал столько –
с ума сойти можно! Однажды в Гавани ошвартовался "Крузенштерн" – барк
таллиннской мореходки, – так Лешка попросил меня сопровождать его туда. Я – на
беду свою – согласился. На борт подняться нам разрешили, и – как давай Лешка на
меня свою информацию сливать – я чуть не захлебнулся. Все эти румпели, стеньги,
фоки, марсы, галсы! В общем, попал он в свою стихию. И рисовать он любил только
парусники в открытом море – всякие – бриги, барки, шхуны, на всякой волне и во
всякую погоду – так здорово цвет и свет передавал!
– Да, – согласилась Нина. – Прямо
Куинджи какой-то!
– Вот, – не замечая иронии, отозвался
Брусилов на ее реплику. – И вот однажды поехал Лешка за компанию с Илюхой в
общагу психфака универа – у Илюхи там полно знакомых было. А там Лешка
познакомился с одной дипломницей. Кажется, ее звали Зоей. И с ходу пообещал ей
написать для нее картину – считай, незнакомому человеку. И написал. Боже, что
это была за картина! Лешка назвал ее "Летучий голландец". На
штормовом море, под грозовым небом шхуна носом на волну наползает – мачты и реи
без парусов, ноки – это самые концы – огнями светятся, как гнилушки на болотах.
Краешек луны сквозь тучи. Так мне эта картина понравилась! На коленях перед ним
стоял – просил, чтобы отдал эту работу мне. Он – ни в какую. Я, говорит, обещал
Зое, и все тут. Я ему говорю: "Леша, голубчик! Ведь пропадет картина. Эта
сумасшедшая баба лук на ней будет нарезать для картошки в своем Омске или
Томске. Чтобы мужа своего малахольного накормить". – Лешка ни в какую.
Уперся. Я, говорит, тебе потом точно такую же нарисую. Так и сладили. Отдал он
свой шедевр этой Зое и начал рисовать для меня. Прошу его – покажи, что там у
тебя выходит. Он – нет. Пока, говорит, не закончу – не покажу. Два месяца меня
насиловал этим. Потом – зовет. Иди, говорит, смотри. И показывает мне это
дерево. Я стою, глазами хлопаю. "Что это, Леша?" – спрашиваю. Он мне
говорит, что "Голландец" для меня у него не вышел, и он решил
подарить мне это. Я его спрашиваю: "И как это понимать?" А он мне:
"Понимай, как хочешь. Но это дерево – это ты". В общем, изумил меня
еще больше. А после я эту картину полюбил. Никогда с ней не расстанусь…
– Я знаю, – вяло кивнула Нина на
последние слова Брусилова и вскинула на него взгляд: – Тебе нравится жить в
России?
Брусилов искоса взглянул на Нину:
– Без всяких сомнений, – ответил он. –
Там мне лучше, чем здесь было.
– Почему?
– Ведь я же – писатель. Я – русский
писатель. Ты представляешь себе масштабы читательской аудитории в России? Это
же миллионы и миллионы потенциальных читателей. А количество
"толстых" журналов? Десятки, если не сотни – против одного
"Простора" здесь. А наличие солидной критики в литературе? При полном
ее отсутствии в Казахстане. Разве все это – не веские аргументы?
– Здесь – совсем безнадега?
– Пока – да…
– Наш президент объявил нынешний год –
годом культуры, – без всякого нажима заметила Нина.
Но Брусилов взорвался:
– Год культуры? Что это такое –
объявить год культуры – скажи ты мне? Это что – срок по приговору суда? Год –
культуре! Или это что-то вроде того, как во времена Союза рыбе рыбный день
сделали – по четвергам? Объясни мне, если можешь! Я что-то плохо это понимаю. Я
так полагаю – если уж насчет культуры что-либо объявлять, то тысячелетиями
мерить нужно. Вот жаль, что мне до вашего президента не добраться, а то бы я
ему предложил – объявить третье тысячелетие Тысячелетием Культуры. Вот такое бы
я понял! Ты слышала старый анекдот про газон английского лорда?
– Не знаю. Может быть…. Напомни, –
откликнулась Нина (солгала, она прекрасно помнила этот анекдот).
– Один из гостей говорит лорду:
"Какой у вас замечательный газон! Я тоже хотел бы иметь такой же". А
лорд отвечает: "Мой друг, нет ничего проще – надо только вначале
раскорчевать и выровнять участок земли, потом засеять его семенами превосходной
травы, а затем поливать и постригать эту траву в течение трехсот лет". Точно
также произрастают и великие культуры – тысячелетиями их холят и нежат. А тут –
год культуры!
– Не все же так плохо, как ты говоришь,
– возразила Нина.
– Не все, – согласился Брусилов. –
Вообще, самое страшное то, что здесь отсутствует напряжение культурной жизни.
Если, допустим, я напишу и опубликую здесь что-нибудь стоящее, то меня
похлопают по плечу, поздравят, может, пара-тройка полусумасшедших девиц – с
глазами нашакурок – заявят мне, что я – гений. Тем дело и кончится. Не будет
отклика – культурного отклика. Не будет рецензий в газетах, не будет серьезных
критических статей в "толстых" журналах. Я не услышу сколь-нибудь
глубоких мнений по поводу написанного мною – за исключением, быть может, мнений
двух-трех человек, которые каким-то чудом оказались и, что еще удивительнее,
каким-то образом выживают в этом культурном вакууме. Но – что двигает любой
творческой натурой?
– Что?
– Жажда быть услышанным. Желание
достучаться до небес. Так, чтобы был, как сказал поэт, "отклик неба во всю
мою грудь". В России на такой отклик есть хотя бы надежда.
– Всего лишь надежда?
– А это уже кое-что. Вот послушай –
есть у меня один знакомый казахский режиссер кино. Несколько лет назад он
открыл при нашей консерватории музыкальное агентство. Теперь – продюсирует
казахских выдающихся музыкантов – устраивает им гастроли, поездки всякие,
выступления. Он рассказывал, как в Вене впервые выступала Асель Альпеисова.
Буквально на следующий день в одном из высоколобых музыкальных журналов
появилась разгромная статья. Но какая это была статья! Обстоятельная статья: с
профессиональным разбором концерта с точностью до ноты! И они – казахстанцы! –
читали эту статью и были на седьмом небе от счастья! Они были счастливы тем,
что их слушали столь внимательно! Тем более что вскоре появилась другая статья
– в другом, не менее высоколобом журнале – и тоже не менее обстоятельная, но
уже похвальная. Вот такие и нужны условия, чтобы культура успешно развивалась.
Они немного прошли молча.
Наконец, Нина искоса взглянула на
Брусилова и спросила:
– Богдан, ты скучаешь по Казахстану?
Брусилов повернул голову в ее сторону и
встретился с нею взглядом.
– Конечно, – отозвался он, снова
отворачиваясь. – Что за вопрос? Я еще в студенческие годы с этой проблемой
столкнулся. Уехал поначалу в Ленинград – там чуть с ума не сошел от тоски по
Алма-Ате в первые пол года. Приехал на каникулы в Алма-Ату, вроде бы все
чудесно так было, однако – через неделю потянуло назад – в Питер. И так все
пять лет! Представляешь, когда первый раз летел зимою домой, то на подлете к Алма-Ате
– минут за пятнадцать до посадки – по трансляции запустили казахские песни.
Если бы ты знала – с каким наслаждением я их слушал! Прежде, никогда бы не
подумал, что способен на такое! – Брусилов на минуту задумался, Нина тоже
выжидающе молчала, все так же искоса поглядывая на него. – Знаешь, есть такой
казахстанский поэт – Василий Муратовский, – продолжал Брусилов. – Очень хороший
поэт, на мой взгляд. У него в одном из стихотворений есть такие строчки:
Я
Казахстана и России –
В
мирах не сдавшийся репей…
Так вот: точно так же и я про себя
сказать бы мог. Такие вот дела. Так что буду и дальше жить там. И помру – тоже
там. Да я уже и кладбище себе выбрал.
Нина как-то растерянно улыбнулась:
– Господи! Об этом-то, зачем сейчас
думать?
– Такой я породы человек. Большинство
людей думают о том, как бы им жить лучше, и совсем не думают о том, как бы лучше
умереть. А я – наоборот. Я так думаю – каким будет для человека его последний
день, даже час, или, быть может, его последнее мгновение, таким и увидится ему
вся его жизнь. И это – важно! Можно всю свою жизнь провести скверно, но если
последний час этой жизни будет хорошим, легким, то и умирать будет легко. Хуже,
намного хуже, если получится наоборот – легкая жизнь и тяжелый ее конец.
– Вон ты как… повернул, – еще более
растерянно улыбнулась Нина.
– Именно так!
– Что же должен делать человек, чтобы
конец у него легким был?
– Каяться! Всю свою жизнь каяться за
совершенные им грехи…
– В церкви? – изумилась Нина. – Ты же
говорил…
– Да нет же! – раздраженно перебил ее
Брусилов. – Я от своих слов и не отказываюсь. К черту церковь! Это – для
малодушных. Перед самим собою должен каяться человек. Осознать свой грех –
каждый грех, до единого, до самой его глубины – и покаяться! По-моему, в этом и
есть истинный смысл покаяния. Не искать доброго дядю, который бы грехи
отпустил, а в себе этот груз носить, пока не утомишься, пока невмоготу станет.
Тогда – осознаешь и – покаешься. Я, Нина, грешен…
– Ты?!
– Да, я. Еще как грешен! Для меня и
литература стала каким-то могучим способом покаяния. Да и вообще – я знаю! –
любой художник грешен. Уже потому лишь, что он – художник…
– Почему? – снова перебила Нина.
– Потому что творчество – это уже
преступление!
– Ерунда какая-то!
– Нет – не ерунда! Кстати, ваш Ленька как-то – еще до моего отъезда –
показывал мне свою курсовую работу…
– Лешка показывал? Тебе?
– Да. Почему ты так удивляешься?
– Да потому что нам он ничего не
показывал…
– Неверная у тебя информация, –
возразил Брусилов.
– Вот еще! – возмутилась Нина. – Что я
– не знаю, что ли?
– Именно так – не знаешь. Двоим из
вашей компании он показывал.
– Кому?
– Если я не ошибаюсь, то это один
казах, который из вас там самый взрослый…
– Понятно – Бахытжан Шубаев, наверное…
– Наверное, – кивнул Брусилов. – А
второй – какой-то Коля-уйгур, с которым он в юности больше всего времени
проводил…
– Понятно, – догадалась Нина и на этот
раз. – Это Нурахун Смаилов. Он с нами на одной улице на Развилке жил. И что?
– Что – что?
– Что они ему сказали?
– Ленька говорил, что показывать
фонарным столбам было бы интереснее…
– Даже так? Почему?
– Потому что они, как сказал Ленька, не
въезжают…
– А ты?
– Что я?
– Ты въехал?
– Мне понравилась его работа, – просто
сказал Брусилов.
– Ты серьезно?
– Абсолютно. Ленька – умница. Вы его
недооцениваете.
– Разве?
– Да. Он еще себя покажет. Знаешь,
какая разница между мною и им?
– Какая?
– В том, что я уже добрался до
профессии, а он – пока еще нет. Вот и все. Но он – обязательно доберется.
– Ты уверен?
– Да. И совершенно зря вы капаете ему
на мозги…
Нина пожала плечами:
– Ну, ты сам подумай – человеку
тридцать пять лет, а он – студент какого-то там кинофакультета…
– Ну и что?
– Ничего…
– Хочет человек снимать кино. Зачем же
ему мешать?
– А жить-то он думает?
– А он этим и живет. Так вот: этот
Ленькин фильм называется "Седьмой вальс"…
– Почему?
– У него музыка Шопена "Седьмой
вальс". Очень хорошо подошла. Фильм – документальный. Он там разговаривает
с одной бывшей актрисой из Лермонтовского театра, которая теперь преподает в
церковноприходской школе.
– Боже! – съязвила Нина.
– Так вот, эта женщина говорит так:
есть два храма на земле. Один храм Господа – это церковь, другой – Сатаны. Это
– театр.
– И ты с этим согласен?
– Разве дело в том – согласен я или
нет? Важно, что в этих словах скрыта некая правда.
– Какая?
– Я абсолютно убежден, что если и
существует где-нибудь рай для художника, то путь туда лежит через преисподнюю.
А значит – неизбежно через грех и покаяние. Ты меня понимаешь?
Нина, в который уже раз, пожала
плечами. Брусилов даже и не представлял, насколько все то, о чем он сейчас
говорил, было далеко от Нины, от ее жизни и от всего того, что ее в этой жизни
интересовало: одних волнуют вопросы жизни и смерти вообще, а других больше
заботит то, как прожить очередной день четырем бабам в трех комнатах старого, давно
не ремонтированного дома.
Надо сказать, что обычно она любила
слушать Брусилова. И дело совсем не в том, что ей доводилось от него услышать
нечто такое, что было б таким уж новым и интересным для нее. Скорее всего, ее
волновало не то, о чем он говорил, а то, как он это говорил. А говорил он, как
правило, увлеченно. И Нине это нравилось.
Кроме того, она прекрасно представляла себе
ту особенную степень одиночества, в которой последние годы пребывал Брусилов –
во всяком случае, здесь, в Алма-Ате. Ему просто не перед кем было высказаться,
если б не она. А потребность в слушателе у Брусилова, очевидно, была. В
какой-то мере он и сам осознавал это. "Старые друзья, – говорил он, – те,
с кем вырос или учился, давно уже обросли семьями, погрязли в быте, и год от года
все меньше и меньше понимают меня, и – что самое страшное – и не желают
понимать. Еще бы – иметь наглость пачкать бумагу, когда другие – нормальные
люди – занимаются делом! Те же, – продолжал Брусилов, – кто уже по роду своих
занятий, казалось бы, мог, да и должен понять меня, не имеют на это ни времени,
ни сил, и потому – в лучшем случае – могут быть лишь приятелями, а в худшем –
конкурентами". Он, конечно же, имел в виду своих собратьев по перу, или
других, так называемых, представителей, так называемой, творческой интеллигенции.
Это, безусловно, звучало, как самое обыкновенное брюзжание, но оно не
раздражало Нину.
Впрочем, Брусилов, видимо, и сам был
прекрасно осведомлен о своих слабостях и недостатках: "Я гораздо умнее,
когда пишу, – шутил он, – нежели, когда говорю. Поневоле начинаю умничать, а
это – нудно. Поэтому со мною лучше вживую не общаться, дабы не вычислить во мне
кретина".
Нина соглашалась и с этим – в некоторой
степени. Одним словом, Брусилов обрел в Нине то, чего ему не хватало, – благодарного
слушателя, надо заметить – малокритичного.
Во всяком случае, Нина всегда старалась
понять его, а когда не понимала, она попросту делала вид, что все понимает. И
это у нее получалось всегда.
Одно ее удивляло – почему такая
потребность в слушателе появилась у писателя? Ведь, казалось бы, уж кому-кому,
а пишущему человеку не стоит заботиться о том, чтобы быть услышанным.
Достаточно только написать – просто написать, но…. Объяснить себе природу этого
"но" Нина не могла, да и стоило ли так утруждать себя? Ведь столь
многое в Брусилове ей нравилось.
Нравилось Нине слушать, когда он
говорил о Прощеном времени. Есть в христианской традиции праздник такой –
Прощеное воскресенье – день, когда всем надлежит прощать всех, причем не только
врагов, но и друзей тоже; день, когда прощают всем и все, отныне и навсегда,
день, когда прощается не только причиненное нам любое зло и обиды любые –
мелкие равно как крупные, но и за сделанное добро будто бы прощать желаемо. И
будто бы день этот не людьми выдуман, а самим Господом подсказан был людям, и
всегда этот день Ему угоден был, и таковым этот день навсегда останется. Такой
вот замечательный день есть у христиан один раз в году. Всего один день, но
зато какой!
И говорил Брусилов о том (впрочем, сам
над собою посмеиваясь при этом), что как было бы здорово, если б стал таким не
только день, а хотя бы год, а еще лучше поболе года, и чтоб не для христиан
одних, а для всех – для всего человечества, – для всех и везде наступило такое
время; Прощеное время – когда страны без остатка спишут все долги и обиды
другим странам, когда народы простят народам, а племена – племенам; когда
человек простит человеку – ах, хотя бы на год наступило такое время!
Но – как уже и говорилось – Брусилов
сам подсмеивался над собою за эту, по его выражению, нелепую идею. Ведь это
была такая грандиозная утопия, перед которой утопии Чернышевского, Лондона и
Гессе выглядели детскими заблуждениями – не более – люди никогда, никому,
ничего не прощают. А Прощеное воскресение выдумали, скорее всего, они сами – и
лишь для того, чтобы у них нашелся еще один повод считать себя лучше, чем они
были, есть и будут впредь на самом деле.
И – тем не менее – именно тогда, когда
Брусилов говорил о Прощеном времени, Нина как-то по-особенному любила его. И
как знать – быть может, это и стало тем главным, что ее привлекло в нем. Про
себя она его иногда так и называла – Пророк Прощеного времени – шутливо –
шутливо и любя…
* * *
Нина осторожно покосилась на
Брусилова. Последние десять минут они шли молча. Брусилов слегка поеживался в
своем не ахти каком теплом пальто, энергично попыхивая на ходу сигаретой,
которую он не вынимал изо рта, и о чем-то сосредоточенно думал, машинально
перебирая ключи в боковом кармане – как догадалась Нина по едва слышимому
позвякиванию. Было очевидно, что он глубоко погружен в себя и чем-то
раздосадован.
"Любопытно, какая досада беспокоит
его? – подумала Нина. – А вдруг это именно такая – всепобеждающая и великая
досада, благодаря которой на свете и происходят самые невероятные чудеса? Благодаря
которой на Земле возникают святыни и храмы?"
Нина вспомнила один эпизод из эпоса о
Роланде и улыбнулась. Когда рыцарь понял, что враги одолевают его и что даже
волшебный меч Дюрандаль уже недостаточен для победы, разъяренный и
раздосадованный, раскрутил он меч над головой и с проклятием бросил его как
можно дальше от себя. Дюрандаль пролетел над землей несколько сот километров,
пересек границу Испании и Франции и воткнулся по самую рукоять в скалу недалеко
от Парижа – да так, что никто, кроме Роланда, не мог выдернуть меч из тверди. И
когда рыцарь нашел свой меч, то произнес он будто бы: "Рокамадур", –
что, если верить легенде, в переводе то ли с галльского, то ли с какого-то
другого романского языка означает – "Храму быть здесь!". И люди,
узнав об этом, вырубили в той скале храм, который будто бы находится там по сей
день. Так – с досады – строятся храмы!
И как знать – быть может, именно сейчас
– в этот самый момент – здесь, рядом с Ниной и сгущалась такая вот огромная,
испепеляющая и всепобеждающая досада? Благодаря которой и невозможное
становится возможным – даже Прощеное время?
А может быть, в этот момент Брусилов
попросту материл про себя какого-нибудь критика или редактора, досадившего ему?
Как знать…. Ведь даже и пророки порою грешат мелочностью…
Незаметно для себя – за разговорами и
думами – Нина и Брусилов скоротали почти всю дорогу.
– Вот и моя гостиница! – объявил
Брусилов.
Гостиница размещалась в том здании, в
котором некогда находилось студенческое общежитие какого-то института, а затем, видимо, было
выкуплено какими-то предприимчивыми людьми, отремонтировано и реконструировано.
Район для размещения гостиницы подходил
вполне – подле самого Никольского рынка, а так как цены за проживание
выставлялись относительно невысокие, в клиентах недостатка не ощущалось – в
основном за счет коммерсантов, приезжавших отовсюду торговать на рынке, и
нуждающихся во временном жилье.
Брусилов повлек Нину через холл мимо
стола дежурного администратора, но та их тут же окликнула:
– Гостей разрешено принимать только до
одиннадцати часов, мужчина! – официальным тоном сообщила она.
Брусилов не громко выругался и взглянул
на часы – они показывали пол одиннадцатого.
– Обожди секунду, попросил он Нину и, оставив ее, направился к дежурной. – А без
ограничений можно? – с легкой язвительностью спросил он и положил перед
администраторшей на стол купюру в тысячу тенге.
Вопрос был тут же улажен и Брусилов
вернулся к Нине.
– Вот, черт! – сказал он, беря ее под
руку. – Прямо Советский Союз какой-то!
В номере Брусилов помог Нине раздеться,
а потом настойчиво усадил ее в кресло, сам же выгрузил на скорую руку те
покупки, которые они сделали по дороге – красное вино, бисквиты и коробку
конфет – и, тут же позабыв о них, так и не сняв с себя пальто, уселся напротив
Нины на кровать.
Она с легким недоумением за ним
наблюдала – было видно, что он чем-то озабочен и даже, пожалуй, напряжен.
– Нина! – несколько изменившимся тоном
начал он. – У меня к тебе очень серьезный разговор.
Она вскинула на него вопросительный
взгляд:
– Да?
– Я бы хотел, чтобы ты уехала со мной.
Туда – в Питер.
Она, не зная, как реагировать на эти
слова, чуть повела плечами:
– Как ты себе это представляешь?
– Обыкновенно. Соберешься и – поедем.
– А девочки? А мама?
Он упрямо мотнул головой:
– Ничего! Пока поживут здесь. Мы по
возможности будем им помогать. А потом – если Бог даст – перевезем туда и их.
– «По возможности», «если Бог даст», –
с грустью и мягко повторила она. – Нет, Богдан, я так не могу. Все это очень
ненадежно. Я за них за всех отвечаю. Понимаешь? Да и не смогу я долго без них
вытерпеть. Боже, ну неужели ты этого не понимаешь?
Он снова тряхнул головой:
– Хорошо! Тогда нужно ехать всем вместе
и сейчас.
– А это ты как представляешь? Мы что –
продадим нашу хрущевку здесь и тоже купим комнатенку в коммуналке там? Или пол
комнатенки? И так и будем жить – в этих комнатенках? Впятером? На мою грошовую
зарплату, на твои тоже грошовые и непостоянные гонорары и на мамину пенсию?
Ведь все это нереально. Это опасно, понимаешь? Опасно для моих близких. Не во
мне же дело!
– А что здесь вас всех ждет? Какое
будущее здесь у твоих девочек? Ты хоть осознаешь, что будущее это будет
двусмысленным? А там оно у них – будет. Пусть мы уже свое потеряли, пусть мы
ничего не обрели взамен – увы, такова наша доля! Мы не смогли сесть вовремя в
поезд, и он ушел без нас. И теперь мы просто идем по шпалам. И мы можем
вытерпеть это! Мы все можем вытерпеть. Но – если вы останетесь здесь, то и твои
девочки не смогут сесть в тот поезд, который предназначен для них. И если в
нашей доле – мы сами ничуть не виноваты – так за нас распорядилась сама судьба,
то в их доле – будешь виновата ты. Ведь они там все могут успеть.
Нина глубоко дышала.
– Нет, Богдан, нет! – сжала она
неосознанно свои кулаки – так, что побелели пальцы. – Все у них получится! Когда-нибудь
настанет день, и они сами решат – уехать им или не уехать.
– Потом будет поздно, Нина! – перебив
ее, воскликнул Брусилов.
Но она сделала машинально отстраняющий
жест рукой и – завершила то, что хотела сказать:
– А пока – мы будем жить здесь. Так,
как и живем: четыре бабы в трех комнатах. Я не могу рисковать жизнями своих
родных, чего бы ради это ни было. Даже ради того, чтобы быть с тобой, Богдан.
Даже ради того, чтобы жить в России!
– Значит, – с напряжением в голосе
начал он, – если я тебя правильно понял, ты решительно мое предложение
отклоняешь?
– Да, Богдан! Извини.
Он вздохнул, как-то тоскливо зачем-то
взглянул в сторону окна, а затем хлестнул:
– Знаешь, а я ведь давно подозревал,
что такие понятия, как Родина, народ, национальное достоинство – для женщин не
существуют. Все это – чисто мужские понятия. А женщина – она что? – ей лишь бы крыша
над головой была, стены, отделяющие ее от всего остального мира – в том числе и
от этих святых понятий – на которые ковер можно повесить, кухонная плита,
холодильник, и продукты, которые можно в этот холодильник положить. Вот и все!
Во всяком случае, у русских женщин – так.
– Т-ты, – голос Нины дрогнул, но она
сумела совладать с собой: – ты правда думаешь так?
Он раздраженно махнул рукой:
– Конечно, правда! Только правда, и
ничего, кроме правды! А как же иначе, Нина?
Она быстро поднялась и пошла к вешалке.
– Ты хочешь уйти? – с недоумением
спросил он, наблюдая, как она надевает пальто.
– Да, – лаконично ответила она.
– Останься! Куда ты пойдешь? Ночь на дворе.
Там небезопасно.
– Нет, я хочу уйти, – бросила она, и
решительно направилась к выходу. Заметив краем глаза, что Брусилов поднялся
следом за нею, попросила: – Не надо, не провожай меня, – но он ее не послушал.
Дежурная с удивлением и настороженно на
них посмотрела, когда они скорым шагом прошли мимо нее – минуло, наверное, не
более пятнадцати минут с тех пор, как они поднялись в номер. Маловато – за
тысячу тенге.
Не проронив по пути ни единого слова,
они – опять же пешком – проделали весь путь почти до самого «их» перекрестка.
Неподалеку от российского посольства Нина неожиданно остановилась и,
обернувшись к Брусилову, вопросительно взглянула на него. Они стояли друг
напротив друга и молчали, хотя каждому из них, надо полагать, было что сказать.
И хотелось. Но – они молчали. Наконец, Брусилов повернулся к Нине чуть боком и,
достав сигарету, закурил, а затем погрузил руки в карманы.
Нина прикоснулась пальцами к его плечу:
– Эй, ты далеко? – позвала она.
Он несколько растерянно оглянулся на
нее, и тут произошло то, что сразу же отвлекло их внимание друг от друга, –
послышались чьи-то предупреждающие крики, сильное шипение автомобильных колес,
сдержанных вдруг тормозами. Звук удара тела об капот, и несколькими мгновениями
позже – звук шлепка тела об обледенелый асфальт.
Сюжет, происшедшей на глазах Брусилова
и Нины драмы, оказался весьма простым: на противоположной стороне улицы, прямо
напротив автобусной остановки, возле посольства стояли две женщины – примерно
одних лет с Ниной, – видимо, возвращавшиеся с какой-то поздней работы и
остановившиеся там поболтать в ожидании маршрутки, которая требовалась одной из
них.
Когда вдали, на той стороне улицы, где
шли Брусилов и Нина, показались огни маршрутки, одна из женщин стремглав
подхватила сумки и, спешно бросив подруге какие-то прощальные слова, сломя
голову ринулась через дорогу к остановке – даже и не оглянувшись назад, себе за
спину, – откуда на приличной скорости приближалась точно такая же маршрутка –
"Газель", двигающаяся в противоположную сторону. Ни сразу же нажатые
тормоза, ни раздавшиеся своевременно крики прохожих не смогли уберечь ее от
несчастья.
"Газель", проскользив юзом по
дороге еще добрых метров двадцать, все же, наконец, сползла к обочине и затихла
там. Хлопнула водительская дверь, и выскочивший из микроавтобуса мужчина,
чертыхаясь на ходу, побежал к пострадавшей, возле которой каким-то чудом уже
собралась толпа.
– Господи! – шепотом воскликнула Нина,
во время случившегося неосознанно прильнувшая к Брусилову. – Какое горе!
– Дура! – отрубил Брусилов в сердцах. –
Какая она дура!
Нина вздрогнула и недоуменно взглянула
на Брусилова.
Он не заметил ее взгляда, так как
смотрел туда, где толпились люди.
– Богдан?! – выдохнула Нина после
секундной оторопи. – Ты это всерьез?
– Ты о чем? – поморщился Брусилов.
– О том, что она дура…
– Да какие уж тут шутки, Нина? –
возмутился Брусилов. – Эта сумасшедшая баба и есть самая настоящая дура! Вот
так вот – с бухты-барахты, очертя голову, броситься под колеса! И все лишь
затем, чтобы успеть – везде и всегда, при любых обстоятельствах…
– И тебе ее ни капельки не жаль? –
перебила Нина Брусилова.
– Ни вот столечки! – отрезал Брусилов,
показав ей кончик указательного пальца, отчерченный ногтем большого.
– Ты… ты бессердечен, – неуверенно
возразила Нина.
Брусилов снова поморщился:
– Прекращай, – мягко сказал он. –
Пойдем лучше на ту сторону. Я посмотреть хочу…
– Зачем?! – изумилась Нина.
– Чтобы подробней все разглядеть…
– Но зачем?!
Брусилов, не понимая ее, пожал плечами:
– Просто хочу. Вот и все.
– Я туда не пойду! – твердо заявила
Нина.
Брусилов снова пожал плечами:
– Как хочешь, – равнодушно сказал он. –
Тогда жди меня здесь.
Не оглядываясь на Нину, он энергичным
шагом пересек дорогу и встал в толпу возле пострадавшей, которая, видимо, была еще
жива, потому что даже до Нины доносились ее стоны.
Постояв немного в одиночестве, Нина не
выдержала, и тоже перешла на другую сторону дороги.
Сбитая женщина лежала на спине, возле
нее суетились подруга и еще две пожилые женщины – наверное, из числа прохожих.
Под голову ей подложили ее же полиэтиленовый светло-желтый пакет с купленными
продуктами, сквозь тонкую оболочку которого можно было разглядеть расфасованные
по кило упаковки с рисом и макаронами. На голове, под левым ухом зияла довольно
большая кровавая рана – возможно, что череп в этом месте был проломлен – Нина
не смогла этого разглядеть в точности, так как у нее не хватало сил смотреть
туда. Кровь из раны стекала по складкам полиэтилена прямо на дорогу, и от
образовавшейся таким образом черной лужи шел пар. Правая нога женщины оказалась
неестественно вывернутой, и оттого женщина походила на старую, покалеченную
детьми, брошенную куклу.
Пострадавшая судорожно дышала и как-то
затравленно, мятущимся взглядом смотрела на всех суетящихся подле нее людей, ни
на ком больше мгновения не сосредотачиваясь. Очевидно, что у нее было то, что
на языке медиков называется посттравматическим шоком.
– Женщина! – советовал кто-то из толпы.
– Да вы ей хоть какую-нибудь тряпку к голове приложите. Вы посмотрите, сколько
она крови потеряла! Ведь не доживет до больницы!
– Да идите вы! – отозвалась подруга
пострадавшей. – Типун вам на язык.
Однако же, немного подумав, она сорвала
с себя шерстяной берет, и попыталась приложить его к ране, но – при первом же
прикосновении пострадавшая взвыла так, что у Нины все перевернулось внутри.
– Нет, нет! – раздались голоса тут же.
– Ни в коем случае. У нее там, наверное, кость поломана.
– Больно, Клара? – спросила у
пострадавшей подруга.
Та, видимо, наконец-то стала что-то
понимать.
– Б-больно, – тихо ответила она и на
секунду прикрыла глаза.
– Может быть, тебя как-нибудь
по-другому повернуть? А? – снова спросила у нее подруга.
– Коше…, – попыталась что-то сказать
та, но, по-видимому, у нее не достало сил.
– Что? Что, Клара? Ты извини, я не
поняла тебя, – засуетилась подруга и, ища помощи, нервно переглянулась с
пожилыми женщинами.
– Коше…коше…, – снова попыталась
сказать пострадавшая.
– Что, Клара? Что "коше"?
– Лек…
– Кошелек! – догадавшись, воскликнул
кто-то из толпы.
Подруга снова склонилась над
пострадавшей:
– Кошелек? Правильно, Клара?
Та, не в силах отвечать, лишь согласно
прикрыла глаза.
– Кошелек! Посмотрите по сторонам
кошелек! – громко крикнула подруга пострадавшей.
Все принялись искать кошелек.
Нина подошла к Брусилову вплотную.
– Идем, Богдан! – настойчиво позвала
она, потянув его за рукав.
– Еще минутку, – отмахнулся он от нее,
безотрывно глядя в лицо страдающей.
Нина пристально всмотрелась в его
глаза.
"Боже! Какой он черствый!" –
подумалось ей.
Оставив его в покое, она отошла в
сторону и принялась раздраженно прохаживаться взад-вперед метрах в десяти от
собравшихся зевак.
"Странно, – продолжала думать
Нина. – Никогда бы не предположила такое в нем. А какой взгляд! Как он
смотрит!"
Нина попыталась найти определение
взгляду Брусилова, но не смогла. И, уж тем более, она не могла найти объяснения
его поведению.
Прохаживаясь так, Нина вдруг обо что-то
запнулась. Посмотрев под ноги, она углядела в подсвеченном уличными фонарями
сумраке какой-то предмет, сдвинутый ею со своего места и потому открывшийся
взгляду из-под присыпавшего его снега.
«Да это же… это же ее кошелек!» –
озарило Нину и, быстро подобрав с земли находку, она побежала назад.
– Вот! Посмотрите! Это, наверное, ваш!
– растолкав толпу и протиснувшись к самой пострадавшей, сказала Нина,
протягивая кошелек.
Та молча покосилась на протянутую к ней
находку, пошевелилась, тут же застонав, но все же каким-то угловатым движением
выцепила кошелек из руки Нины и прижала его к своей груди.
– Спасибо, – тихо выдохнула она и
закрыла глаза.
Нина выпрямилась и с минуту смотрела на
ее лицо, которое тем временем становилось все спокойней и спокойней. Постепенно
прекратились нервные подергивания щек, подрагивания век, и лицо женщины стало
каким-то умиротворенным – даже можно сказать, каким-то красивым стало это лицо –
несравненно более красивым, чем оно было за минуту до того.
– Похоже, померла, – вздохнув, грустно
резюмировал кто-то.
– Чего, чего вы городите, дураки? –
разъяренно отозвалась подруга пострадавшей, оглянувшись в сторону толпы, и
снова склонилась над телом: – Клара?! Ты слышишь меня, Клара?
Клара ее уже не слышала.
– Пойдем, – сказал Брусилов Нине на
ухо.
Нина сразу послушалась.
– Ну, насмотрелся? – спросила она,
когда они уже почти дошли до перекрестка.
– Да, – сухо ответил Брусилов.
– И что теперь?
– Что – теперь? – переспросил он.
– Рассказ об этом напишешь? –
язвительно поинтересовалась она.
– Для моего рассказа этого маловато
будет, – также сухо возразил он. – А эпизод вполне приличный может получиться.
– Я за тебя рада, – снова съязвила
Нина. – Все к гонорарчику приварок будет.
Брусилов как-то грустно улыбнулся:
– Да брось ты, Нина, – укорил он. –
Какой там, к черту, гонорарчик. В наше-то время! – Он вздохнул, на несколько
секунд сделав паузу. – Но в одном ты права: я хотел получить впечатление и я его
получил.
– Вот, вот, – подхватила Нина. –
Впечатление для тебя важнее всего. Важнее человека, человеческой жизни, меня и
вообще…, – тут она сбилась.
Брусилов поморщился:
– Ну, зачем же ты так, Нина? – вдруг
став каким-то беззащитным, спросил он.
– Как – так? – переспросила Нина.
Они уже стояли на их перекрестке.
Брусилов снова вздохнул и, подойдя к Нине, взял ее под руку:
– Вернемся ко мне, – предложил он,
увлекая ее в обратную сторону. – Нечего здесь на морозе стоять, как два тополя
на Плющихе.
Но Нина воспротивилась:
– Нет, я к себе домой хочу…
– Боже, Нина, в чем дело? Зачем
раздувать из мухи слона?
– Ничего я не раздуваю. Просто я хочу
домой.
Брусилов раздраженно кашлянул.
Несколько секунд он пробыл в нерешительности.
– Ну, хорошо, – наконец, сказал он. –
Давай, я тебя хотя бы провожу.
– Нет-нет, – спешно возразила Нина. – Я
сама дойду. Ничего со мною не случится.
– Мало ли…
Нина криво усмехнулась:
– Я же не дура, – горько заметила она,
вспомнив, каким эпитетом наградил Брусилов погибшую женщину.
Брусилов на некоторое время замялся.
– Как знаешь, – все же сказал он.
– Ну, тогда я пошла? – словно спрашивая
у него разрешения, спросила Нина.
– Если хочешь…
Нина повернулась и пошла от него прочь.
– Нина! – крикнул ей вслед Брусилов. –
Могу я тебе позвонить завтра?
Она остановилась и оглянулась. С минуту
они смотрели друг на друга. И за эту минуту Нина успела подумать о многом, и
очень многом: она успела заметить, что Брусилов сейчас выглядит совсем
несчастным и маленьким, куда-то подевались энергичность и упрямство, столь
свойственные ему; она успела подумать о том, что ей, наверное, никогда не
понять его целиком и очень многое трудно будет принять в нем; и тут же она
успела почувствовать, что ей все равно жаль его, а следом за этим осознать, что
все равно она ему все простит – и его брюзжание порой, и это его сегодняшнее
поведение, и еще многое и многое из того, что ей еще предстоит узнать о нем.
Что ж – некоторым везет – им есть, кого
прощать.
– Можешь, – ответила она и пошла прочь.
* * *
Мать сидела на том же месте, где и
была, когда Нина уходила из дома, и все так же читала "Милого друга".
Быстро раздевшись, Нина прошла на кухню
и уселась на табурет напротив матери. Та – по скорому возвращению и по внешнему
виду Нины – сразу поняла, что дочь не в духе, и потому не стала допекать ее
расспросами.
Нина сидела задумчиво, приложив ладони
к отходящим от холода щекам, и молча смотрела на мать.
– А все-таки, мне эта книга нравится, –
разряжая тишину, сказала мать, посмотрев на Нину поверх очков.
– Я очень за тебя рада, мама, – тихо
отозвалась Нина. – Еще каких-нибудь лет пять, и ты у меня дорастешь до
Булгакова и Платонова, а там – рукой подать можно будет до Кафки и Гессе –
каких-нибудь лет десять еще, не более…
– Стоящие мужики? – с любопытством
спросила мать.
– Мужики, определенно, стоящие, –
кивнула Нина.
– Сколько, сколько ты сказала? – вдруг
спохватилась мать. – Вначале пять, а потом десять? Это что же – все вместе
пятнадцать лет будет? Так?
– Именно так, мама, – подтвердила Нина.
Мать отрицательно покачала головой:
– Я столько не проживу, Нина…
– Нет, мама, – с металлическими нотками
в голосе перебила ее Нина. – Ты проживешь и столько, и еще…
– Ну что ты, Нинуля, – улыбнулась мать.
– Столько в этой стране не живут…
– Нет, мама! – снова перебила Нина, и
на этот раз в голосе ее засквозили истерические нотки. – Столько! Именно
столько! Ничуть не меньше! Ты будешь жить до тех пор, пока не прочитаешь все
книги, которые у нас есть! Ты слышишь меня, мама? Все книжки – до единой! –
Нина совсем уже сорвалась на рыдания.
– Ну, что ты, что ты, Нина, успокойся!
– вскочив со своего места, кинулась к ней мать. – Все будет по-твоему. Прочту я
все твои книжки. – Мать, обхватив Нину левой рукой за шею, правой гладила ее
волосы. – И что с тобой приключилось?
– Со мной все в порядке, мама! –
всхлипнула Нина. – Со мною все в порядке, – повторила она. – Просто я хочу,
чтобы ты прочитала все наши книжки.
– Ну, хорошо, хорошо, – торопливо
сказала мать.
– Обещаешь? – запрокинув голову,
негромко спросила у нее Нина.
– Обещаю, конечно же, обещаю, –
заверила ее мать.
– То-то же, – понемногу успокаиваясь,
произнесла Нина.
Мать подошла к раковине и набрала
стакан воды.
– На вот, выпей, – предложила она,
поставив стакан перед Ниной.
Нина отрицательно замотала головой:
– Нет, мама, не надо. Дай мне лучше
этот чертов "Соверен", я тоже закурю.
Мать быстро достала из шкапчика блок с
сигаретами и, энергично вскрыв его, выложила на стол перед Ниной пачку.
Нина, казалось бы, полностью забыв о
присутствии матери, вся сосредоточилась на этой пачке. С минуту она
разглядывала ее со всех сторон, затем медленно и неумело вскрыла, достала
оттуда сигарету и, внимательно понюхав ее, наконец-то коснулась фильтра губами.
Мать, стоя рядом, пристально наблюдала за дочерью.
Когда сигарета очутилась у Нины во рту,
мать взяла со стола спички и дала ей прикурить, затем, не гася огня, вытянула
из лежащей на подоконнике пачки папиросу и прикурила сама, одновременно
усаживаясь на свое место и переставляя пепельницу в центр стола.
Нина, потянув первые три-четыре раза
дым не взатяг, попробовала было затянуться, но тут же поперхнулась и
закашлялась.
– Дьявол! Какая гадость! – в сердцах
сказала она, левой рукой утирая выступившие вдруг слезы, а правою пытаясь
затушить сигарету в пепельнице – с таким рвением, что сигарета переломилась
натрое, но так и не погасла.
– Это уж точно, – согласилась с Ниной
мать, очевидно, по поводу "Соверена".
– Эти бестии давно спят? –
поинтересовалась Нина, кивнув головой в сторону зала.
– С полчаса до твоего прихода, –
сообщила мать.
Нина вздохнула:
– Ладно. Пойду, взгляну на них, –
сказала она, поднимаясь.
– Пойди, пойди, – одобрила ее мать.
В зале было как в раю – до того
губительного для человечества момента, когда неугомонная Ева надкусила
запретный плод.
Девочки спали, как сытые змеи на
горячем песке, – переплетясь друг с другом ногами и руками. В комнате пахло
теплом, тишиною и девичьей кожей, и казалось, что нет на свете такой беды, для
которой появились эти беззаботные существа.
Нина устроилась в кресле напротив их
дивана, решив немного перед сном побыть здесь. В полумраке все же можно было
разглядеть то светлое пятно-квадрат, которое осталось на стене, после того, как
с нее сняли ковер – из-за того, что Каринка, которая всегда спала подле стены,
любила перед сном выщипывать ворсинки из ковра, отчего на том появились большие
уродливые пролысины – и как только ни ругали за это Каринку. Пришлось все же
однажды бросить этот ковер на пол.
Эта стена была без окон и дверей.
Просто стена. И, кроме пятна, оставшегося на ней, и дюбелей, до сих пор
торчавших из нее, на которых прежде висел ковер, ничего примечательного на ней
не обнаруживалось.
"Не прав ты, Богдан Брусилов, –
вдруг подумала Нина. – Насчет того, что Родина для женщины там, где ковер на
стену повесить можно. Очень не прав".
Нина задумчиво смотрела куда-то в
сторону этого более светлого пятна – видя то, что находилось далеко-далеко за
ним: там – на север, северо-запад и северо-восток – лежала огромная, такая
желанная для Нины и такая равнодушная к ней страна.
Она смотрела в сторону России.
Между нею и Россией была глухая стена…
Почувствовав, что ее клонит в сон, и
нет ни сил, ни желания сдвинуться с места, Нина с трудом вытянула из-под себя
плед и, утеплившись им, закрыла глаза.
* * *
И снился ей Петербург – мостик
через Лебяжью канавку. На мосту стояла она, а рядом с нею – Брусилов.
Склонившись к Нине, он что-то шептал ей на ухо, а она улыбалась. Нина не то
чтобы услышала, но почувствовала, что Брусилов говорит ей о Прощеном времени.
По Лебяжьей канавке плыли – нет, не лебеди – детские кораблики, струганные из
дощечек, с парусами из носовых платков – наподобие тех, что запускал с друзьями
в детстве ее брат на реке Казачке.
Можно б было и еще рассказать здесь о
сне Нины, но – пересказывать чужие сны, когда они столь интимны, наверное, не
очень-то хорошо.
Скажем только одно – Нина Червень
улыбалась во сне. Ведь – когда человеку снится что-то очень хорошее, он
улыбается.
История
пятая
Вечный студент
Когда человеку снится что-то очень
хорошее, он улыбается. И ничего удивительного в этом нет. Говорят, что
случаются между нами и такие люди, которые если и улыбаются, то только во сне.
Впрочем, оговоримся сразу: Ленька
Стреляный не был из числа таковых, а потому – улыбался часто, и даже, как
казалось кое-кому из его знакомых, слишком часто и не всегда (по их же мнению)
ко времени и к месту – так, что думалось порою, что улыбается он будто бы
сдуру, а то и попросту издевается над собеседниками.
Эта Ленькина черта вредила ему по жизни
уже не раз, о чем он сам сожалел немало, но – поделать ничего с собою не мог –
натуру-то ведь не исправишь. Особенно перепадало Леньке за это в армии – и от
отцов-командиров, и (что греха таить?) от дедов по первому году службы.
Надумает кто-нибудь Леньку на путь
истинный наставить, начинает наставлять только, а он – давай тут улыбаться,
едва ли не прямо в лицо своему наставнику – вместо того, чтобы навытяжку
стоять, смотреть на человека преданно и слушать его внимательно.
Ну, – как тут его понимать? Конечно же,
однозначно – издевается, да и только.
Все же дело было вовсе не в склонности
его к издевкам. Обладал Ленька весьма специфическим чувством юмора – на беду
свою, – и многие ситуации, в которых другие люди ничего смешного не видели,
находил уморительными. Да и (между нами говоря) недолюбливал Ленька всякого
рода начальство. И то сказать – чего ради один человек навытяжку перед другим
стоять должен? Да еще и поедать его преданно глазами? Такая вот странная логика
наблюдалась у Леньки.
Но – оговоримся еще раз – в тот момент,
с которого началось повествование, причина улыбаться у Леньки была: снился ему,
во-первых, самый, что ни на есть, распрекрасный сон, а во-вторых, рядом, кроме
него, никого не обреталось, так как жил Ленька здесь один-одинешенек – в
комнате, которую снимал уже три последних года. Так что – почесть его улыбки за
издевку попросту оказалось некому. Улыбайся себе на здоровье, сколько хочешь, –
никто не прихватит…
Учитывая, что Ленькин сон навряд ли
можно было отнести к разряду интимных, уместно сказать несколько слов о
содержании этого, щедро одаривающего улыбками сна.
Снилось Леньке, что он только что
прошел таможенный досмотр в алмаатинском аэропорту (именно с таких образов стал
запоминаться ему сон – ведь в самолетах он и не бывал никогда, не довелось
летать человеку, – что тут поделаешь? – даже в армии, и то в Отаре служил.
Потому и не существовало в голове у Леньки никаких образов о самолетах. А вот
на вокзале Аэропорта ему бывать приходилось) и встречает его великое множество
людей. Там и журналисты с фото- и видеокамерами, там и чиновники какие-то
высокие (навытяжку перед ними стоять ему даже и надобности нет. Более того, –
удивительное дело! – держиморды эти перед ним будто бы заискивают, все
приблизиться к нему хотят, слова какие-то ласковые нашептывают), там и
сокурсники его по мастерской, и даже – елки-моталки! – сам мастер с ними. И
мастер будто бы – на этот раз – какой-то другой. Совсем не такой, каким привык
его видеть Ленька, – не громит его, устрашения во взгляде словно и не бывало
никогда, и даже – вот чудо! – глядя на Леньку, одобрительно этак качает
головой. Сокурсники тоже – будто подменили – не умничают, не скандалят, ну,
просто братья какие-то по крови – да и только!
И вся эта дружественная шобла к Леньке
тянется, облобызать его норовит и поздравить.
Что ж – причина у них для этого важная.
Ведь прилетел Ленька не откуда-нибудь, а из Канн; и в руке у него будто бы не
что-нибудь, а Золотая Пальмовая ветвь. Он – Ленька – победитель!
Держит Ленька, значит, пальмовую эту
ветвь в левой руке, и почему-то приз этот высокий завернут у него в газету – в
"Казахстанскую правду" именно.
И все, значит, просят Леньку, чтобы
награду свою высокую он немедленно всем продемонстрировал, а он – скромняга –
пытается ото всех увернуться, потому что в сторонке стоят все его старые друзья
и покорно ждут, когда вся эта катавасия закончится и к Леньке можно будет
подойти. Там и Коля Статенин, и Бахыт Шубаев, и Червень с сеструхой, и уйгур
Коля с женою – в общем, все!
И никак не удается Леньке к ним
прорваться – шобла, пропади она пропадом, мешает!
А больше всех распоясалась маленькая и
истеричная Жибек: прямо прыгает на Леньку, напомаженными вжирную губами
отметины на щеках его ставит, коротенькими ножками сучит и требует:
"Покажи, Лень, веточку! Ну, что тебе стоит? Дай хоть одним глазком
взглянуть!"
Покосился Ленька грустным взглядом в
сторону друзей, вздохнул и… отдал Жибек сверток – на, мол, смотри.
Схватила Жибек сверток, запрыгала, как
мячик, от радости, "Казправду" тут же в клочки порвала, извлекла на
свет божий приз и ну трясти им над головой! – как полоумная.
И – дотрясла! Выскользнула из рук Жибек
награда эта высокая, да и брякнулась со звоном об пол – мало того! – прямо под
ноги какой-то журналюге с какого-то там коммерческого телеканала, а та –
стерва! – увлекшись выполнением своих профессиональных обязанностей, не
заметила, как на этот желанный для любого кинематографиста мира приз стоптанным
модным башмаком наступила. Хрусть, хрясть – одни обломки от веточки остались…
Какая же она дура, какая же все-таки
она набитая дура, эта маленькая, пухленькая и непосредственная Жибек! – подумал
Ленька Стреляный, просыпаясь.
Солнце, пробившись сквозь листву
деревьев во дворе, уверенно заглядывало в незанавешенное окно и ласково гладило
Леньку по щекам, просвечивало ему веки, когда он, силясь снова уснуть,
зажмуривал глаза.
"Не жмурься, – заигрывало с ним Солнце.
– Я – щедрое, я – богатое, я не умею сострадать, но умею одаривать, я дарую
тебе замечательный день и чудесное настроение".
Ленька с легкостью верил Солнцу. День,
который оно ему обещало, был не простым. Этот день был днем рождения жены друга
детства Леньки – Бахыта Шубаева, – и потому сегодня Леньке предстояло увидеть
не только Бахытову Саулешку, но и всех других своих старых друзей – тех самых,
которые ему только что снились. При таких обстоятельствах настроение у Леньки,
разумеется, не могло быть плохим – и даже осколки золотой веточки, несколько
опошлившие финал удивительного сна, не могли повлиять на расположение
Ленькиного духа.
* * *
Вообще, укладываясь накануне спать
и предвкушая удовольствия будущего дня, Ленька загадал для себя проснуться, как
можно позже, – чтобы не пришлось убивать время до поездки к Шубаевым. Выезд от
них (а предстоял именно выезд, так как торжество решили справлять на их новой,
совсем недавно купленной по случаю, даче) намечался на пять вечера, а потому
выход Леньки из дома раньше четырех был бы не оправдан. Час на дорогу, час на
сборы перед нею – значит, ориентироваться следовало на три часа.
Ленька повернулся на другой бок и с
опаской взглянул на настенные ходики. Этого он и боялся – еще не было и
двенадцати.
"Тогда так, – подумал Ленька. –
Полчаса проваландаюсь еще в койке, затем медленно-медленно соберусь, потом неспеша
схожу на Зеленый рынок, поглотаю там пива по дешевке, затем неторопливо выберу
цветы – и будет самое время!"
Надо сказать, что хотя Ленька и любил
своих друзей самым искреннейшим образом, да и – прибавим – не без оснований, да
и – справедливости ради заметим – друзья его, само собой, отвечали ему взаимной
симпатией, тем не менее, – даже среди них – слыл он белой вороной.
И то сказать – трудно найти на свете
другого человека, соразмерного годами с возрастом Леньки, который был столь же не устроен в жизни.
И повелось так от самого, что
называется, детства. Родителей своих Ленька и в глаза не видывал, и не слыхивал
про них (черт бы их побрал!) ни шиша. Был он, как в таких случаях говорят,
подкидышем, и в сомнительном этом статусе существовал с трех (на выпуклый глаз
сотрудников детдома) лет. И потому, как ни старался Ленька забраться в глубины
своей памяти, чтобы хотя бы примерно – пусть в самых смутных образах – увидеть
себя до того момента, как его подкинули на порог малостаничного детдома,
ничегошеньки у него не получалось.
Сразу после детдома Ленька с ходу
поступил на истфак (подкидыши глупыми не бывают) и, одолев в положенные сроки
всю ту немудреную канитель, которую ему там предлагали, вкупе с полученными
знаниями "громыхнул" в армию – тогда еще советскую.
Отслужив, Ленька два года преподавал
оболтусам историю в средней школе, но, однажды осознав, в какое неблагодарное
дело он ввязался, в одночасье покинул это почетное поприще и снова без особых
затруднений поступил в институт – на этот раз в ИнЯз, – решив, что английский
ему никак не помешает.
Уже к концу первого курса Ленька с
большим для себя огорчением признал, что к языкам способности у него нулевые, а
в таких случаях, как известно, ты хоть заучись, хоть тресни, а знать всю эту
чужую феню ни за что не будешь.
Тем не менее, закончил Ленька – с
грехом пополам – и это учебное заведение, после чего целый год попросту
пробездельничал.
А затем узнал Ленька, что есть в городе
Институт театра и кино и что среди прочих специальностей учат там и на
режиссеров кино, и – загорелся.
Вспомнилась Леньке давняя – еще
детдомовская – мечта его: сниматься в кино. Очень уж он любил эту штуку – кино.
Ни одной новой картины в "Экране" не пропускал – хоть и попадали
новые фильмы в этот захудалый кинотеатр в самую последнюю очередь, после
проката во всех других кинотеатрах города.
Становиться актером в таком возрасте, –
решил Ленька, – было уже поздновато. А вот податься в режиссеры – в самый раз.
И – подался.
Друзья, все это время наблюдавшие за
всеми этими скитаниями и метаниями Леньки по учебным заведениям и профессиям,
наконец, не выдержали, дружно его осудили и – особо не мудрствуя – обозвали
"вечным студентом".
Ленька на них не обижался.
На сегодняшний день – соответственно
той шкале времени, с которой соотнесли его на выпуклый глаз сотрудницы детдома,
– было Леньке полных тридцать шесть лет. День рождения свой он отмечал
семнадцатого апреля – в день, когда его подкинули.
Оставался жаркий, легкий и бездумный
август, а затем ждал Леньку пятый – последний, а значит – дипломный курс. А о
том, что будет потом, – он даже и предположить не мог.
Дело в том, что все шло к тому, что
снимать кино ни Леньке, ни его сокурсникам вообще не доведется – таков был
расклад текущего момента времени.
И это печальное обстоятельство донельзя
допекало Леньку, едва он позволял себе хотя бы мысленно, хотя бы вскользь
коснуться этой болезненной темы.
Стоит учесть, что при всем этом Ленька
не считал ни себя самого, ни своих сокурсников людьми малоодаренными, или – и
того хуже – вовсе бесталанными. Ни в коем случае! Да, Ленька был абсолютно
уверен и в незаурядных способностях тех, с кем учился, и – уж тем более! – был
уверен в своих собственных возможностях.
Но – время-то шло какое! Ну, просто
невозможное к самым блестящим возможностям было время!
И потому уже сейчас – за целый год до
окончания института – Ленька поглядывал в будущее с какой-то мрачной
обреченностью.
На курсе их насчитывалось двенадцать
человек – двенадцать сумасшедших, которым взбрело в голову в это неопределенное
время научиться снимать кино и ради этой бредовой идеи пустившихся во все
тяжкие.
Кажется, двое из них попали на курс
сразу со школьной скамьи, остальные же – оказались один другого старше.
Ленька же оказылся самым старшим среди
всех, но возраст у них – не считался.
В конце концов, все они были в
одинаковых условиях, и – теперь это уже становилось понятно – все они стали
обманутыми детьми, жертвами магического воздействия кино, пасынками эпохи
перемен, мелкой разменной монетой в псевдоазартных играх в культуру чиновников
от культуры.
Но – на дворе стоял август, самое его
начало – и потому пока обо всем этом Ленька старался не думать…
* * *
Если коротко обозначить те места,
которые Ленька терпеть не мог (да и не любил он терпеть), то ими были –
во-первых, всякого рода присутственные места, а во-вторых – места больших
скоплений людей. Среди последних особую ненависть у Леньки вызывали барахолки и
базары, каковые плодились в городе год от года, как тараканы или клопы.
И когда Леньку все же допекала такая
надобность, как, скажем, посещение Зеленого рынка, то уже на подступах к этому
суматошному месту города он начинал испытывать самые, что ни на есть,
враждебные, но – заметим – искренние чувства по отношению к современному ему
человечеству, которое – по непоколебимому убеждению Леньки – помышляло
потратить всю свою энергию и способности лишь на осуществление товарооборота,
товарообмена и прокручивание денежных средств. Будь оно неладно!
"Торгаши чертовы!" –
резюмировал про себя Ленька, когда, наконец, вырвался из этого горячего
муравейника на относительный простор, прикрывая локтем небольшой букет роз,
купленный для Саулешки, чтобы – упаси Бог! – какой-нибудь заполошенный адепт
рыночной экономики не смял эту ценность, походя пихнув Леньку в бок.
Кто-то, подойдя сзади, фамильярно
хлопнул Леньку по плечу. Слегка вздрогнув от неожиданности, Ленька обернулся.
Перед ним, кривя губы в свойской
улыбке, стоял Талгат Ниязбеков – сокурсник.
– Ну, ты, Тола! – приходя в себя,
заворчал Ленька. – Предупреждать надо…
– О чем? – рассмеялся тот.
– О приближении…
– Напугал?
– Немного…
Тола покосился на цветы:
– Что ли, к телке?
Ленька отрицательно мотнул головой:
– Не… день рождения. У жены друга, –
пояснил он.
– А! Ну, это не беда! – весело
отозвался Тола.
Ленька уже понял, куда тот клонит.
– Вообще-то, я сегодня не собирался, –
поспешил сказать он.
– Ты это о чем? – прикинулся простачком
Тола.
– Не придуривайся, – отрезал Ленька. –
Сам знаешь…
– Да? – покривился Тола. – Ну, ладно.
Тогда, что – пошли?
– Я же тебе говорил – я сегодня не
собирался…
– Так соберись. Заодно разогреешься
перед стартом. Там-то ведь все равно пить будешь, – урезонил Тола.
– Буду, конечно, – отозвался Ленька. –
Но здесь – не собирался.
– Так и бросишь меня одного? –
насупился Тола.
Ленька, конечно же, знал уже, что не
бросит. Не виделись они уже месяца полтора – с самого спектакля, которым их
курс защищался по актерскому мастерству, – и, кроме того, Тола был тем
человеком, с которым проще было выпить, чем объяснить ему, почему ты не хочешь
этого делать.
– Что, Тола, – болеешь? – не без
издевки спросил Ленька.
– А что – не видно? – парировал тот.
Ленька сделал вид, что раздумывает.
– Ну, – придвинулся вплотную к нему
Тола.
Ленька, продолжая выдерживать паузу,
кашлянул.
– Ну?! – Тола придвинулся еще ближе.
– Ладно, – вздохнул Ленька. – Уговорил.
– Давно бы так! – с удовлетворением
прокомментировал Ленькино решение Тола, сразу от него отодвигаясь. – А то –
вечно ломаешься…
– С тобой поломаешься! – съязвил
Ленька.
Тола рассмеялся:
– Ладно, братан! Сам же знаешь – сам я
казах, а душа у меня русская…
Последние слова были любимой поговоркой
Толы.
Дело в том, что когда-то Тола отучился
в музыкальном училище в Кемерово, где успел приобщиться к двум вещам – к
непомерному употреблению спиртных напитков и к так называемому трэш-металлу.
"Трэш" – это самое
радикальное, если так можно выразиться, направление в музыке хэви-металл.
Конечно, не будь Толы, Ленька, скорее
всего, ничего об этом самом трэше до сих пор бы не слышал и, уж наверное,
ничего от этого не потерял бы.
Тем не менее, Ленька не мог не
признать, что Тола изначально – еще с первого курса – глянулся ему довольно занятным
человеком.
Еще в Кемерово, увлекшись трэшем, Тола
отрастил длинные (до плеч) волосы, что, оказалось, было весьма и весьма
недальновидным – городище этот едва ли не сплошь заселяли бывшие зеки и члены
их семей (по словам Толы). И потому (опять же, по словам Толы), ему часто
перепадало по башке (мало того, что казах, так еще и волосат до неприличия).
В конце концов, Тола (разумеется, если
верить его словам) даже и пить начал лишь для того, чтобы установить приемлемые
отношения с местной шпаной в районе, где снимал комнату.
"Блин! Из-за русских мамбичей с
трезвого пути сбился", – восклицал иногда Тола, когда вспоминал эти серые
времена своей жизни.
Потому, воспроизводя мысленно образы
своих сокурсников, Ленька всегда видел Толу в образе долговязого, неуклюжего,
довольно неопрятного оболтуса, с мягкой, тонковолосой гривой на голове и весьма
устойчивым "выхлопом" изо рта – обыкновенно Тола бывал либо поддатым,
либо с похмелья, но – что удивительно! – это ничуть не мешало ему делать
довольно любопытные курсовые работы по режиссуре.
В институт Тола, по его собственному
признанию, поначалу поступил лишь для того, чтобы научиться снимать видеоклипы
на собственные трэш-композиции, но – позже увлекся самой профессией.
Впрочем, последние месяцы Тола выглядел
несколько по-иному.
Однажды весной – в дни, когда они
репетировали дипломный спектакль по актерскому мастерству, – Тола удивил всех,
кто его знал: на одну из репетиций он вдруг пришел абсолютно трезвым, даже без
всяких намеков на похмелье, но и это было еще не все, что в нем поражало. На
этот раз Тола оказался коротко пострижен. Причем стрижка его отличалась
некоторой странностью: складывалось впечатление, что обработали его не в
парикмахерской, а где-нибудь этак в поле – ножницами для стрижки овец.
Чувствуя себя в новом обличии явно
неловко, Тола, стараясь не глядеть сокурсникам в глаза, сообщил всем, что
постригся, следуя велению своего горячего сердца.
Возможно, что ему поверили. Все, кроме
Леньки.
После репетиции они с Толой решили
заглянуть в кулинарию, и там – над рюмкой, под натиском Ленькиных расспросов –
Тола раскололся.
На самом деле, никакого веления сердца
не было: два дня назад, после такой же репетиции, Тола налакался горячительного
в этой же самой кулинарии с кем-то (с кем именно – об этом невразумительно) до
состояния полного раскрепощения и абсолютной внутренней свободы, после чего
пустился в долгий показательный рейд по улицам и проспектам любимого города,
всячески демонстрируя по пути затюканным невзгодами согражданам все очевидные
достоинства своего нового, благоприобретенного состояния, так сказать, души.
Рейд пресекли сотрудники правоохранительных
органов, недопонявшие и недооценившие всю высоту таких, заслуживающих
всяческого уважения помыслов.
Одним словом, Толу свезли в каталажку,
то бишь в РОВД, а оттуда – переправили в медвытрезвитель, или – как выразился
Тола – в вытряк.
Надо сказать, что по складу своей
казахско-русской души Тола был, что называется, не подарок. В вытряке он начал
качать права; что-то предъявлять ментам насчет Феллини и Джима Джармуша;
грозился натравить на ментов какого-то знакомого лауреата; бил себя в грудь и
кричал, что он – Талгат Ниязбеков – есть соль и гордость земли казахской; что в
государстве, на страже порядка в котором стоят такие подлые менты, никогда не
будет демократии, а будет лишь трэш-демократия и т.д. и т.п.
Надо признать, к чести доблестных
сотрудников не менее доблестного ведомства, что терпели они выходки Толы
довольно долго – минут, наверное, семь или, быть может, даже восемь.
А затем Толу спеленали, как ребенка,
зажали его выдающуюся голову между колен, и секунд этак за
семнадцать-восемнадцать обкорнали ржавыми ножницами его чудо-волосы.
И – странное дело – это произвело на
Толу впечатление. Оставшись без волос, он сразу сник и пригорюнился, и потому безропотно
позволил затолкать себя в камеру, где потом пол ночи пытался шепотом объяснить
какому-то бывшему по соседству с ним алкоголику, страдающему от похмельной
бессонницы, всю трагедию жизни богатыря Самсона, постриженного коварной
проституткой Далилой.
Таков был Тола…
– Ну, че, Леня, кустанайскую возьмем? –
предложил Тола, мгновенно преобразившийся, едва они только вошли в магазин и
очутились у витрины с винно-водочной продукцией.
– Тола! – взмолился Ленька. – Я же тебя
предупреждал: я на день рождения иду. Мне сегодня еще весь вечер и всю ночь
пить. До самого утра…
– До вечера еще дожить надо, –
торопливо перебил Леньку Тола и – тут же переключился на деловой тон: – Значит,
так: я предлагаю – взять бутылку "На троих"…
– Нас же двое, – попытался пошутить
Ленька.
– Не умничай, – отмахнулся от его слов
Тола и продолжил прерванный спич: – Значит, так: берем пузырь и идем в летник.
Там возьмем по паре шашлыку. Ты жрать хочешь? – вдруг поинтересовался Тола.
Ленька улыбнулся.
– Не знаю, – ответил он неуверенно. –
Вообще-то, с утра я не ел…
– Вот видишь! – воодушевленно
воскликнул Тола.
– Да зачем мне есть! – перебил Ленька.
– Уж накормить-то меня сегодня по-любому накормят…
– Да ты до вечера еще двадцать раз
жрать захочешь, – с самой искренней заботливостью заметил ему Тола.
Ленька подумал про себя, что сейчас он,
наверное, "просвистит" с Толой остатки денег, что само по себе не
страшно, но Ленька предполагал на всякий случай оставить при себе на такси хотя
бы тенге двести; но тут же решил, что оставлять заначку совсем не обязательно –
ведь и на дачу, и с дачи ехать предстояло на собственных машинах друзей Бахыта,
среди которых было немало людей если не крутых, то уж, по крайней мере,
подкрученных.
– Ладно, Тола, убедил, – махнул рукой
Ленька. – Валяй! Делай, как хочешь!
Они взяли бутылку кустанайской водки
"На троих" и, разыскав поблизости недорогой летник, устроились там, с
ходу заказав себе по паре пива и по паре шашлыка из баранины.
На баранине настоял Ленька, хотя Тола
хотел взять шашлык из окорочков.
– Тола, я тебя умоляю, – убедительным
тоном пояснил Ленька, – не ешь ты эту гадость…
– Почему? – удивился Тола.
– Потому что эти окорочка могут быть от
кого угодно, но только не от добропорядочной курицы…
– То есть?
– Где ты видел, Тола, курицу размером с
индюка? Ты обращал внимание в магазинах, как выглядят эти паршивые окорока?
– Ну?!
– Да эти проклятые янки наверняка
кормят своих кур какими-нибудь анаболиками или еще чем-нибудь в этом же духе. А
то и попросту клонируют их, предварительно скрестив с какими-нибудь страусами…
Сказанное произвело на Толу
впечатление. Судя по всему, ему стало жутко:
– Ты че, Лень, ты это серьезно?
– Абсолютно, – убежденно ответил
Ленька. – Так что – если не хочешь, чтобы дети у тебя рождались уродами, лучше
этого не есть. Это подстава, Тола, как пить дать. И вообще, как говорит один
мой приятель, нужно поддерживать национального производителя. Поэтому, Тола, мы
с тобою лучше будем есть казахских баранов, чем заокеанских петухов. Согласен?
Тола, безусловно, был согласен…
Ленька, прихлебывая пиво, улыбался и,
думая о своем, почти не слушал того, что говорил ему Тола.
– Ты чего лыбишься? – одернул его тот,
с подозрением вглядываясь в Ленькино лицо.
Ленька, не переставая улыбаться, пожал
плечами:
– Не знаю…. Так, просто, – он вздохнул
и, проводив глазами прогрохотавший мимо трамвай, добавил: – Хорошо мне.
Настороженность в глазах Толы несколько
поубавилась. Он кашлянул и, сделав глоток из своей кружки, спросил:
– Че у тебя с дипломом?
Ленька снова пожал плечами:
– Ничего. Отдыхаю пока.
– Что, так ничего и не придумал?
– Почему "не придумал"? В
принципе, сценарий у меня есть.
– В принципе? – переспросил Тола.
– Ну, да…, – кивнул Ленька. – Так –
кое-чего переделать надо. А ты как? – спросил в свою очередь он.
– Э, брат! – воодушевился Тола. – Я
такую штуку задумал! Всем вам пистон вставлю, – пылко пообещал он.
Ленька улыбнулся.
– Че? Сомневаешься? – встрепенулся
Тола.
– Да нет, нет, – поспешил успокоить его
Ленька. – Вставишь.
– Вот, вот! – аукнулся на это Тола и,
снова глотнув из кружки, потянулся к бутылке с остатками водки. – Как
разливать? – спросил он у Леньки. – Сразу? Или на два раза растянуть?
– Да разливай все, – посоветовал
Ленька. – Мне ехать уже пора.
Они не чокнулись.
– За успех?
– За успех…
– Ты что после института делать
собираешься? – поинтересовался Ленька.
– Не знаю, – отозвался Тола,
пережевывая мясо. – Дожить, блин, еще надо до этого "после". Сам-то
что думаешь?
– На базар пойду, – отшутился Ленька. –
Картошкой торговать. По-моему, самое время.
– Ладно, братан, я, когда приподымусь,
тебя тоже подтяну. Будешь у меня секретарем каким-нибудь, референтом, что ли?
Что-нибудь вроде офицера для особых поручений. Справишься?
– А то?! – улыбнулся Ленька. – Только
так…
– Значит, заметано, – подытожил Тола…
Они вышли из летника.
– Ну, че, до сентября? – спросил Тола.
– Лучше уж до ноября, – возразил
Ленька.
– Почему? – подивился Тола.
– Что там делать первые два месяца? –
пояснил Ленька, имея в виду под словом "там" институт. – Все равно
никому мы особо нужны не будем. Разве что батько к себе затребует – насчет
дипломов нас трясти.
– Тоже верно, – согласился с ним Тола.
Они попрощались, договорившись в
последнее воскресенье августа созвониться через Жибек, чтобы собраться со
всеми, кого удастся найти, на предмет выпивки, и разошлись в разные стороны…
* * *
С Бахытом Шубаевым Ленька
познакомился еще в детдомовские времена, довольно случайно. Впрочем, в жизни
человека, наверное, слишком многое происходит случайно.
Если рассказывать по порядку, то было
это так: еще в классе девятом сорвался Ленька по-тихому из детдома на сеанс в
"Экран" – картину какую-то новую привезли, – а за компанию с собой
уговорил пойти Колю Статенина.
В те времена насчет кино все было не
так, как в нынешние: чтобы билетик приобрести – этот несчастный клочок голубенькой
бумаги, – приходилось в очереди потолкаться изрядно. Даже в такой захудалый
сарай, как "Экран" в Малой станице.
В общем, толкались они с Колей в этой
очереди, толкались и – дотолкались до того, что повздорили с местными. Дело
ведь известное – детдомовских нигде не любят.
Местными этими оказались, как позже
выяснилось, Ванька Червень и Женька Ермилов.
Слово за слово, и решили они вчетвером,
в конце концов, на кулачный бой выйти и вышли.
Дрались рьяно, можно сказать –
нашла-таки коса на камень. Но, как ни крути, а на круг вышло так, что по всем
статьям победа досталась детдомовцам. А все почему? А потому, что толковей они
были в этом деле – драке команда на команду.
Если дерешься ты, скажем, два на два,
как тогда у них вышло, то не свою собственную сноровку и отвагу демонстрировать
нужно, а умение биться в команде. Только зачинается драка – нужно мгновенно (на
какие-нибудь секунды) зарядиться пылом на одного из противников. Причем именно
на того, кто у противника в лидерах ходит. Причем так – один из нападающих
должен оборонительные функции по ходу выполнять. Это как у
летчиков-истребителей – ведущий и ведомый. Косишь лидера в четыре руки и четыре
ноги, но и не забывай о втором враге – отмахивайся от него между делом.
Закосили одного – пусть и не совсем, лишь бы он о нападении какое-то время не
помышлял, – тогда можно переключиться на второго. Уделали и этого – можно
вернуться к лидеру и добавить ему еще – так, чтоб полный верняк был.
В общем, разгромили тогда детдомовские
станичников. А после драки – уж как водится! – замирились. Более того, – дружба
у них с того дня началась.
Кстати сказать, большая это редкость –
чтобы местные с детдомовцами дружбу водили. Но – у них вышло.
Вскоре Ванька и Женька привели их на
огонек к Бахыту. Бахыт тогда уже отдельно от родителей жил. То есть, если
говорить точно, то жил он на одном участке с родителями: большой дом родителей
окнами на улицу, а позади него – маленький дом Бахыта на внутреннем дворе.
Родители специально ему домик помогли спроворить, чтобы сынок, значит, поскорее
женился, внуков им штамповать начал. А Бахыт, не будь дураком, решил это
обстоятельство (наличие отдельной территории) разумно использовать – погулять
еще лет этак пять, шесть или восемь.
Короче говоря, для всей их компании
стал Бахытов дом надежным и уютным пристанищем – каждый вечер, до поздней ночи,
едва ли не до утра зависали они там весело – естественно, не без девочек. Под
музыку, под чаек, иногда и водочкой баловались. Там Коля с Ленькой
познакомились и с остальными – с Колей-уйгуром, с Ниночкой Червень (у Коли
поначалу с ней что-то вроде любви было), и с прочими.
Ох, до чего же прекрасными вышли эти
полтора последних детдомовских года для Леньки Стреляного и для Коли Статенина!
Иногда, среди ночи выбирались они всей
толпой из Бахытова дома и шли к магазину, захватив с собой пару трехлитровых
банок – у магазина по ночам всегда стояла привезенная к утру молочная бочка.
Замок ловко вскрывали, банки наполнялись дармовым молоком, потом будили сторожа
в хлебном, покупали у него горячий хлеб и – веселились.
По вечерам затевали драки с чужими –
или с заезжими фраерами из города, или с кем-нибудь из станичников – из тех,
кто не свой.
Но главное – девочки, девочки, девочки.
Ах, как блестели глаза у девчонок. И каких только девчонок не перебывало в их
компании! Одна другой краше. И ни на одной никто не зацикливался – это
считалось дурным тоном. И потому постоянное присутствие в их команде слабого
пола обеспечивалось лишь за счет Ниночки Червень. Она была своей в доску. Позже
появились будущие жены – Бахытова Саулешка, чуть позже – Чимяна Коли-уйгура.
Ах, да – Ермилов совсем уже поздно Киприду свою подтянул. Но – абсолютно своей,
старожилом считалась только Нинка.
Особенных лидеров в их компании не
было. Впрочем, Нурахун, конечно, на лидерство претендовал: то стойку на руках
сделает, а затем, убрав одну руку из-под себя, стопку водки ею пьет – смотрите,
мол, каков я! То сальто крутит, рисуется! Опять по части озорства и хулиганства
– первейший авантюрист (молоко – его фишка). Однако всерьез все это никто не
принимал, и потому на его "художества" смотрели с иронией.
Тем не менее, к Бахыту все относились,
можно сказать, почтительно. И то – ведь он был старше всех, да и – мудрее.
Леньки он был старше на целых пять лет. Космический срок! – как тогда казалось.
Бахыт не отличался среди них физической
силой, сноровкой в драке, какими-нибудь особенными способностями, но – был он
очень хорошим другом для каждого из них. Бывало так, что кто-нибудь в их
компании ссорился между собой (на время), но никто и никогда не ссорился с
Бахытом, и он – тоже никогда и ни с кем не ссорился. Умел он дружить, ничего не
скажешь!
А к Леньке у него со временем и вообще
особенное отношение выработалось. И – не случайно.
Началось все с того, что в детдоме
Леньку и Колю воспитатели пасти начали: то они занятия пропустят, ночевать
совсем у себя перестали.
В общем, стуканули на них воспитки в
детскую комнату милиции. Приехала оттуда инспектор и начала их трясти.
Размечталась, стерва! Молчали они, как большевики на допросе в гестапо. Однако
– земля слухом полнится. Откуда-то у стервы под рукой имена и клички их
кентов-станичников оказались. Воспитки ей нашептали, что ли? А тем –
какие-нибудь слухачи из своих (случалось и такое). По счастью, ни фамилий, ни
адресов стерва не знала. Да и откуда? Коля и Ленька, если когда и разговаривали
в детдоме между собой, то такими вещами не оперировали – лишь имена да клички.
В общем, трясла их эта стерва, трясла –
мол, говорите, кто вас с пути комсомольского сбивает? – да решила свезти их в
РОВД: мол, там с вами быстро разберутся.
А там за них и в самом деле всерьез
взялись: спецкомиссией грозили, еще чем-то (хрен их, ментов этих, разберет).
Леньку кореец какой-то в лейтенантских
погонах допрашивал. Кто такой Бахыт? Фамилия? Где живет? Ленька – не знаю.
Только, мол, имя и знаю. На улице-де познакомились. Как выглядит? Как Гойко
Митич, только с усами и казах. А может быть, маленький? Без усов? Не, что вы,
господин, то бишь, товарищ следователь. Неправда ваша. Говорю же – здоров, как
Виннету, и усы, как у Максима Горького. Чувствовал Ленька, что чего-то этот
кореец знает. Что не зря он такие вопросы задает. Однако пронесло. Отправили их
обратно.
А через недельку застали они с Колей
того корейца у Бахыта. Обомлели со страху. Но – напрасно. Оказалось, что кореец
– одноклассник Бахыта. И Леньку он тряс с задней мыслью: хотелось ему Леньку на
изгиб проверить. Вот, сволочь! Однако посмеялись.
С тех пор Бахыт питал к Леньке особую
нежность. Как-никак – не выдал!
Поэтому, при любой возможности старался
Бахыт Леньке помочь, да и понять его старался. И – хотя, похоже, и не понимал,
но – не осуждал его. Пожалуй, единственный среди всех прочих друзей.
Правильно все-таки Статенин говорил:
если казаху однажды что-то доброе сделаешь, он тебе за это во сто крат добром
воздаст…
* * *
Девушку, стоявшую подле Коли
Статенина, Ленька Стреляный углядел сразу – едва только выскользнул из-под
арки, открывающей доступ внутрь Бахытова двора.
Уж чего-чего, а "углядывать"
девушек Ленька умел. Это у него, надо полагать, было качеством скорее
врожденным, чем приобретенным. Мало того, так еще и годы учебы в институте
качество это, безусловно, развили – ведь занятия режиссурой предполагают
постоянную работу с людьми, или, лучше сказать, с актерами – наиболее
эмоциональной и непосредственной частью человечества. И за прошедшие годы
Ленька научился не просто распознавать и понимать людей, но – даже и
чувствовать их.
И потому, приближаясь к уже довольно
многолюдной тусовке, стоявшей у подъезда Шубаевых, среди которых углядывались и
свои – те, с кем Ленька вырос, и чужие – те, малопонятные, неприятные и даже
отвратительные Леньке люди, с которыми Бахыт "крутил" свои дела вот
уже три или четыре года подряд, Ленька, прежде всего, приближался именно к этой
девушке – он почти физически ощущал это.
Больше всего в людях, а особенно в
женщинах, Ленька Стреляный ценил непосредственность. Именно непосредственность,
а не ту развязность и вульгарность, доходящие до хамства, которыми столь часто
грешили современные ему молодые люди, именующие себя людьми без комплексов.
Людей без комплексов не бывает – уж Ленька-то это знал. Более того, быть может,
комплексы – это и есть то самое важное и главное, что отличает одну
человеческую особь от другой. И, наверное, для человека желательно, скорее
всего, не искать избавления от своих комплексов, а искать способы установить
здоровые и наиболее продуктивные взаимоотношения со своими собственными
комплексами.
К великому своему сожалению, Ленька
Стреляный давно уже понял, что подавляющее большинство людей либо зажаты своими
комплексами – и оттого страдают, либо пытаются преодолеть их за счет дешевой
развязности – и ведь тоже страдают. И самое смешное во всем этом то, что и
первые, и вторые постоянно ощущают на себе глаза зрителей – глаза окружающих их
других людей.
Разница лишь в том, что первые стыдятся
самих себя и стараются, как можно плотнее, "захлопнуться" от
окружающей публики, а вторые – все время делают вид, будто бы им все "по
барабану", что плюют они на всех. И потому – большинство людей
опосредованы.
Встретить по-настоящему
непосредственного человека случается редко.
Многих из своих друзей Ленька и
любил-то за то, что были они людьми, не то чтобы совсем уж непосредственными, а
определенно склонными к непосредственности – исключая, пожалуй, из этого числа
лишь Нурахуна Смаилова.
Да вот еще на беду, и Бахыт, кажется,
стал как-то меняться в последнее время – все бизнес проклятый.
Но девушка, стоявшая подле Коли и с
нескрываемым любопытством наблюдавшая за всеми персонажами тусовки, несомненно,
была непосредственной – Ленька "въехал" в это обстоятельство, еще не
доходя метров двадцати до тусовки.
Она была абсолютно другой, совершенно
не такой, как все; она выглядела той, о которой мечталось Леньке в его смутных
видениях и снах.
Чем-то отдаленно она напоминала актрису
Чулпан Хаматову, от которой Ленька был попросту без ума – быть может, этим
"чем-то" оказался тот особенный, завораживающий лучистый блеск
внимательных глаз, который сразу отметил про себя Ленька.
"Везет же Коле! – с грустью
подумал Ленька. – Почему всегда ему?"
Коля Статенин еще с детдомовских времен
пользовался необъяснимым успехом у противоположного пола. Леньку это лишь
забавляло, и он никогда не завидовал другу – те, прежние Колины подружки ничуть
не задевали воображения Леньки.
Но эта!..
Слившись с тусовкой, Ленька, чувствуя
себя несколько неловко (из-за букета и из-за присутствия незнакомки), сразу
примкнул к Нине Червень, пришедшей, как и предполагалось, в сопровождении
Богдана Брусилова – который в очередной раз решил посетить места, где родился и
вырос. И зачем только уезжал?
– Приветствую! – поздоровался он с
Брусиловым за руку. – Давно вы уже здесь? – спросил он и, скосив глаза на Нину,
спросил тут же, не дожидаясь ответа на предыдущий вопрос, и у нее: – Как дела,
Нинка?
– Кому Нинка, а кому Нина
Александровна! – отозвалась она, слегка (для острастки) "наехав",
таким образом, на Леньку. – Минут сорок уже здесь. Надоело! Скорей бы уж
собрались…
– А где Саулешка? – поинтересовался
Ленька.
– Наверху она, – пояснила Нина, –
контролирует сборы…
– Бахыт тоже там?
– Там…
Ленька взглянул на Брусилова:
– Богдан, ты уже со всеми нашими
познакомился?
Брусилов кивнул:
– Со всеми. Боюсь, не упомню всех.
– А ты всех и не запоминай, –
посоветовал Ленька.– Ты только наших. – Ленька покосился на группку, стоявшую рядом
с Мишиным "Мерсом", разглядел среди прочих самого Мишу (типа, с
которым Бахыт, в основном, и делал дела) и недовольно поморщился: – Эти, – он
чуть обозначил глазами направление, – чужие.
– Ладно тебе, – осекла его Нина.– Ты бы
с Колей поздоровался.
Ленька обернулся и помахал Коле рукой:
– Коля, привет!
Нина Червень фыркнула:
– Ты подойди к нему. Он с сестрой
сегодня. Познакомься по-человечески.
– Ленька, ты чего стоишь, как не
родной! – позвал Коля.– Иди к нам.
– С сестрой? – удивленно прошипел
Ленька, вдруг перейдя на шепот. – С той самой?
– Ну да! – раздраженно отозвалась Нина.
– Ну, чего ты глаза вытаращил? Иди уже…
В висках у Леньки застучали маленькие
молоточки…
– Здравствуйте, – сказал он девушке,
одновременно здороваясь за руку со Статениным. – Я – Леня, я, – он кивнул на
Колю, – евоный друг. – Ленька старался вести себя как можно свободней, но у
него это плохо получалось.
Девушка улыбнулась и тоже протянула
Леньке руку:
– А я – Катя. Я – евоная сестра, – в
такт Ленькиным словам пошутила она.
– Знаю, знаю, – торопливо заверил
Ленька. – Я все про вас знаю. Коля мне про вас все рассказал.
Катя рассмеялась:
– Нет, – возразила она. – Всего обо мне
он никак не мог рассказать тебе.
Ленька сразу же среагировал на ее
обращение:
– Будем сразу на "ты"? – спросил
он.
– Будем, – кивнула она и, с нежностью
взглянув на Колю, сказала: – Коля мне про тебя тоже много рассказывал. – Она
снова рассмеялась и на мгновение смущенно уткнулась носом в Колино плечо, а
затем снова взглянула на Леньку: – У тебя фамилия классная…
– Да?!
– Ты ведь – Стреляный?
– Да! – не без гордости отозвался
Ленька. – Я – Стреляный! – И, покосившись секунду на Колю, спросил: – А что еще
он вам про меня напел?
Коля, до этого молча слушавший их
разговор, добродушно похлопал Леньку ладонью по плечу и заверил:
– Даже и не подозревай! Только хорошее…
Ленька внимательно заглянул в Катины
глаза:
– Правда?
Она улыбнулась:
– Как на духу…
Букет в Ленькиных руках, по-дурацки
напоминая о себе, зашелестел. Ленька недовольно на него покосился.
– Цветы, – решил он зачем-то пояснить,
– к сожалению, не вам.
Катя снова улыбнулась:
– Понимаю, – кивнула она и, чуть
помедлив, добавила: – С цветами для меня еще успеется.
Вблизи можно было понять, что, скорее
всего, ее следовало бы считать молодой женщиной, нежели девушкой, но глаза….
Какие девчачьи у нее были глаза! И голос – совсем девчачий голос был у Кати.
– А Смаиловы где? Червень? Ермиловы? –
спросил Ленька, чтобы как-нибудь избавиться от вновь нахлынувшей на него
неловкости.
– Наверху они, – пояснил Коля. – Бахыту
с Саулешкой помогают.
Ленька сердито заметил:
– Наши, значит, все помогают, а эти
шкиры*,
– Ленька кивнул в сторону Мишиной компании, – прохлаждаются?
* Шкиры – мальчики и девочки из
семей, домашние (детдомовский сленг).
– Наши тоже не все помогают, – намекнул
Коля на себя и Нинку.
Ленька хмыкнул:
– У тебя и Нинки – особый случай! –
упрямо заявил он. – Вы – с гостями.
Тут Леньку грубо окликнули сзади:
– Эй, студент! Ты чего не здороваешься?
Зазнался?
Ленька всегда внутренне негодовал,
когда кто-нибудь обзывал его студентом. Тем более что, судя по голосу, на этот
раз его задирал Миша.
Ленька резко повернулся на оклик и,
разглядев Мишины маленькие (свинячьи, как для себя определял Ленька) глазки на
обрюзгшем (всегда – даже зимою) маслянистом лице, отозвался:
– Чего тебе, Миша? – даже не
удосужившись отойти от Кати с Колей.
– Чего не здороваешься, говорю? Крутым
режиссером стал, да? – снова подначил его Миша.
– Не твое дело, Миша, – отрезал Ленька,
но, немного помедлив, все же из себя выдавил: – Здорово, – на сдачу. И снова
повернулся к Кате и Коле. "Держиморда!" – сказал он про себя.
Из подъезда вышли Сауле и Инночка – ее
подруга. Ленька, быстро извинившись перед Катей, пошел отмечаться:
– Саулеха, золотце! – целуя ее в щеку,
выдавал Ленька "на-гора" заготовленный заранее спич: – Многие тебе,
моя драгоценная, лета. Здоровья, счастья, того же – твоим детям, мужу и – кучу
огромадную денег вам всем. – Наконец, он перевел дух: – Фу! Не умею я речи
произносить. На вот, Саулеха, держи, – он сунул ей букет и, немного помявшись,
добавил нерешительно: – Саулеш! Ты меня извини – я без подарка. Финансы,
понимаешь ли, поют романсы.
– Ой, да ладно тебе, Ленька. Будет
комплексовать-то…
– Ты сам, как подарок, – с легкой
язвительностью заметила ему Инночка.
Такая развязность Леньке, конечно, не
понравилась: видел он эту особу в третий или четвертый раз в жизни, всегда это
случалось мельком и никакого – даже приблизительного намека на контакт между
ними не было.
Ленька вообще не понимал, что общего у
Саулешки с этой шкирой.
Инночка, конечно, была девочкой
аппетитной, но – опосредованной до крайности. Вся такая на публику.
Такую ни сам Ленька заинтересовать не
смог бы, да и у него не было ни малейшего желания интересоваться такою.
Такие, как она, по убеждению Леньки,
существуют на этом свете для таких, как Миша.
– Ленька! Сходи наверх – помоги нашим,
– попросила Сауле.
– О`кей! – кивнул Ленька и, показав на
Мишину компанию, спросил: – Может быть, и Мишу со мной наверх пошлешь?
– Ладно тебе, – одернула его Сауле. –
Не лезь в бутылку.
Ленька больше спорить не стал и пошел в
подъезд.
"Какая девушка! Какая гениальная
сестра у Коли Статенина! Даже и не верится, что у нашего Коли может быть такая
сестра!" – думал Ленька, подымаясь на лифте.
* * *
Дальше – было маленькое невезение.
Хотя – как знать? Быть может, невезение было не таким уж маленьким.
Дело в том, что Бахыт зазвал Леньку
усаживаться в его машину, и, пока Ленька гадал-выгадывал, куда бы ему сесть
так, чтобы очутиться рядом с Катей, вышло, что все места во всех машинах заняли,
и Леньке на самом деле пришлось ехать вместе с Бахытом и Саулешкой, что само по
себе было не так уж и плохо, но – Катя-то поехала вместе с Колей на
микроавтобусе, а рядом с Ленькой по иронии судьбы на заднем сиденье оказались
Инночка и какой-то холуй из фирмы Миши и Бахыта.
Ленька ощущал горячее бедро Инночки.
Украдкой он на нее покосился. Взгляд,
скользнув по ее профилю, невольно опустился вниз и на какое-то время задержался
на Инночкином колене – вызывающе круглом и, наверное, бархатистом на ощупь,
похожим на свежий марокканский апельсин.
Инночка Ленькин взгляд вскоре уловила
и, на секунду покосившись на Леньку – этак прихватчиво, демонстративно
отвернулась и с любопытством стала поглядывать на сидевшего по другую сторону
от нее холуя.
"Вот, вот, – зло подумал про себя
Ленька. – Туда и смотри. Шкира подхолуйская!"
Он отвернулся к окну и стал думать о
своем.
Однако в последнее время он стал
каким-то желчным и язвительным! Раньше он за собою такого не замечал. Все-таки
правильно говорил Брусилов: "У человека, вступившего на творческий путь,
впереди могут быть лишь две возможности – либо ты владеешь профессией, и тогда
у тебя все получается, и ты ощущаешь душевный комфорт; либо – профессия владеет
тобой. И тогда у тебя не получается ничего, а профессия уничтожает тебя
морально и физически".
Все верно.
Не последнее ли происходило с ним
сейчас? Как знать? Хотелось бы верить, что ему – Леньке – все-таки
посчастливится совладать со своей строптивой профессией.
А сейчас – наверное, не стоит обо всем
этом думать. Лучше думать о лучшем – о Кате, например. О предстоящем торжестве.
О друзьях.
Быть может, даже о прошлом. Да – оно
было нелегким. В детдоме – это вам не у тещи на блинах. В армии Леньку даже
забавляло наблюдать служивые расклады – деды, черпаки, землячества.
Сам Ленька в таких раскладах прожил от
самых пеленок. В детдоме были и свои угнетатели, и свои угнетаемые. И пока не
войдешь ты в силу – терпи. Терпи, но не унижайся. Даже у девчонок те же
движения* были. Дала слабину – все! Пиши пропало.
*
Движения – поступки, повадки (сленг).
Саулешка – молодец! Она в детдоме
правильной была. И подраться могла, если что. Даже с пацанами, когда на шею
сесть кто пытался. «Солнышко» на турнике запросто крутила.
Это ведь они с Колей с Бахытом ее
познакомили. А он – ишь, прикипел к ней. И ладно.
Зато было и хорошее. Дружба была.
Колокола были!
Да, да! Каждый день колокола: через
забор от детдома церковка стояла – единственная на всю Малую станицу –
заутрени, обедни. Венчания – красиво!
В Бога Ленька не верил, но церковь –
любил.
Взглянешь утром в окно, а там –
колоколенка возвышается. Ничего, конечно, в этом особенного нет, но как-то
вдруг остро чувствовать начинаешь – есть на этом свете, кроме их серой
детдомовской жизни, кроме домишек захудалых станичных, кроме драк и воровства,
кроме стукачей и предательства, что-то еще – что-то лучшее и прекрасное, что-то
незыблемое и зовущее; и что любовь, быть может, даже и не сказка, что бывает
она, а значит, будет. У тебя, у самого тебя, лично у тебя будет!
"Да будет так!" – подумал
Ленька, прислоняясь лбом к боковому стеклу и вспоминая блеск Катиных глаз…
* * *
Секрет неуклонно растущего
благосостояния Бахытовой семьи был довольно прост, да и – по правде говоря –
никакого особенного секрета не существовало. Просто так случилось, что ему
удалось вовремя начать, да и подфартило.
Началось все с того, что когда-то – еще
на заре кооперативного движения – Бахыт устроился продавцом в мебельный
магазин, где очень скоро сошелся с Мишей-экспедитором.
Время тогда настало такое, что
приобрести мебельный гарнитур было задачей архисложной – особенно, это касалось
недорогой мебели местного производства.
Чтобы приобрести, скажем, стенку
алмаатинской мебельной фабрики, приходилось записываться в очередь и ждать,
пока она подойдет, – довольно долго – порою год-полтора.
Бахыт и Миша этим пользовались –
ежедневно они отпускали по три-четыре гарнитура помимо очереди и брали за это
свои, "законные" десять-пятнадцать процентов. Тем и грелись.
В клиентах отбоя не было, а завмаг
закрывал на все глаза – потому что сам "помаленьку" приторговывал
(целыми вагонами).
Вскоре, кооперация стала перерастать в
более "крутые" формы предпринимательства – появились частные
магазины, различные посреднические фирмы и прочее, прочее.
Разгоряченные везением, Миша с Бахытом
однажды решили открыть фирму по продаже мебели. Толстая Мишина жена имела
какие-то связи в банковской системе – тогда тоже лишь нарождавшейся.
Они взяли кредит и, смотавшись в
Румынию, завезли оттуда сотни полторы мебельных гарнитуров различных моделей.
Нельзя сказать, что без труда, но они
все же умудрились расторговаться, да еще с тройным "наваром", после
чего, естественно, принялись развивать успех.
Истинную прибыль они, конечно, прятали,
а для того чтобы двигать дело дальше, всякий раз, рассчитавшись с предыдущим
кредитом, брали очередной – ведь если бы они решились дальше развиваться лишь
на свою прибыль, не прибегая к кредитам, тогда бы им пришлось
"засветить" все заработанное и сполна уплатить по налогам.
Поэтому было выгоднее "крутиться"
на кредиты – благо, тогда еще была возможность брать их без особых трудностей.
В те времена почти все предприниматели поступали так же.
Сейчас, конечно, в бизнесе все стало
по-другому, но Мишу и Бахыта это ничуть не смущало – теперь им все стало
"по барабану". Они уже давно "приподнялись" и, не без
оснований, считали себя крутыми.
Теперь Миша уже давно разъезжал на
"трехсотом" "Мерсе", а Бахыт – на "сотой"
"Аудюшке" последней модели, за фирмой числился микроавтобус
"Хьюндай", три или четыре грузовых машины на отделе доставки, и так
далее, и тому подобное.
Да и дача, на которой справлялось
торжество, была очень и очень приличной, хотя – при всем богатстве отделки –
отличалась полным отсутствием вкуса (оплатить услуги дизайнера Бахыт
поскупился), а собственный вкус его явно подводил (откуда вкус у новых
богатых?).
Дача была двухэтажной, с камином на
первом этаже, снаружи отделана по фронтону покрытой лаком вагонкой, стены под
шубой, окрашенной белилами на светлозеленом колере, по углам дома выложены
колонны из белого силикатного кирпича, а фундамент прикрывали плиты
темно-зеленого каррарского мрамора – предмет Бахытовой гордости.
Да, кстати, идею о том, что торговать
нужно именно румынской мебелью, а не какой-нибудь другой, подал Бахыт – в таких
вопросах он, несомненно, был куда более толковым мужиком, нежели Миша. И ведь
надо же – не ошибся!..
Ленька вместе с Нурахуном Смаиловым
крутился во дворе у мангала, приглядывая за дожаривающейся там второй партией
шашлыка.
– Еще нанизывать будем? – окликнул он
Нурахуна.
Тот отрицательно мотнул головой:
– Хватит. Дай Аллах, чтобы хоть это
доели. По-моему, все уже и без того сыты.
– Там, – Ленька показал кивком головы
на стоявший на земле у их ног бак с замаринованной бараниной, – еще столько
мяса, что целую голодную роту накормить можно.
– Ерунда, – отмахнулся Нурахун. – Пусть
на завтра остается.
– Не перекиснет?
– Чего вдруг? – сыронизировал Нурахун,
усмехнувшись, и снова сосредоточился на шашлыке.
Ленька запрокинул голову и стал
смотреть на уже обозначившиеся на небе звезды, с удовлетворением дыша
посвежевшим к ночи воздухом, густо приправленным дымом тлеющего саксаула и
запахом томящейся на жару баранины, исходящими от мангала.
– Хорошо-то как! – выдохнул он. –
Почаще бы так собираться.
– Хорошо-то, хорошо, – съязвил Нурахун.
– Только ведь и работать еще надо. Семьи кормить. Это ты у нас один такой
беззаботный! – Он усмехнулся и добавил: – Вечный студент!
Из дома, через раскрытые окна раздался
дружный взрыв хохота.
– Веселятся! – отметил Ленька,
покосившись в сторону шума. – Ну, скоро там, Колян?
– Еще немного, – отозвался тот,
перетряхивая аккуратно шампуры на мангале.
– Колян! – снова позвал Ленька.
– Ну?
– Я у тебя в подвале старую детскую
коляску видел.
– Ну?
– Дашь мне?
– Зачем?
– Затем, что надо. Тебе, не все ли равно?
Тебе-то она за каким чертом?
– Ни за каким, – невозмутимо отозвался
Нурахун. – Но если уж просишь, будь добр объяснить, для чего…
– Вот, блин! – рассердился Ленька. –
Вечно ты так! – Но, немного помявшись, все-таки объяснил: – Я тележку хочу
сделать…
– Какую тележку?
– Обыкновенную. Операторскую – для
съемок. Хочу, когда диплом снимать буду, проезды с наездами движущейся камерой
сделать. В институте фирменной тележки нету. Так я хоть на самопальной
попробую…
Нурахун поперхнулся смехом.
– Кому что, а пьянице бутылка. Ох, и
чудо же ты, Ленька. Ты посмотри на себя! Тебе тридцать шесть лет! Жены – нет,
детей – нет, дома своего – тоже нет! А ты – про тележку какую-то думаешь.
– Ну и что? – отозвался Ленька, ничуть
не смутясь.
– А то! Ты о будущем хоть немного
думаешь?
– Думаю.
– И что?
– Ничего. Кино буду снимать.
– Дулю ты будешь снимать, а не кино, –
рассердился Нурахун.
– Это уж не твое дело, – упрямо ответил
Ленька.
– А чье?
– Не твое. Мое.
– Твое! – передразнил Нурахун. – А мы
все за тебя беспокоимся. Что с тобой станет, что тебе светит. А тебе самому –
все до фени. Ты – пофигист.
– Даже так? – съязвил Ленька.
– Да – так. Проживаешь свою жизнь
впустую.
– Ты бы лучше, чем так обо мне
заботиться, помог мне с транспортом, когда я диплом снимать буду.
– Это уж дудки! – сразу отрезал
Нурахун.
– Почему?
– Потому что в это твое кино я ни
грамма не верю. Если б верил, что все это на пользу тебе пойдет, – помог бы. А
так – шиш! Не хочу глупости твоей помогать.
– Это не глупость, Колян. Кино – это
болезнь, – попытался возразить Ленька.
– Вот именно! – подхватил Нурахун.
Ленька, обидевшись, отошел от него в
сторону.
– Эй! – позвал его Нурахун. – Иди сюда.
Готово уже. Помоги в дом занести.
Сообща они принялись раскладывать
дымящиеся паром шампуры с шашлыком на два подноса.
– Слышь, Колян! – все еще обиженно
сопя, позвал Ленька.
– Чего?
– А жениться это хорошо?
Нурахун фыркнул.
– Что значит, "хорошо"?
Ленька, подбирая слова, замялся:
– Ну, там…. Как это сказать?.. Ну,
счастлив ты в семье? Кайфуешь каждый день?
– При чем тут это?
– Ты не увиливай.
– Да женятся не для счастья! – сердито
выпалил Нурахун.
– А для чего?
– Для семьи. Для детей…
– А это не счастье?
– Тьфу ты! Люди женятся потому, что
надо жениться.
– Но почему? Почему?
Нурахун недоуменно пожал плечами:
– Потому, что надо!
Ленька на минуту задумался, а затем
выпалил:
– Нет, брат! Жениться надо для счастья!
– И, еще немного помедлив, добавил задумчиво: – И вообще: чего вы все на меня с
критикой накидываетесь? Ермиловы живут – так себе, одна видимость. Женька половину
денег своих на проституток тратит. Нинка – тоже без мужика. Ванька Червень
каждые полгода все новую невесту находил, а женился два месяца назад. Еще
неизвестно, как у него все с этой Настей пойдет. Статенин один. Ты, Колян, ведь
тоже не без греха…
– Дурачок! – осадил его Нурахун. – Все,
по крайней мере, стараются. И у всех, кроме тебя, свое жилье имеется. И
занимаются все делом, а не ерундой, как ты, – он покачал головой: – В общем, ни
черта ты, братуха, так и не понял. Ладно, пошли в дом.
На самом пороге Ленька снова позвал
Нурахуна:
– Колян!
– Да?
– Коляску-то отдашь?
– Да забери ты, – раздраженно отозвался
тот.
* * *
Внутри дома о шашлыке все уже давно
забыли, так как были порядком навеселе. Видно, уже наступила та фаза застолья,
когда предпочитают пить и общаться, забывая закусывать.
Неподалеку у камина танцевали две пары:
Бахыт с Саулешкой и Инночка с тем холуем, что сидел возле нее в дороге. Миша в
углу что-то убежденно доказывал своему бухгалтеру, а его жена о чем-то
перешептывалась с Кипридой, Коля Статенин "вслепую" играл на диване в
шахматы с Червнем, который сегодня тоже был один по причине раннего токсикоза
своей молодой жены. Брусилов сидел рядом с Нинкой и Чимяной, и, слушая, о чем
те переговаривались, держал в руке полную стопку – наверное, машинально, и задумчиво
улыбался – похоже, что он уже порядком-таки захорошел.
Катя сидела напротив Нинки и, очевидно,
прислушивалась к тому, о чем та беседовала с Чимяной, изредка поглядывала в
сторону дивана, где Статенин, как обычно, в пух и прах разделывал Червня.
Ермилов, сидевший в одиночестве с угла
стола, искоса и украдкой изучал Катю, что сразу отметил про себя Ленька с
недовольством.
Из соседней комнаты доносился шум, и,
судя по репликам, можно было понять, что там почти вся Мишина тусовка режется в
карты на деньги, или, лучше сказать, – на баксы.
– Кому шашлык?! – призывно объявил
Нурахун, когда они с Ленькой приблизились к столу.
Призыв Нурахуна должного действия не
возымел.
– Да, – мрачно констатировал он. –
Похоже, что нас здесь никто не ждал.
Катя, услышавшая его слова, сразу
повернулась в их сторону и, приветливо улыбнувшись, сказала:
– Нет, почему же! Я, пожалуй, еще
порцию съем с удовольствием. У нас в Самаре такого не бывает.
– У вас в Самаре много чего не бывает,
– не без самодовольства заметил Нурахун, пробираясь с подносом к центру стола.
– Ленька! Давай, садись рядом, – пригласил он.
Ленька, оставив поднос на краю, уселся
между ними.
– Как вкусно пахнет! – заметила Катя, с
наслаждением потянув в себя носом воздух.
– Кто делал! – пользуясь моментом,
похвастался Нурахун. – Так, мужики! – громко позвал он. – Давайте сюда поближе.
Пора вмазать…
– Секундочку! – отозвался с дивана
Статенин, сидевший спиною к Червню и к шахматной доске, и, подняв кверху
указательный палец правой руки, объявил: – Ладья эФ 6. Мат!
Ванька Червень покосился на доску и,
секунду подумав, всплеснул руками:
– Во, блин! – воскликнул он в сердцах,
вставая. – Нет, Коля, ты жульничаешь.
– Да нет же! – воспротивился Коля, тоже
поднимаясь с дивана.
– Нет, нет, ты, определенно, жулик, –
продолжал настаивать Червень.
Коля в ответ лишь весело рассмеялся.
Они сгруппировались у подноса.
"Хорошо, что одни наши!" –
подумал Ленька, которого Мишина компания попросту раздражала, но – в этот
момент он увидел краем глаза, что Миша, похлопывая по плечу своего бухгалтера
на ходу, выполз из угла и тоже направился к столу.
Статенин с Червнем уселись рядом с
Катей.
– Женька, ты чего там – в стороне? –
позвала Нина. – Иди к нам.
Ермилов нехотя поднялся со своего места
и пересел поближе.
С шумом налили и весело выпили. Кое-кто
все-таки "снизошел" и до шашлыка.
– Слышь, Ленька, – позвал Статенин.
– Чего?
– Ну-ка, скажи мне еще раз – что такое
кино?
– Кино – это фотография, –
безапелляционно заявил Ленька. – Так наш мастер говорит.
– А что такое тогда фотография? Это
кино, да? – подковырнул Статенин.
– Да ну тебя! – отмахнулся от него
Ленька.
– Ладно, ладно, не сердись, – успокоил
его Коля. – Но тогда объясни ты мне, что такое режиссура? А то я этого слова не
понимаю. Ну, есть сюжет, диалоги, в конце концов, спецэффекты – это любой
зритель понимает. А вот что такое режиссура? Режиссер – это ж, попросту говоря,
организатор, так?
– И организатор тоже, – согласился
Ленька.
– А в чем же тут творчество? – не
отставал Коля.
– Творчество – в режиссуре.
– Так и объясни мне – как это?
Ленька вздохнул.
– Честно говоря, я сам лишь пару
месяцев назад понял, что это такое. Раньше я не въезжал.
– Ну?!
Ленька снова вздохнул.
– Понимаешь, Коля, – начал он, –
режиссура – это такая штука, за счет которой все происходящее в фильме
высветляется, или, быть может, преломляется. Или каким-нибудь особенным образом
действие за счет нее движется…
– Например?
– Например? – переспросил Ленька. –
Хорошо. Я приведу тебе пример.
– Приведи, – пожелал Коля.
– Ты "Последний день
Каирхана" видел?
– Ну, видел…
– Это моего мастера картина! – не без
гордости напомнил Ленька.
– Ну?! – подстегнул Статенин.
– Так вот, – горячо заговорил Ленька. –
Помнишь там момент: когда монголы врываются в Отрар и начинается резня?
– Ну…
– И на галерее появляется Каирхан. Он
садится по-казахски на пол и начинает с ужасом смотреть на происходящее, а
подле него стоит какой-то холуй и держит в руках ханский халат. Помнишь это?
– Ну?
– И в какой-то момент Каирхан
поворачивает голову в сторону слуги и судорожными движениями отрывает от халата
два кусочка ткани, а затем запихивает их себе в уши. И сразу все становится
ясным зрителю: и то, что кипчакам – хана; и то, что Каирхан горько переживает
поражение; и неотвратимость происходящего. Помнишь это, Коля?
– Смутно, – покривился Статенин. –
Нужно будет еще раз пересмотреть. Но к чему ты это?
– Так ведь это и есть режиссура! –
пылко воскликнул Ленька. – Это же придумать надо! Эти кусочки ткани в ушах –
это же режиссера находка! Это же гениальная находка!
Катя осторожно подергала Статенина за
локоть и тихо позвала:
– Коль! Слышишь, Коля!
– Чего? – обернулся к ней Статенин.
– Какой он дикий! – шепотом сказала
она.
Статенин с недоумением покосился на
Леньку Стреляного:
– Ленька-то?
– Да.
– Почему?
– Ты посмотри, как у него горят глаза!
Статенин рассмеялся и тоже шепотом
возразил ей:
– Не так ты говоришь, Катя.
– То есть?
– Нужно говорить так: ты посмотри, как
у него горят глаза! – несколько изменив интонацию, повторил Статенин Катины
слова.
Катя неуверенно пожала плечами:
– Не знаю, – все еще шепча, сказала
она. – По-моему, твой Ленька – фанатик.
– Это уж, безусловно, – беззаботно
согласился с Катей Статенин и, немного подумав, шепнул ей: – Пригласи его
танцевать.
– Ты думаешь? – с сомнением спросила
она.
– Во всяком случае, уверен, что он
этого хотел бы.
Катя улыбнулась и, повернувшись к
Леньке, позвала:
– Леня!
– Что?
– Ты танцевать умеешь?
Ленька немного смутился:
– Так. Немного, – неопределенно ответил
он.
– Пойдем? – предложила она.
– Пойдем, – кивнул Ленька.
Катя по-хозяйски увела его из-за стола
и увлекла в танец.
Ленька танцевал с нею, затаив дыхание –
чтобы было слышно ее дыхание, чтобы лучше ощутить и надолго запомнить запах ее
волос, чтобы навсегда запомнить всю ее.
Катя вдруг подняла голову и взглянула
ему в глаза:
– Из меня вышла бы актриса? – спросила
она, улыбнувшись.
– Конечно, – не раздумывая, отозвался
Ленька.
– Снимал бы меня? – лукаво
поинтересовалась она.
– Еще бы! – восторженно шепнул он. –
Просто обласкал бы тебя объективом. Как Антониони Монику Витти.
– Только объективом обласкал бы? –
подначила его Катя.
Ленька совсем уж смутился и не ответил.
Она, понимая это, не стала больше тревожить его и без того уж беспокойную душу.
И ничто не мешало их танцу. Ничто,
кроме одного – маленькие, поросячьи глазки наблюдали за ними с ухмыляющегося
Мишиного лица…
* * *
Вернувшись за стол, Ленька и Катя, не
сговариваясь, уселись рядом.
Обстановка в комнате, пока они
танцевали, несколько изменилась – почти все гости вернулись на свои места, но
общались все как-то сами по себе, группками, по принципу "сосед с
соседом".
– Ты в России бывал когда-нибудь? –
негромко спросила Катя Леньку.
– Ни разу, – сознался он.
– А хотел бы побывать?
– Конечно. Мне вообще хотелось бы
поездить побольше. Везде-везде. А то что – всю жизнь в Казахстане и в
Казахстане, – посетовал Ленька, но – тут же спохватился: – Не. Я Казахстан,
само собой, люблю, а Алма-Ату – тем более, но – поездить все равно хотелось бы…
– А ты приезжай в Самару…
– В Самару? – переспросил Ленька.
– Ну да, – кивнула Катя и, слегка
улыбнувшись, добавила: – У нас в Самаре самые красивые девушки…
Теперь улыбнулся Ленька.
– Да, да, – энергично заверила его
Катя, заметив его улыбку. – Об этом даже Михалков говорил.
– Ну, если уж сам Михалков! – пошутил
Ленька.
– Эй, студент! – грубо окликнул его
через стол Миша в этот момент.
Ленька нехотя оторвал свой взгляд от
Катиного лица и спросил:
– Чего тебе?
Миша неторопливо ухмыльнулся:
– Ты кино скоро снимать будешь?
– Тебе-то, какое дело?
Миша кашлянул.
– Ну, мало ли… – протянул он
неопределенно. – Быть может, деньжат тебе на это дело подкинуть хочу. На
бедность, – прибавил он в конце после некоторой паузы – со значением.
Ленька от этих его слов несколько, что
называется, повелся.
– У тебя денег на это не хватит, Миша,
– все-таки ответил он.
– Да ну! – подначил тот.
– Вот тебе и "да ну"! Чтобы
полнометражную картину на кинопленку снять, нужно, как минимум, несколько сот
тысяч долларов. Тебе, Миша, при всех твоих понтах столько не потянуть.
Мишины губы скривились в презрительной
усмешке:
– Несколько сот тысяч долларов! –
передразнил он. – Да у тебя в кармане хотя бы пара сотен тенге имеется?
Пускаешь тут пузыри! – Он, все так же презрительно улыбаясь, отвернулся от
Леньки в сторону, но, видимо, так и не выпустив весь пар, не удержался и
добавил сквозь зубы: – Бишара! – впрочем, не громко.
Однако, как это часто бывает в таких
случаях, хотя до этой поры никто практически, кроме Кати, не обращал внимания
на их разговор, именно последнее слово оказалось услышанным всеми. За столом как-то
вдруг стихло, и все повернули головы в их сторону.
Ленька полыхнул сразу.
– Ты, Миша, когда болтаешь – за метлою
хоть немного следи, – посоветовал он в наступившей тишине.
– А я и слежу, – явно иронизируя над
Ленькой, отозвался на это Миша.
– Не боишься, что отвечать придется? –
еще более полыхая, напряженным голосом спросил Ленька.
В этот момент он краем уха услышал, как
Катя шепотом спросила у Статенина, видимо, недоумевая по поводу происходящего:
– Коль, а Коль, а что такое
"бишара"?
– Отвечать мне – не привыкать, – так
среагировал Миша на последний Ленькин вопрос.
Ленька медленно приподнялся со своего
стула:
– Ох, Миша! – сверкнув глазами, начал
он. – С огнем играешь. За такие вещи, Миша, можно и нож в толстое брюхо
схлопотать.
Теперь уже вскочил Миша.
– Да ты, урод! Да как ты смеешь!
Вокруг все и вся заходило ходуном.
– Да я тебя, – продолжал
"кипешевать" Миша, – с землей сровняю.
– Да что ты, Миша! – засмеялся ему в
лицо Ленька. – Может, во дворе этот вопрос решим?
– Давай! – взвизгнул Миша.
С этой секунды в доме Шубаевых, как
некогда в доме Облонских, все смешалось.
Вся тусовка с шумом и гвалтом разом
высыпала на двор. Вокруг Миши сгруппировались его холуи, дружно убеждая того,
что он прав, но все-таки – праздник-де и не стоит, мол, портить себе настроение
из-за какого-то там студента, и так далее, и тому подобное.
Возле Леньки, разумеется, тоже
собрались сочувствующие, но они – в отличие от тех, других, – никаких советов
не давали, а лишь пытались разобраться, в чем, собственно говоря, дело, с чего
все началось, кто же на самом деле прав, а кто виноват.
Один Бахыт носился по двору от одной
группы к другой, мучительно ломая голову, каким бы хитрым образом уладить это,
так вдруг неожиданно возникшее "дело".
Неизвестно, сколько в точности минут
длилась вся эта крикливая неразбериха, только в какой-то миг Ленька вдруг
понял, что никакой драки, скорее всего, не будет, что подраться им с Мишей
никто не даст и – что самое главное – Миша-то особенно и не стремился драться,
он попросту старался, что называется, не ударить лицом в грязь, и потому все
это время лишь дешево "понтовался".
Но – ситуация требовала хоть
какого-нибудь разрешения.
Ленька стоял среди своих, без охоты
что-то отвечая на их вопросы, и думал. Он думал о том, что будь он на месте
Бахыта, то сейчас бы запросто вытурил с торжества Мишу – потому что нельзя кому
бы то ни было позволять оскорблять у себя в доме своего старого и проверенного
друга. Да случись что-нибудь подобное у него – у Леньки – в доме, он бы
поступил именно так, не задумываясь: даже, если б дело касалось кого-нибудь из
очень полезных людей, пусть даже по части кино. Но он – Ленька – никогда и
никому не позволил бы "наехать" на Бахыта у себя в доме.
Но – каким бы горьким это не было для
него – приходилось признать, что Бахыт – сейчас поступит, а лучше сказать –
поступает по-другому, не по-Ленькиному. Совсем из другого теста сделан Бахыт, и не мог он ради дружбы с
Ленькой подставить под удар свои столь удачные деловые отношения с Мишей.
И еще – совсем уж с невыносимой горечью
понял Ленька, что сегодня его оскорбили так, как никогда прежде не оскорбляли.
И произошло это в присутствии Кати – девушки, которая нравилась ему так, как
никакая другая прежде.
– Эй, Миша! – вдруг неожиданно для
самого себя выкрикнул Ленька. – Слышишь! Я ухожу! Я ухожу, а ты оставайся. Не
гоняй воздух попусту, Миша! Теперь это, – Ленька размашистым жестом показал на
дачный участок, – твоя территория. Твоя, а не моя, – и, сказав это, Ленька
решительно пошел прочь со двора, – ну, не оставаться же ему было там, в самом
деле?
Бахыт и Нурахун кинулись за ним.
– Слышь, Ленька, не кипятись. Давай,
поговорим, – задержал его Бахыт за забором.
Ленька остановился и повернулся к нему.
– О чем тут говорить, Бахыт? – негромко
спросил он.
– Как-то паршиво все вышло…
– Куда уж паршивей, – грустно улыбнулся
Ленька.
– Ты обожди. Уладим как-нибудь. Хочешь,
я вас с Мишей на разных концах посажу, что ли? Разведу, как боксеров, по разным
углам.
Ленька отрицательно покачал головой:
– Нет, Бахыт, не могу я здесь сейчас
оставаться, – вяло отклонил он предложение и с надеждою всмотрелся в темноте в
глаза Бахыта – быть может, еще догадается, чего ждет от него Ленька? Быть
может, выставит еще взашей Мишу?
Но – Бахыт не догадывался.
– Почему вы все такие? – всплеснул
Бахыт руками, видимо, имея в виду под словом "все" всех их старых
друзей. – Почему я могу со всеми общий язык находить, а вы – нет?
Ленька переглянулся с Нурахуном –
понимает ли тот, о чем сейчас он думает?
Нурахан, кажется, понимал:
– Слышь, Ленька, да ну его к Аллаху –
этого Мишу. Ну, хочешь, я сейчас сам пойду и по башке ему настучу?
Бахыт на него вскинулся:
– Эй, эй, вы! Петухи! Что вам –
спокойно не отдыхается?
– Не хочу, – отозвался Ленька на вопрос
Нурахуна и, чуть помедлив, добавил: – Ладно, мужики, пойду я.
– Обожди, – снова задержал Бахыт
Леньку, лишь тот попытался сдвинуться с места.
– Ну?
– Давай, я тебя хотя бы на машине
подкину, – предложил Бахыт.
Ленька усмехнулся:
– Каким образом? Ты ведь под газом…
– Хотя бы до трассы…
– Обойдусь, – Ленька снова попытался
уйти.
– Да подожди ты! Как ты сейчас
доберешься? Ночь ведь. И до города далеко…
– Ерунда. Доберусь на моторе, – сказал
Ленька, и тут же вспомнил, что в карманах у него пусто.
– Деньги у тебя есть?
– Есть, – солгал Ленька.
В другое время он бы, не задумываясь,
взял у Бахыта денег на дорогу, но сейчас – не мог. И он даже не смог объяснить
себе самому, почему так.
– Точно есть? – на всякий случай
переспросил Бахыт.
– Точно, – уверенно солгал вновь
Ленька.
Бахыт вздохнул:
– Ну, ладно. Если уж так уперся – иди.
Счастливо добраться.
Ленька круто от него отвернулся и пошел
вдоль по проселку.
Во время этого разговора он – каким-то
уголком души своей – ждал появления Кати. Он не мог объяснить себе, для чего, –
взять ее с собою в дорогу было бы глупо, а остаться с нею здесь – как уже
объяснено выше – он себе позволить не мог. Ни под каким видом – даже, если б
сама Катя его об этом попросила.
Но все равно – он ждал ее. Однако, Катя
не появилась.
И в один день – всего лишь в один день
– Ленька успел по уши влюбиться и – разочароваться в любви. Мало того, – он
потерял своего самого близкого друга…
* * *
А тем временем – пока шел весь этот
разговор на проселочной дороге – Катя теребила Статенина:
– Коля, слышишь, Коля! Чего же мы здесь
стоим? Пойдем туда – к ним.
Статенин поморщился и ничего не
ответил.
– Коля, ну, ты чего? Пойдем же! –
продолжала настаивать Катя и – к вящей убедительности – тянула его за рукав в
сторону ворот.
– Катя, туда нельзя, – все-таки
отозвался Статенин.
– Нельзя? То есть? Что значит,
"нельзя"? – изумилась Катя.
– Там мужики разговаривают. Мужской
разговор, понимаешь? Тебе, – Статенин выделил слово "тебе", – туда
нельзя. Когда мужики между собою разбираются – женщинам вмешиваться не
положено. Восточные дела! Понимаешь?..
– Да плевать я хотела на ваши
"восточные дела"! – возмутилась Катя.
– Действительно! – в сердцах поддержала
ее Саулешка, стоявшая неподалеку, рядом с Ниной Червень, Брусиловым и Кипридой.
Еще – чуть в стороне ото всех – на
колоде для рубки дров сидел безучастный ко всему Ермилов, а подле него стоял и
нервно покуривал сигарету Ванька Червень.
Из всех гостей, похоже, в доме осталась
одна лишь Чимяна.
– Слышишь, Ермилов! – по фамилии
окликнула мужа Киприда. – А ты чего здесь сидишь? Тебе, как всегда: по
барабану? Ты у нас эстет, да? Ты, как всегда, выше этого? – поддела она мужа.
– Чего пристала? – вяло покривился он.
– Сами там разберутся.
– Что значит, "сами"? А ты,
что – сбоку припека, да? – съязвила Галка.
Женька рассердился:
– Не приставай, тебе сказали! – И,
сглаживая свои слова, добавил: – Ленька, черт бы его побрал, сам виноват. Вечно
чего-нибудь учудит…
– С чего это ты решил, что именно он
виноват? – задетая за живое последней фразой Ермилова, накинулась на него Нина
Червень.
– Известное дело, – слабо возразил тот.
– Ничего не известное, – тут же
оборвала его Нина. – Просто тебе лень свою задницу оторвать. Тебе так просто
удобней думать…
– Да ладно, прекращайте вы, – попытался
остановить перебранку Червень.
– А ты помолчи! Тебя никто не
спрашивал, – тут же обрезала его сестра.
Брусилов осторожно тронул ее за локоть:
– Я надеюсь, драки не будет?
– Я тоже на это надеюсь, – раздраженно
отозвалась Нина. – Да и – слава Богу! Иначе всем этим, – она кивнула головой в
сторону галдящей Мишиной тусовки, – достанется.
– То есть? – опешил Брусилов.
– Этим, – пояснила Нина, показав на
Червня и Ермилова, очевидно, подразумевая под «этим» всю их компанию, – только
дай возможность подраться. Это они сейчас такие квелые. А начнется драка – в
них черти вселятся. Уж я-то знаю! Начнут лупить всех подряд.
Брусилов улыбнулся.
– А если их отлупят? – с иронией
поинтересовался он.
Нина отрицательно покачала головой:
– Это уж – дудки! Когда они вместе – с
ними никому не справиться.
Сауле, до этой секунды молчавшая и о
чем-то напряженно раздумывавшая, вдруг встряхнулась и, взглянув в ту сторону,
где был Миша, громко позвала:
– Миша?! Ты где? Пойдем-ка, друг
ситный, в дом. Поговорить надо, – предложила она тоном, не предвещавшим ничего
хорошего.
– Что-нибудь случилось? – тоже громко
отозвался тот.
– Блин, он еще спрашивает! – тихо
бросила Сауле Нине Червень и Киприде, а затем, загадочно усмехнувшись, со
зловещим значением добавила: – Сейчас мы им устроим, девчонки! – и решительно
направилась к Мише…
* * *
Путь, который предстояло пройти
Леньке Стреляному, был не близким – ведь Бахытова дача находилась за поселком
Алгабас, что – в свою очередь – ютился неподалеку от ТЭЦ-2.
И Бог его знает, сколько оттуда было
километров до того района за Дворцом Республики, который с незапамятных времен
алмаатинцы именовали Компотом (из-за обилия в нем всяких Грушевых и Вишневых
улочек), но – в любом случае – этих километров насчитывалось предостаточно.
Быть может, все сорок. А может, и тридцать. Какая разница? Ведь когда ты идешь
один, ночью, через весь город, когда из тебя улетучивается с каждым шагом
хмель, а на сердце давит тяжелая обида – даже самый короткий путь покажется
длинным.
Вовсю разгулявшаяся по небу луна
приглушила своим светом блеск звезд над головой Леньки, и различались лишь те
из них, которые мерцали над самым горизонтом – вечно ускользающим и
недостижимым. Недостижимым для всех – в том числе, и для Леньки.
Сбивая ноги, Ленька гнался за
горизонтом.
Ах, если бы он знал о том, что
происходило в это время на даче Шубаевых.
Ах, если бы он знал!..
* * *
А на даче назревал скандал! Да что
там назревал? Скажем прямо – вовсю полыхал уже.
Первой, само собой, взорвалась Сауле.
И если не дух древней воительницы
Артемиды, то – уж во всяком случае – дух детдомовки со стажем и воительницы со
шкирами овладел ею.
– Миша, блин, ты испортил мне весь
праздник! – выговаривала она. – Из-за тебя уехал Ленька! Какого черта ты
цеплялся к нему?
– Да не цеплялся я, – пытался возражать
тот.
– Сауле, ты это, – попытался понизить
напряжение Бахыт. – Ты притормози немножко.
– А ты не лезь! – осадила Сауле мужа. –
Чей день рождения? Твой или мой?
– Ну, твой, – растерялся Бахыт.
– Без "ну"! – отрезала она и
снова накинулась на Мишу: – В общем, Миша, собирайся и вали домой. Раз Ленька
ушел – значит, и тебе здесь не место.
– Правильно, Сауле! – поддержала ее
Чимяна, до этих пор вообще никуда не вмешивавшаяся.
– Ты-то куда лезешь, женщина? –
изумился Нурахун.
– Не твое дело.
И тут вдруг случилось то, чего еще
вчера никто и предположить не мог, – начался "бабий бунт".
Женщины заговорили вдруг и разом. Они,
почти не слушая друг друга, почти одновременно начали выговаривать своим мужьям
за все их совершенные и несовершенные грехи, обвинять их во всех мыслимых и
немыслимых преступлениях.
Вскинулась вдруг Киприда на Ермилова,
во всеуслышание объявив вдруг, что ненаглядный супруг ее якшается с
проститутками с Саина.
Тот лишь глазами захлопал:
– Ты чего мелешь, Галка? – И, похлопав
еще немного, совсем немного, совсем неожиданно для себя "спалился": –
Вовсе и не с Саина, – и тут же прикусил язык с досады на свою оплошность.
Нина Червень, конечно, не имея
оснований "наезжать" на Брусилова, за компанию с прочими обрушилась
на брата: почему-де молодую жену дома оставил, а сам праздновать поехал?
– Так у нее же токсикоз, сама знаешь! –
возмутился Червень.
– Ну и что? Значит, с нею должен был
остаться, – ничуть не смутясь, заявила Нина. – А то – сидишь тут, в шахматы
играешь.
Спорить с женщинами – известное дело! –
себе дороже выйдет. И бабий бунт оборачивался полной и безоговорочной их победой:
не выдержав накала страстей, сорвался со своего места Миша и, захватив с собою
толстую свою супругу, пошел во двор заводить машину, сопровождаемый Бахытом;
окончательно сникли все оставшиеся представители сильной половины человечества
и – даже и не пытались больше возражать, а лишь с изумлением и затаенным ужасом
смотрели на своих женщин ("Да наши ли это женщины?" – думали они);
Статенин со счастливым удовлетворением думал про себя, что как здорово, что он
до сих пор не женат; Катя же, поочередно прислушиваясь ко всем, столь внезапно
появившимся своим соратницам, с восхищением смотрела на них и, выражая полное
свое согласие с происходящим, поминутно кивала головой и – от избытка эмоций –
периодически впивалась ногтями в локоть Статенина.
– Коля, – наконец, шепнула она ему.
– Что?!
– Поехали сейчас к нему! – потребовала
она.
– К кому? – не понял ее Статенин, на
какое-то время забывший, из-за чего начался весь сыр-бор.
– Как к "кому"? – возмутилась
Катя. – К Леньке.
Статенин с укором повел головой:
– Катя, да Ленька, наверное, уже спать
укладывается.
– Да он еще даже до города не добрался,
Коля! – горячо зашептала она.
– С чего ты взяла?
– Да ты представь – сколько ему идти!
– С ума сошла, что ли? Он на моторе
поехал…
– Черта с два, – возразила Катя. – У
него наверняка денег на такси нету.
– Вот еще!
– Точно я говорю! – с уверенностью
заявила Катя. – Разве он похож на человека, у которого есть деньги?
Статенин поморщился и, думая, что
ответить сестре, нервно забарабанил пальцами по столу.
– Вот что, Катя, – наконец отозвался
он. – Дождемся утра, а потом поедем! Спозаранок. Если ты хочешь…
– Хочу…
– Вот и хорошо. С утра и поедем. Я тебе
обещаю. Договорились?
Катя с сомнением вздохнула, но – все же
согласилась:
– Ладно, Коля. Дождемся утра и поедем.
– Она еще раз вздохнула: – Представляешь, Коля, как ему сейчас плохо?..
* * *
А Леньке Стреляному действительно было
плохо.
На автобусной остановке в Алгабасе его
остановили человек пять или шесть из числа местной шпаны – чего-то промышлявших
в это позднее время – с явным намерением почесать о Леньку кулаки. Но – углядев
в темноте его безучастные и невидящие глаза – посомневавшись немного,
отпустили, видимо, приняв Леньку за "гонимого".
Где-то уже на посту ГАИ Ленька
почувствовал, как у него начали гореть ноги, он попробовал снять сандалии и
носки и пойти босиком, но – получилось еще хуже, чем прежде, и тогда он снова
обулся.
Где-то уже на подходе к Северному
кольцу сноп света автомобильных фар выхватил из темноты Ленькин силуэт и отбросил
его тень куда-то далеко к обочине, и злые, и свинячьи Мишины глазки вбуравились
в Ленькину спину. Но – Ленька, конечно, этого не знал.
Где-то на Абая, в районе пересечения с
улицей Софьи Ковалевской, за Ленькой поплелась целая стая бродячих собак – судя
по всему, голодных и агрессивных, но, увидев, что Ленька подобрал с земли
несколько придорожных галечных камней, насторожилась и постепенно отстала от
него…
Уже рассвело, когда он добрался домой.
Ноги горели так, что и ступить на них
больно было.
Присев на кровать, Ленька немного
подумал, а затем снова поднялся, набрал в чайник воды и, согрев его, вылил воду
в таз. Затем разыскал в шкапчике старые, видимо, давно уже просроченные
горчичники, и натер с них в таз горчичного порошка и принялся парить ноги.
Сквозь занавески тем временем уже стали
проникать в комнату косые солнечные лучи, лаская и вновь задирая Леньку – как
накануне.
"Солнце, Солнце, – грустно подумал
он. – Зачем же ты мне так солгало?"
Когда ногам полегчало, Ленька извлек их
из воды, а таз запихнул под кровать, а затем, ступив на пол, попытался сделать
пару шагов, обувшись в свои домашние сланцы, но – боль тут же вернулась.
Осмотревшись по сторонам, Ленька
углядел валявшиеся в углу свои коньки "Сальво" и, не без труда
добравшись до них, скинул с себя сланцы, а вместо них натянул на ноги войлочные
чулки, извлеченные из коньков, – и, хотя пластмассовые языки болтались при
ходьбе, ногам стало немного легче.
Немного подумав, Ленька вернулся на
кровать и прилег там, надолго – почти на час – погрузившись в свои мысли. О чем
были эти мысли? Неизвестно.
Однако, вдоволь належавшись, он встал
и, подойдя к хозяйскому комоду, выдвинул ящик и отыскал в нем молоток и дюбель.
Затем, сорвав с вешалки свои брюки, вытянул из них тонкий кожаный ремень.
Приставив к стене табурет, он поднялся
на него во весь рост и, продев ремень в пряжку, вытянул вверх руки и
старательно пришпилил дюбелем конец ремня к стене, предварительно примерившись.
Затем, подергав за ремень, проверил крепление и, немного подумав, соскочил с
табурета и снова сбегал к комоду и принес оттуда еще один дюбель – и вколотил
его в ремень рядом с первым. Для надежности.
Действовал он все это время не то чтобы
осознанно, но как-то уж очень тщательно – как будто б мизансцену разводил.
Уже окончательно взобравшись на табурет
и взявшись руками за ремень, он вдруг остановился и покосился на свои ноги.
Что-то смутило его. Он снова сбегал к комоду и принес оттуда моток китайской
ленты-скотч. Поставив поочередно ноги на табурет, он обмотал их скотчем в
районе щиколоток – так, чтобы языки соединились с чулками заодно, чтоб не
болтались, да и не свалились с ног, упаси Боже! Ведь некрасиво будет!
Затем, осмотрев еще раз всю проделанную
работу и оставшись довольным, Ленька снова ступил на табурет, намерил на ремне
петлю по голове, устроил ее поудобнее на шее и, не мешкая, отбросил табурет
из-под ног.
* * *
Именно в этот момент возле
кинотеатра "Арман" притормозил автомобиль, из которого, наскоро
расплатившись с водителем, выскочили Статенин и Катя и заспешили в сторону
"Компота".
Собственно говоря, спешила одна Катя.
Статенин же явно чувствовал себя, что называется, не в своей тарелке:
– Катя, ну ты сама подумай – восемь
часов! Куда мы бежим? Разбудим человека, да и только!
– Нет, нет, Коля, давай уж лучше
поспешим. Он рад нам будет, вот увидишь.
Как ошибались они оба! Разбудить уже
нельзя было Леньку, и обрадоваться он уже ничему не мог.
– Знаешь, Коля, что я решила?
– Что ты решила, Катя?
– Я вашего Леньку с собою увезу, в
Самару.
– Ему еще год учиться…
– Ничего, я его после увезу.
– Да не поедет он в Самару.
– Вот еще! Поедет как миленький! Со
мною – поедет.
– В Самаре киностудии нет. Чем он там у
вас будет заниматься?
– Вот он и откроет киностудию. Я ему
помогу.
– Ох, и прыткая же ты, Катя.
– Да, да, Коля, так и будет. Вот
увидишь!
Нет, никуда и никогда не уехать Леньке
уже из Казахстана!
От того перекрестка, где высадились из
машины Катя со Статениным, до Ленькиного дома на улице Хлебной (ох, и чудное же
это название – Хлебная) идти было минут пять или семь. Семь – если неспеша,
пять – если торопливо.
Катя и Статенин торопились очень, но –
они не успели. В некоторых случаях пять минут – равняются вечности. И даже
мятежный мозг неугомонного Леньки Стреляного, лишившись кислорода, за это время
успел умереть.
Тело его, когда они ворвались к нему в
комнату, переполошив весь дом, и вынули, наконец, из петли, было еще теплым.
Более того, – Кате оно показалось горячим.
И плакала Катя, роняя те слезы, знай о
которых заранее, Ленька, конечно, никогда бы не совершил того, что уже
совершил. Но не суждено ему было узнать об этом.
И сурово молчал Статенин, в ожидании
"скорой" и милиции выкуривая одну сигарету за другой, виня себя и
виня.
И безмолвно лежал между ними горячий
труп Леньки Стреляного.
И если есть еще тот свет, и если есть
еще тот Бог, то Ленька, представ Там и пред Ним, спросит (а он ведь спросит):
"Господи, неужели я и в самом деле прожил свою жизнь впустую?" И
ответит ему Он: "Нет пустых жизней, ибо сама жизнь – полна и полна. И твоя
жизнь была, как и всякая другая, полна. Ибо и твоя жизнь внутри самой
Жизни".
Но – до поры до времени – нам не узнать
об этом разговоре Леньки с Богом.
Но – зато мы можем узнать то, чего ему
уже не узнать: как изменится Бахыт Шубаев – потомок древнего байского рода,
кочевавшего когда-то в долине реки Шу, как однажды, обманутый своим партнером
по бизнесу (тем самым, кто в одночасье раздружил его с Ленькой), обратится он к
политике – да не к малой, к большой, и начнет читать свою проповедь, да так,
что везде услышан будет, ибо – кому, прежде всего, радеть за эту землю, как не
самим казахам? Ибо требовало Время, чтобы евразийский узел был не разрублен, а
развязан, потому что – лишь развязав его, можно будет сотворить нечто – быть
может, даже венец. И суть была в том, чтобы двигаться – вперед, с верою в
светлый облик Евразийского духа, с надеждою на Прощеное время, к Евразийскому
венцу.
Не узнает Ленька и о том, как Богдан
Брусилов будет с каждым словом своих
новых произведений все более и более приближаться к русской истине – самый
казахский из всех неказахских писателей, пророк Прощеного времени, писатель
евразийского калибра. И его будут слушать – потому что есть среди людей такие,
кого должно слушать. Ведь кто есть писатель, как не самая высокая из всех
существующих земных инстанций, неподвластная никому, кроме Бога, – ни
президентам, ни правительствам, ни парламентам?
Не узнает Ленька и о том, как вначале
на малых, а затем и на самых больших кинофорумах планеты заблистают имена его
бывших сокурсников.
Не узнает он и того, как долго – всю
оставшуюся жизнь – будет вспоминать его Катя.
Медленно подходила к концу эпоха тех
перемен, что разрушают человеческую душу. Медленно приближалась эпоха тех
перемен, что для человеческой души благотворны.
Было раннее утро восьмого августа
двухтысячного года. До наступления третьего тысячелетия оставалось четыре
месяца и двадцать три дня.
А наступающий день – обещал быть
хорошим…