Советский роман
Предисловие
Почему-то исторические хроники принято писать только об исторически
значимых лицах. Я же решил написать таковую о своем друге. Не вижу причин,
из-за которых такое желание можно признать неправомерным. Еще неизвестно, кто
более достоин стать героем подобной хроники – Ричард III и Генрих IV, или мой
друг.
Форма, которую я надумал избрать для своего описания, может
показаться несколько странной – она от первого лица. Почему-то у прозаиков
такая форма считается особенно сложной. Может быть…
Мне же показалось, что в данном случае мой выбор будет
вполне приемлемым и интересным.
Но прежде, чем начать повествование, хотелось бы
предостеречь читателя от одной ошибки: "я" моего героя и мое
авторское "я" – это не одно и то же.
Кстати, хорошая поэтическая лирика всегда пишется от первого
лица, чего, к сожалению, не скажешь о прозе. Поэты даже термин такой особенный
придумали – "мой лирический герой". И когда поэт говорит
"я" – это не его собственное "я", а "я" его
лирического героя. И как тут не вспомнить обращение к критику Саши Черного:
Когда поэт, описывая даму,
Начнет: "Я шла по улице, в бока
впился корсет",
Здесь "я" не понимай ты
прямо,
Что, мол, под дамою скрывается поэт…
Так что – все, что будет поведано далее, случилось не со
мною, а с моим другом, и только он несет полную моральную, нравственную и
прочие ответственности за свои поступки, мысли и чувства. Я же – всего-навсего
человек, который постарался зафиксировать все это на бумаге (разумеется, с
одобрения моего друга).
Конечно, озадачась тяготами своего немалого труда, я не
единожды погрешил против действительности, но – надеюсь – ни разу против
истины.
Впрочем, следуя мудрости поэтов, мы должны понимать, что
голос, который будет услышан читателем, это уже не мой голос и даже не голос
моего друга – это голос нашего лирического героя.
Тогда, я полагаю, и дневниковая форма первой части хроники,
написанная о той славной поре, когда мой друг был первоклассником, не вызовет
удивления у читателя, который прекрасно понимает, что семилетние мальчишки –
дневников не ведут. И на самом деле – вся эта часть не более чем попытка автора
представить такой дневник – попытка, безусловно, тщетная (уж куда нам –
взрослым – умудриться вникнуть в детскую психику и воспроизвести речь ребенка?)
Приходится поневоле вставать на жалкий путь имитации.
А теперь, пожалуй, можно приступить и к самому
повествованию.
Часть первая
Таня и Барбара
1 сентября 1968 года
(утро)
Мне страшно: я боюсь свою маму. Есть у нее такая дурная привычка: в
самый неподходящий момент – на людях! – проявить свою заботу обо мне.
Было бы, конечно, большой глупостью прийти на первую в своей жизни
школьную линейку совсем без нее – пожалуй, так я даже свой класс не смог бы
разыскать. Да и возможно ли было б убедить ее остаться дома? Но все же…
Сейчас она стоит в толпе родителей в стороне от линейки и старательно
выуживает мои взгляды, когда я случайно поворачиваю голову в ее сторону. Руки у
нее уже пусты – гладиолусы, которые мы принесли с собою, перекочевали из них в
руки Инессы Ивановны. Мама сказала, что Инесса Ивановна теперь будет моей
учительницей. Интересно – кем же она была прежде?
Я заставляю себя смотреть на маму, как можно реже. Но зато исподтишка
разглядываю своих одноклассников. Так как я довольно маленького роста и этим
уступаю многим из них, меня поставили с левого края и в первую шеренгу – это
называется "по ранжиру". Почему всегда нужно строиться "по
ранжиру", а не как-нибудь иначе – я не знаю. И почему вообще – всегда,
чуть чего необходимо строиться – этого я тоже не знаю. Почему-то строят везде –
и в детском саду тоже. Уж я-то знаю!
Я поворачиваю голову вправо и немного назад и сталкиваюсь взглядами с
какой-то девчонкой. Она принимает неприличную позу и вызывающе смотрит на меня.
Я отвечаю ей тем же. У-у, дылда!
Вообще-то, соревноваться в "гляделки" я не люблю. Поэтому, я
вскоре перевожу свой взгляд дальше. О Боже! Я готов поклясться очередной
победой советской сборной на очередном чемпионате мира по хоккею, я готов
поклясться очередными голами Фирсова и Харламова, что более красивой девочки я
еще не видел!
Она стоит через два человека от "дылдочки", и, в отличие от
той, не глазеет по сторонам, а спокойна и невозмутима.
Я разглядываю ее очень осторожно, но так, чтобы как можно надежнее
запомнить ее образ, потому что она не просто девочка, а – носительница образа.
"Носитель образа" – это выражение моей мамы. Что это в точности
означает – я не знаю, но, думаю, что это что-нибудь хорошее. Иначе мама так обо
мне не говорила б – по ее мнению, я тоже носитель какого-то образа.
Волосы у красивой девочки прибраны совсем не так, как у других девчонок
– они сплетены в две крепкие, и толстые, и, наверное, очень тяжелые косы,
подернутые по плетению белыми атласными лентами, и уложены вместе в красивое
полукольцо. Конечно, со своего места я не могу видеть достаточно отчетливо, как
уложены волосы девочки – ведь я стою в первой шеренге, а она во второй – но
зато я могу догадываться об этом.
Ура, кажется, я понял, что такое образ! Образ – это когда по видимой,
открытой части чего-либо или кого-либо, можно догадываться о том, что скрыто за
этой видимой частью. И, наверное, самое интересное – это то, что скрыто…
Наконец-то, линейка заканчивается. Все разбредаются кто куда. Во дворе
школы все приходит в беспорядок.
Мама, конечно же, не упускает случая, чтобы продемонстрировать свою
дурную привычку: она подходит ко мне и, обняв меня одною рукой за плечи, другою
взъерошивает мои волосы, да еще и говорит мне при этом что-то свое.
Краем глаза я вижу, что на это обращает внимание красивая девочка. Какой
ужас!
2 сентября 1968 года
(день)
Оказывается, красивую девочку зовут Таня Шаратова. Она сидит в соседнем
ряду, на одну парту впереди моей. Это настолько близко, что ничто не мешает мне
разглядывать ее, но настолько далеко, что нельзя, даже при всем своем желании
прикоснуться к ней – я имею в виду, прикоснуться так, чтобы этого никто, кроме
нее самой, не заметил.
Время от времени, я нарочно роняю на пол карандаш или резинку и
забираюсь под парту, якобы с целью поисков. Оттуда я беспрепятственно смотрю на
Танины ноги.
У учительницы ноги – тоже ничего. Но у Тани – все равно лучше.
Вчера, после линейки мы добирались до дома вместе: Таня, ее мама, моя
мама и я. Оказывается, Таня живет со своими родителями недалеко от того дома, в
котором мы с мамой арендуем пару комнат. Ее папа – военный. Мой папа – тоже был
военным. Он погиб во время больших учений два года назад – несчастный случай.
Случаи, вообще, бывают либо несчастными, либо счастливыми. Так рассуждает моя
мама.
Моя мама – не в меня. Она общительная и смешливая. Это она первая
подошла к Шаратовым, когда заметила, что они идут в ту же сторону, что и мы.
Потом они втроем шли впереди, а я плелся следом. Таня была между двумя мамами,
которые оживленно друг с другом разговаривали. Я все время боялся, что мама
скажет обо мне что-нибудь лишнее. Но этого не случилось. Обе мамы говорили о
папах – о живом и о мертвом.
Я очень ревную свою маму: с нею часто пытаются заигрывать чужие дядьки.
Правда, мама этого терпеть не может. В таких случаях я ее всегда выручаю.
– Это у вас мальчик или девочка? – спросил как-то у мамы какой-то
дядька, когда мы с нею гуляли в парке Горького. Мне тогда было, наверное,
четыре года.
– А вы бы сами у них поинтересовались, – с улыбкой ответила мама и
показала на меня рукой.
Дядька, выпендрив на лице улыбку (да еще какую противную!), спросил у
меня:
– Ты мальчик или девочка?
– А ты? – угрюмо спросил у него я.
Мама начала так хохотать, что на нас стали оглядываться прохожие. Дядька
исчез так же незаметно, как и появился.
Другой раз какой-то липучий тип все порывался купить мне шоколадку или
мороженое, но я ему сказал, что не хочу ни того, ни другого, и что пусть он
лучше купит нам с мамой телевизор. Дядька сразу стал юлить и выкручиваться, и
это было очевидно. Тогда я напрямик спросил у него: не жадина ли он? Он,
конечно же, тоже исчез. Я заметил – многие люди не любят, когда с ними
разговариваешь напрямик.
Но однажды мама на меня очень рассердилась. Это было совсем недавно, на
Медео. Какой-то очень высокий дядька пристал к нам на катке, а затем навязался
в провожатые. Я все думал, как бы его отшить, но ничего в голову не приходило.
Маме, похоже, тоже. Но когда мы были уже в городе, меня вдруг осенило. Я
подергал дядьку за штанину и, когда он обратил на меня внимание, как всегда,
напрямик, задал ему вопрос:
– Дядя, а почему у вас носки воняют?
Дядька сразу покраснел и мама тоже. Она тряхнула мою руку, которая была
в ее руке, и строго сказала:
– Сережка, как тебе не стыдно? Прекрати. Разве так можно?
А почему так нельзя? Я, конечно же, уперся:
– Нет, нет, мама, я тебе точно говорю – у этого дяденьки носки воняют.
Вам там наверху, быть может, этого и не слышно. Но я-то здесь – внизу…
В тот раз исчезали мы с мамой, потому что она сразу почувствовала себя
не в своей тарелке. Но я-то был в своей. Когда мы отходили от растерявшегося
дядьки, я несколько раз специально оглянулся, чтобы как можно злораднее на него
посмотреть: что, дурак, получил?!
Жаль только, что из-за этого случая мама не повела меня смотреть
московский цирк.
Кстати, она не права. Я ничуть не придуривался – носки у дядьки
по-правдишному воняли…
Интересно, а к Таниной маме тоже пристают другие дядьки? Ведь ее мама
тоже красивая. Если да, то что в таких случаях делает Таня?
11 ноября 1968 года
(поздний вечер)
Я только что забрался в постель и приготовился мечтать о Тане.
Мечтать сразу нельзя – в комнату еще не заходила мама. Есть у нее еще
одна дурная привычка – перед сном обязательно зайти ко мне в комнату и,
поправив для чего-то на мне одеяло, поцеловать и сказать, как она сильно меня
любит и как сильно на меня надеется.
Заходит мама. Все происходит, как я и предполагал. Боже, почему взрослые
не торопятся избавляться от своих дурных привычек?
Когда она, в конце-концов-таки, уходит, я накрываюсь с головой и начинаю
мечтать.
Мне видится черная "Победа", стоящая под высокими тополями
где-то за городом. Листва тополей и трава свежие, полные влаги, как бывает в
конце весны или в самом начале лета. Заходящее солнце ярко-оранжевым пятном
опрокинулось на лобовое стекло. Внутри "Победы" – я и Таня. Мы уже
взрослые.
Да, да! – именно так – это странно, но у меня получается видеть все
сразу: и то, как выглядит «Победа» снаружи, и окрестности вокруг нее, и то, что
происходит внутри.
Я одет в военную форму, перетянутую мягкой кожаной портупеей – такою, как
была у папы. Бриджи-голифе заправлены в высокие, до блеска начищенные хромовые
сапоги. Форма на мне потому, что я служу в контрразведке, или, по крайней мере,
в КГБ. Это романтично. Женщины любят романтичных мужчин – я слышал, как мама
как-то говорила это соседке.
Таня одета в легкое ситцевое платье – белое в синий горошек, и в белые
туфли на каблучке – все, как у моей мамы.
Передние места в "Победе" не заняты, но на сидении рядом с
водительским лежит букет белых гвоздик – это я подарил их Тане.
Мы с нею, крепко обнявшись, целуемся в губы на заднем сидении. Когда я
это представляю, то чувствую, что внутри меня происходит что-то приятное, и
даже очень.
Дальнейшее я себе представить не могу, но я уже догадываюсь, что после
объятий и поцелуев должно быть что-то еще – еще более приятное. Я напрягаю все
свое воображение, но… ничего не получается. Поэтому я снова возвращаюсь к
объятиям и поцелуям…
Мне кажется, что Таня уже знает о моем к ней внимании, что она чувствует
мои взгляды и все понимает. Правда ли это?
В школе к ней никто не пристает. Ее не дергают за косички, как других
девчонок, не подкладывают кнопки на ее стул. Почему так? Неужели, и все другие
мальчишки чуют, что она особенная?
Разговаривает она тихо и спокойно, никогда не выходит из себя, во всем
держится ровно, улыбается мало и ни разу еще не смеялась. Это я заметил. Есть
люди, которым очень не к лицу много улыбаться, и, тем более, смеяться. Она из
таких.
Каждый день я провожаю ее со школы. Я не иду рядом с нею, а крадусь
следом, позади на один квартал.
И вновь она впереди меня…
Я высовываю голову из-под одеяла и прислушиваюсь. Из-за дверей, через
коридор доносятся голоса мамы и бабы Марины. Баба Марина – наша хозяйка, это у
нее мы с мамой арендуем комнаты.
Баба Марина – дура. В начале лета она засекла, как мы с соседским
Борькой курили у него во дворе в беседке, и все заложила маме. Мама продержала
меня в углу два часа, попутно объясняя, что если я буду курить, то обязательно
умру раньше времени, а в воскресенье в наказание не повела меня в кино – это ее
система воспитания: она никогда не бьет меня и не порет, как поступают родители
других мальчишек – чтобы я не натворил; она попросту лишает меня какого-нибудь
запланированного ею для меня очередного удовольствия.
А насчет "умру" – это, конечно, сказки. Все курят и никто не
умирает.
Кстати, в отместку за этот случай я тайком перепилил напильником
нагревательные трубки в электрическом чайнике бабы Марины…. Не хочу вспоминать,
как мама наказала меня за это. Впрочем, сознаюсь – я был лишен всех своих законных
привилегий в течение целого месяца.
Сейчас, наверное, баба Марина говорит маме о том, что Толику пора
жениться. Толик – сын бабы Марины. Он уже старый – ему тридцать семь лет. Мало
того – он еще и полный идиот. В прямом смысле – у него шарики за ролики
заходят. От его тела всегда воняет, как от будки нашего дворового пса Шарика.
Про женитьбу Толика баба Марина талдычет с тех самых пор, как погиб
папа.
До Алма-Аты мы жили в Полтаве, а переехали в связи со служебной
необходимостью папы.
Моя мама – хороший инженер. Недавно ее сделали ведущим инженером КБ и
повысили зарплату.
А баба Марина, безусловно, дура, причем набитая. Неужели она всерьез
думает, что моя мама способна выйти замуж за идиота?
Я бы, конечно, мог выручить маму, если б женился на ней сам – разумеется,
когда вырасту. Раньше я так и думал. Но теперь я думаю, что, наверное, женюсь
на Тане.
26 марта 1969 года
(воскресное утро)
Я, как сумасшедший, ношусь на своем "Школьнике" под Таниными
окнами. Я то прячу руки за спину, то закладываю ноги на руль, не переставая
гикать и гукать при этом. В общем, показываю класс. И все лишь затем, чтобы
привлечь внимание своей избранницы.
Дважды я замечаю, как она появляется во дворе – видимо, выполняя
какие-то поручения по хозяйству. В такие моменты я выделываюсь на всю катушку,
но Таня сохраняет полную невозмутимость. Да и видит ли она меня вообще?
Часов около десяти, когда я в дальнем конце улицы делаю лихой разворот,
вдруг замечаю, как Таня, прикрыв калитку, выходит на дорогу и идет мне
навстречу. В руках у нее бидончик для молока.
Набрав скорость, я мчусь к ней.
"Вначале сделаю вид, что еду прямо на нее, а в последний миг
отверну в сторону и пролечу подле так, чтобы у нее дух захватило", – таков
мой план.
– Ги-ги-га-га! – кричу я, усердно накручивая педали.
Танины глаза, полные невысказанного недоумения, все ближе и ближе.
– А-а-а! – продолжаю вопить я, и, когда в этих глазах недоумение
сменяется ужасом, когда они становятся настолько большими, что кажется, будто в
мире ничего кроме них и не существует, перекладываю руль влево, но… Таня от
испуга тоже делает шаг влево.
Звуки, звуки…. Взлетев над Таниной головой, я отчетливо слышу, как по
очереди брякаются об асфальт сначала бидон, затем крышка от него, как бренчит
роняемая мелочь, и, как жалко звякнув сигнальным звонком, на упавшую Таню
валится мой чертов велосипед.
Последним в этом ряду слышится звук моего, шмякнувшегося в лужу на
обочине, тела…
Случаи бывают счастливые, случаи бывают несчастные…
Вскочив, я подбегаю к Тане, чтобы помочь ей выбраться из-под покореженного
"Школьника".
Потом мы вместе собираем рассыпанные деньги и молчим. А о чем тут можно
говорить?
Иногда Таня на мгновение взглядывает мне в глаза. Почему
"провалиться под землю" – это всего лишь поговорка? Взгляд Тани
напоминает взгляды самых маленьких детей, когда они, впервые попав в зоопарк, с
немым изумлением разглядывают крокодила.
Наконец, все собрано. Мы поднимаемся. Таня молча потирает пальцами
расшибленное в кровь колено, а затем, еще раз внимательно на меня взглянув,
отворачивается, и, слегка прихрамывая, медленно идет в сторону магазина.
Ну, хоть бы "дураком" меня назвала!
Заигрывать надо уметь! Почему же мамы не учат нас этому?
27 марта 1969 года
(день)
Таня даже вида не подает, что помнит о случившемся. Она меня просто не
замечает. Впрочем, и всех остальных мальчишек нашего класса – тоже. Такое у
меня впечатление.
Сквозь чулок заметно, что ссадина на ее колене перебинтована. В начале
первого урока ее соседка по парте спросила, что с ней.
– Так! – ответила Таня и, небрежно махнув рукой, добавила: – Пустяки.
После уроков я опять ее провожаю, но теперь держусь позади на три
квартала: так, что ее тонкая, стройная фигурка едва видна мне.
Она снова впереди, и, как всегда, недосягаема.
Скорей бы ночь, чтобы можно было накрыться одеялом с головой и
помечтать. Скорей бы!
13 апреля 1969 года
(вечер)
Перед сном я прошу у мамы разрешения ненадолго выйти на улицу. Она
позволяет.
Я бреду к дому, где так же, как и мы с мамой, снимают комнаты Шаратовы.
Не знаю, зачем я это делаю?
За два двора до цели своей прогулки, я останавливаюсь и притаиваюсь.
Напротив Таниной калитки стоит ГАЗ-66 и туда-сюда снуют солдаты. Кажется, они
что-то грузят. Интересно, что там происходит?…
Мама, как всегда, заходит перед сном в мою комнату и говорит то, что
привыкла всегда говорить.
– Мама, а что такое любовь? – спрашиваю я.
Я вижу, что она озадачена. Она не знает, как об этом со мной говорить:
как с маленьким или как с взрослым.
– Наверное, это сострадание, – все-таки отвечает она, и поясняет: – Это
когда одному человеку больно оттого, что больно другому.
"Сострадание? – думаю я. – Да, наверное, это и в самом деле так.
Ведь мне же было жалко Таню, когда из-за меня она разбила колено".
– Почему ты об этом спрашиваешь? – осторожно интересуется мама.
– Так, – отвечаю я. – Пустяки! – и делаю небрежный жест рукой.
Мама идет сумерничать с бабой Мариной.
Изредка, вечерами я остаюсь один – это когда мама уходит к кому-нибудь в
гости. Перед этим она наряжается, прихорашивается, становится еще более
красивой и – неприятной. Для меня. От нее пахнет духами "Красная
Москва", а когда она возвращается поздно домой, от нее пахнет вином.
Конечно, не так сильно, как от Толика после получки, но – все равно пахнет. В
такие разы она всегда заходит ко мне в комнату и спрашивает:
– Сын Сережа, ты спишь?
Я притворяюсь, что сплю. Она, понимая, что я притворяюсь, тихо выходит
из моей комнаты.
Хорошо, что это бывает лишь
изредка.
Кстати, у моей мамы редкое имя – Александра. Но она очень не любит,
когда ее пытаются обозвать Шурой. Но зато она очень любит, когда я говорю ей:
– Мама Саша…
14 апреля 1969 года
(утро)
Наш 1ый"Б" заполняет классную комнату после
первой перемены. Во время первого урока Таня отсутствовала, но сейчас она стоит
в рекреации вместе со своей мамой и Инессой Ивановной. Они о чем-то оживленно
беседуют.
Урок не начинается, и поэтому в классе гвалт во всех углах.
Вот входит Инесса Ивановна, а с нею Таня.
– Дети, – обращается к нам Инесса Ивановна: – Встаньте! Попрощайтесь с
Таней. Ее папа – военный, и его посылают в Киев для дальнейшего прохождения
службы. Таня и ее мама едут вместе с ним. Так что сегодня вы видите Таню в
последний раз.
В последний раз? Я раздавлен.
Почему считается, что дети не умеют по-настоящему горевать? Это не так!
Или, быть может, я уже не ребенок?
На большой перемене я убегаю в самый дальний конец школьного сада. Там я
присаживаюсь на недавно пробившуюся к свету траву, подгибаю колени и, обхватив
их руками, опираюсь на них подбородком. Так я думаю и мечтаю. И, кажется,
плачу...
Я с родителями приехал в Казахстан из Украины, а теперь Таня со своими
родителями уезжает на Украину из Казахстана. Почему жизнь устроена так, что
всем нужно рано или поздно куда-нибудь уезжать?
На Украине Таню будет любить какой-нибудь другой мальчик. Когда она
вырастет, то станет еще красивее и ей будет нелегко. Да, да, уж я-то знаю;
красивым женщинам всегда живется не просто. В детском саду и уже в школе
девчонки мне говорили, что у меня очень красивая мама, и что ее красоте можно
позавидовать. Вот, дуры! Если б они только знали, как это трудно – быть
красивой…
Я вижу себя на красной "Яве", мчащейся вперед на полной
скорости. Позади сидит Таня, обнимая меня руками за талию и прижимаясь щекой к
моему плечу. От нее пахнет духами "Красная Москва" и мне это очень
приятно. Мы едем куда-то далеко-далеко: туда, откуда никто и никогда не
уезжает, где никто и никогда ни с кем не расстается, потому что там – хорошо
всем, потому что там – нет служебной и производственной необходимости, потому
что там – никто не строится по ранжиру, потому что там – никто даже и не знает
такого слова – "строй"…
16 апреля 1969 года
(день)
Все мальчишки уже в спортзале. Девчонки еще в раздевалке. Я тороплюсь,
чтобы не входить в спортзал вместе с девчонками.
Стремительно пробегаю коридор и, едва очутившись в спортзале, чуть не
сталкиваюсь с Колей Максимовым: он стоит прямо напротив входной двери и,
сдвинув брови, смотрит прямо на меня.
Насторожившись, я замираю.
– Ты был влюблен в Таню Шаратову? – без околичностей, спрашивает Коля.
От неожиданности вопроса, я раскалываюсь:
– Был, – холодный пот густо выступает у меня на пояснице, а дыхание
сбивается.
Коля размашистым жестом показывает на низкую спортзальную скамейку у
стены, на которой, не разговаривая, сидят все мальчики нашего класса, кроме
меня и Коли:
– Тогда сядь сюда.
Удивившись, что никто надо мной не смеется, я, не задавая лишних
вопросов, подчиняюсь.
– Здесь сидят все, кто был влюблен в Таню Шаратову, – торжественно
поясняет Коля и, вздохнув, садится рядом со мною.
Мы сидим, сохраняя молчание.
Постепенно в зале начинают появляться девочки. Обратив внимание на наше
странное поведение, они подозрительно к нам приглядываются. Мы им ничего не
объясняем. Пусть! Они – обычные. Им нас не понять.
В какой-то миг я вдруг осознаю, что такое настоящее мужское единство и
содружество, что такое мужская дружба – это когда несколько мужчин увлечены
чем-то или кем-то одним. И это одно обязательно должно быть стоящим.
На 25 лет позже
(новогодняя ночь, 2 часа 40 минут)
Все мои уже легли спать. Я же – потихоньку пью коньяк и смотрю телевизор.
Каждый Новый год я просматриваю "Иронию судьбы или с легким
паром". И мне это не надоедает. И это не потому, что мне так уж нравится
сама картина. Нет, как и многим, она мне, конечно, нравится, но я знаю ее
наизусть – вплоть до каждого кадра, до каждой реплики, и дело тут совсем в
другом: просто Барбара Брыльска очень похожа на Таню Шаратову.
Я вижу на экране Барбару и вспоминаю Таню.
И снова она где-то там – впереди. Настолько близко, что ее можно долго и
без помех разглядывать, а, значит, – разглядеть, и настолько далеко, что к ней
нельзя прикоснуться.
Со многими другими женщинами, с которыми я встречался в жизни, все
получалось совсем наоборот: я прикасался к ним прежде, чем успевал хорошо
разглядеть. Но, к счастью, некоторые из женщин – такие, как Таня и Барбара –
исключение.
И все же…, и все же... И все же, к сожалению, жизнь складывается как-то
не так, совсем не так, как хотелось бы…
– Консуэло, какое смешное имя! – сказал граф.
– Прекрасное имя, светлейший, – возразил Андзолетто. – это означает утешение.
Жорж
Санд
С чемоданом срочно нужно было что-то решать. Не носить же его под мышкой
всю дорогу!
– Уважаемая! – окликнул я женщину, которая вместе с мужем увязывала
синтетической веревкой две или три картонные коробки поблизости от нас.
– Да?! – изумленно отозвалась она, видимо, смутившись от необычного
обращения.
– Вы не могли бы одолжить мне немного вашей бечевы?
Она что-то не громко сказала мужу и тот, подойдя ближе, протянул мне всю
катушку.
Я вынул из кармана перочинный нож и, открутив от катушки приличный кусок
бечевы, невозмутимо отрезал. Затем открыл чемодан и извлек оттуда короткую
деревянную линейку, которую совершенно случайно (наверно, из чувства
скаредности) не выкинул перед отъездом. Переломив линейку посередине, я
пристроил ее по обе стороны треснувшей ручки чемодана – соорудив таким образом
шины – и не спеша стал накладывать марку[1].
Ребята стояли рядом и с усмешками наблюдали за этими манипуляциями.
Мужчина, отошедший обратно к жене, тоже с иронией поглядывал на меня оттуда.
– Ребята, поторапливайтесь! Сейчас отъезжаем, – подстегнула нас проводница.
– Кто из вас пассажиры?
– Он пассажир, он, – успокоил ее Юрка, показав на меня пальцем.
Я с усилием затянул марку и, обрезав торчащие концы бечевы, выпрямился,
спрятал ножик в карман, и, приподняв чемодан за покалеченную ручку, убедился в
том, что она держит.
– Ловко! – громко выразил свое одобрение мужчина и, снова подойдя к нам
вплотную, внимательно пригляделся к моей работе.
– На пять баллов, как учили! – не без гордости "рисанулся" я
словами привычной курсантской поговорки.
– Молоток, Серега! – одобрили мои действия и ребята.
Я поставил чемодан на перрон и, с грустью оглядев сгрудившихся вокруг
меня ребят, констатировал:
– Пора.
Некоторые из них до сих пор были в форме, может быть, потому, что им еще
не успели выслать "гражданку" из дому, а, может быть, потому, что из
принципа хотели до последнего дня, пока не разъедется вся рота, пробыть в
курсантской "шкуре".
Осьминкин же вообще, надо полагать, чтобы подурачиться, нацепил на себя
полевую форму сержанта морской пехоты США, привезенную его отцом из
предпоследнего рейса, и, не обращая никакого внимания на недоуменные взгляды
прохожих, щеголял в ней уже седьмой день подряд, с самого выпускного вечера.
Мысль о возможности не очень приятной беседы в первом отделе пароходства, а то
и в общеизвестном Сером доме на Литейном проспекте, по-видимому, мало его
беспокоила.
Впрочем, всю эту неделю едва ли кому из нас приходили в голову беспокойные
мысли. Мы слонялись из гостей в гости – по квартирам наших же кадетов[2] из
числа ленинградцев – переходя из состояния "мертвецки пьян" в
состояние "относительно трезв" и обратно, начисто позабыв обо всем
том, что в данное время плохо увязывалось со словом "гулять".
В эти дни не было ссор и драк (между своими), старые счеты забывались,
и, опьяненные вновь обретенной свободой передвижения, временной неподвластностью,
понимая, что многим из нас, возможно, больше ни разу не удастся повидаться за
всю долгую остающуюся жизнь, мы относились друг к другу так, как могут
относиться лишь молодые люди девятнадцати-двадцати лет от роду, четыре из
которых были совместно проведены в Системе**.
К концу этой недели многие, если не все, стали ощущать себя в том удивительном
состоянии духа, когда граница между опьянением и трезвостью сама собой
исчезает, и те горячительные напитки, которые мы по инерции продолжали вливать
внутрь себя, переставали приносить должный эффект и, в принципе, на этом можно
было бы остановиться и не пить дальше вовсе, но – мы почему-то решали по-иному.
Вот и сейчас среди моих друзей мелькали несколько початых уже бутылок
сухого, которые переходили из рук в руки; то тут, то там прилипая своими прохладными
горлышками к потрескавшимся, утомленным суетою последних дней, молодым, еще
вдоволь не зацелованным, еще жадным до поцелуев курсантским губам…. Ну, не
водку же нам было пить на вокзале! В самом деле…
Чемодан я, на всякий случай, заранее отнес в тамбур и, вернувшись к ребятам,
принял услужливо поднесенную чьими-то братскими руками бутылку и, медленно
отхлебывая из нее, стал внимательно разглядывать провожающих меня – напоследок.
Их было много – человек двадцать – добрая четверть нашей маленькой
учебной роты. Троим из них через месяц предстоял тот же путь, что и мне теперь
– в Ригу. Просто я "постеснялся" ехать сейчас домой и решил сразу
прибыть к месту работы…
"Стесняться" мне было чего.
К началу четвертого курса я был одним из лучших курсантов роты. У меня
была "виза". То есть, говоря другими словами, в отличие от всех
остальных советских смертных людей, я был "выездным". На практиках я
попадал на, так называемые, "белые пароходы"*,
стоявшие на линиях с хорошими портами захода, и – к девятнадцати годам – обошел
если не весь мир, то уж, во всяком случае, половину его. Мои друзья в Алма-ате
по праву гордились мною. Быть "выездным" – это почти бессмертие.
Поминать тут о гордости моей матери мне уж и вовсе неудобно.
"Если все в порядке, значит, что-то тут не так", – кажется,
так пела популярная в те годы группа "Машина времени". И они были
правы.
Я пил и хулиганил. Разумеется, не один – с друзьями. Хороший курсант –
это пьющий курсант. Иначе он не достоин высокого звания кадета.
Простая истина – у любой веревочки есть конец. Моя компания стала попадаться
(разумеется, я в числе). Несколько драк с гражданской молодежью, милое битье
стекол в женском общежитии, привод в милицию и плюс еще всякая мелочь – дерзость
с кэпом (командиром роты), разбитый нос училищного плотника (за то, что не
уступил дорогу курсантам IV курса), неудачная попытка запихнуть преподавателя
машиностроительного черчения в топку училищной кочегарки (не помню точно, но,
кажется, спьяну мы перепутали его с Сергеем Лазо) – все это вкупе не оставило
ни малейшего следа от всех наших, ставших уже привычными, перспектив.
Вначале нам "хлопнули" визы. Затем вызвали на цикл (заседание
военно-морской кафедры) и "поплавили звезды". В переводе с курсантского
жаргона на язык господ-товарищей офицеров с военно-морской кафедры это означает
"лишение присвоения воинского звания офицер запаса по выпуску из
училища". Чтобы было еще яснее, добавлю: курсант, лишенный звания по
выпуску, получал лишь диплом Министерства Морского флота, но не получал
заветного удостоверения офицера запаса Министерства Обороны, то есть, по сути,
он оставался призывником, а, значит, ему ярко светила служба в рядах Советской
Армии или, что еще хуже, Военно-Морского флота (три года на один год длятся
дольше, чем два года – надеюсь, это понятно).
Само собой, в тот день мне и трем моим неразлучным соратникам – Воробью,
Пепсу и Шпачеву – было несколько грустновато…
Из матюгальника** донесся
голос дикторши, объявляющий отправление моего поезда. На перроне сразу стало
как-то суетливее, со всех сторон зазвучали слова прощаний, звуки поцелуев,
запах вокзала начал смешиваться с запахом разлуки.
Похлопываемый ладонями приятелей по плечам, под напутственные реплики, я
притиснулся вплотную к входной двери вагона.
– Сега, пиши, не забывай.
– Серега, помни ЛАУ***, – я
кивал всем в ответ.
Состав тронулся и, заскочив внутрь вагона, мешая проводнице закрывать
двери, я до последнего смотрел в сторону ребят, смотрел, как расстояние между
нами с каждой секундой становится все больше и больше.
– Кто сбился с верного пути, того ищи в БалтМорПути*,
– слова этой дурацкой поговорки, опять же курсантской, были последними из тех,
которые я успел крикнуть на прощание ребятам...
Вместе со мною в купе оказалась пожилая чета и женщина лет тридцати –
"тетка", как я ее назвал про себя. Для меня – в мои двадцать –
тридцать лет казались чуть ли не какой-то последней чертой, за которой люди уже
не живут, а доживают. И кто бы мог осудить меня – тогдашнего – за это? Разве
что я сам – нынешний.
"Тетка" была явно поддатой. На столе перед нею стояли
запечатанная бутылка "Сибирской" и начатая бутылка шампанского.
Устраивая свой чемодан с "загипсованною" ручкой на антресоли, я
поневоле прислушался к разговору.
– Ну, мужчина, что вам – трудно составить женщине компанию? Вы что:
никогда не пили прежде? – довольно противным голосом "задирала"
"тетка" своего соседа по купе. – Мне плохо. Вы понимаете: мне –
плохо! – продолжала домогаться она, как будто бы тот ей был должен. – У меня –
мать умерла!
– Мы очень вам сочувствуем, – вмешалась в разговор супруга мужчины,
наверное, изо всех сил стараясь быть при этом деликатной. – Но мы не пьем,
поймите нас правильно…
– А ты помолчи, – грубо оборвала ее "тетка". – Я не тебе предлагаю.
– Он… он тоже не пьет, – растерянно возразила женщина. – У него… у него
почки…
– А у меня что, по-твоему, – камни, да? – снова оборвала ее эта пьяная
баба. – Эх, люди, – с укоризной продолжала она. – Я же к вам, как к людям, обращаюсь.
Я же вам сказала: у меня – мать умерла. Я с похорон еду… прямо с поминок… мне…
мне завтра уже на работе надо быть.
– Вот там и выпьете…. Вместе с сослуживцами, – нашлась женщина и, сказав
это, вопросительно посмотрела на непрошеную собеседницу. – Вместе с ними… маму
помяните, – совсем уже нерешительно закончила она, смешавшись под уничтожающим
взглядом "тетки".
– Эх, дура ты, дура, – перейдя уже все дозволенные границы, отрезала ей
"тетка" и презрительно отвернулась в сторону окна.
– Девушка, как вам не стыдно! – опомнившись, возмутился пожилой супруг.
До этого момента он молчал и лишь отрицательно мотал головой, когда
"тетка" предлагала ему выпить, и согласно кивал в такт словам своей
жены.
Услышав его реплику, та, которую он назвал девушкою, взглянула в его
сторону и, презрительно фыркнув, вновь отвернулась к окну.
В этот момент в купе вошла проводница, чтобы собрать билеты.
Я уже давно сидел на краешке полки, которую занимали супруги, у самых
дверей, и потому первым протянул свой билет.
– До Риги? – спросила проводница, хотя по билету и так было понятно, что
я еду до Риги.
– Мы тоже до Риги, – сообщил мужчина и протянул проводнице два билета и,
когда та стала укладывать их в кармашки папки для билетов, он, слегка притронулся
пальцами к ее локтю, чтобы снова обратить на себя внимание, и пожаловался: –
Знаете, у нас тут проблемы...
– Какие проблемы?
– Эта девушка, – показал он рукою на нашу попутчицу.
– Что – девушка?
– Она – пьяна. Она пристает ко мне с супругой, чтобы мы выпили с нею.
– А вы не пейте, – усмехнулась проводница.
– Да, но… она пристает.
Проводница повернулась в сторону "тетки".
– Ваш билет, девушка? – строго спросила она.
Та, не говоря ни слова, протянула свой билет.
– До Риги?
Тетка кивнула в ответ.
Проводница оценивающе ее осмотрела и, после некоторого колебания,
сказала:
– Вот что, девушка. Если в дороге будут эксцессы, я вас высажу на первой
же станции… с помощью милиции. Вы меня поняли?
– По-ня-ли, – медленно, по слогам выдавила из себя "тетка" с
неприязнью и, с презрением сжав губы, отвернулась от проводницы.
Проводница еще раз окинула ее внимательным оценивающим взглядом и,
наверное, решив, что все будет в порядке, пожелала всем счастливой дороги и
вышла.
Я сразу же после ее ухода взобрался наверх, на свою полку, и приготовился
подремать. Только теперь я в полной мере прочувствовал, как нещадно вымотали
меня эти последние дни беспорядочной гульбы. Поезд приходил в Ригу лишь на
следующее утро и в запасе у меня были еще целый вечер и целая ночь. Спать в
дороге я любил очень, и потому, подумав об этом, сладко потянулся и прикрыл
глаза.
Кто-то тронул меня за плечо. Я открыл глаза и, повернув голову, увидел
липкий, затуманенный взгляд своей безобразной попутчицы.
– Парень, выпей со мною. У меня мать умерла.
Пить, а, тем более, с нею мне не хотелось. Эта пьяная дура не знала, что
взывает к тому, кто был главным идеологом и вдохновителем затеи устроить
аутодафе Pencil'у*. Я ответил ей просто:
– Я хочу спать.
– Выпей, я же тебе говорю – у меня мать умерла.
Супруги, которые по-прежнему сидели рядом и до этого тихо беседовали
между собой, замолчали и, приподняв головы, смотрели на нас настороженно.
Поняв, что просто так "тетка" не отвяжется, я, сделав знак
рукой, поманил ее к себе. Она придвинулась.
– Слушай, иди в жопу, – по слогам сообщил я ей.
Она отодвинулась и хмуро на меня посмотрела. Надо думать, что в моем
ответном взгляде она угадала характер мальчика, который иногда, в целях нанесения
ощутимого вреда всемирному процессу эмансипации женщин, хлестал девочек
"по мордам", и потому, решив про себя не связываться, уселась на
место, и с ходу, демонстративно откупорила бутылку "Сибирской",
стоявшую перед нею, и, налив себе в пластмассовый стаканчик грамм этак сто, выпила.
Проследив взглядом за нею, я перевел его на супругов. Они, словно по
команде свыше, оторвали свои глаза от "тетки" и посмотрели на меня. Я
мило им улыбнулся и, повернувшись на другой бок, заснул.
Мне снился строевой плац во внутреннем дворе бывших конюшен Константиновского
дворца.
Ярко светило солнце, наверное, апрельское. С крыш капало и звук капель,
кроме звука голоса начальника строевого отдела капитана второго ранга Гнедина
(по прозвищу Пони – за очень маленький рост и фуражку с очень большими полями),
был единственным звуком, оскверняющим тишину.
Посередине плаца, на флагштоке гордо колыхался гюйс Военно-Морского
Флота Советского Союза. Под ним – вокруг Гнедина, читающего ежемесячную сводку
приказов начальника училища – несколько офицеров (Колибри, Киса, Кирпич и
другие). По периметру плаца – застывшие в безмолвии роты.
"… курсанты седьмой роты Воробьев и Кудринский (Кудринский – это
про меня, это я Кудринский), находясь в самовольной отлучке, привели себя в нетрезвое
состояние (какой деликатный оборот речи! Не лучше ли попросту сказать
"нажрались"?), посетили танцпавильон "Молодежный" (на нашем
языке это называлось "Бочка"), где устроили драку с гражданской
молодежью, закончившуюся поножовщиной (это совсем уже вранье. Ножей не было! Ну
были бляхи у ремней слегка заточены – чтобы консервы открывать), за что были
задержаны совместным патрулем наряда милиции и курсантов училища и доставлены в
сорок шестое отделение милиции, откуда были вскоре отпущены под честное слово.
Не сделав должных выводов (опять вранье! Выводы мы сделали – нужна подмога. Не
прощать же за просто так стрельнинских
мудаков!), курсанты Воробьев и Кудринский вернулись в училище и зверски избили
плотника лишь за то, что он попросил их не шуметь (разбить нос – разве это
по-зверски?). Исходя из вышеизложенного (исходя!), приказываю…"
Вагон тряхнуло и я проснулся. Похоже, состав притормаживал.
Да, было дело под Полтавой!… В тот раз chief*
из вышеизложенного доисходился до того, что приказал нас с Воробьевым
отчислить. К счастью, в таких случаях положено информировать родителей
курсантов. Первой получила радостное уведомление мать Воробья – она жила ближе
моей (Ярославская область, деревня Шишкино). Примчавшись в Систему, она
обрушилась на головы наших господ-офицеров со всей силою крестьянской страсти –
как гвардейский миномет "Град", или, по крайней мере, тяжелая артиллерия.
Когда я посылала сына к вам на учебу, говорила она, он не пил, не курил,
не дрался, не матерился и даже – почитал старших (святая правда – на первом
курсе Андрюха среди нас выглядел, как одуванчик). Я надеялась, продолжала она,
что у вас – в заведении с военной дисциплиной – он будет в надежных руках
(верное замечание – воспитывать надо, господа офицеры, а не наказывать). А
теперь вы вдруг утверждаете мне, резонно возмущалась она, что мой сын превратился
в какого-то негодяя. А я знаю, приводила она в конце самый неопровержимый
довод, что у моего сына чистая душа и доброе сердце (сущая правда: Андрюха даже
курить не научился до самого выпуска. Девчонок стрельненских, конечно, портил
злостно, но это – единственный недостаток).
Начальник училища, вся его свита и офицеры шхерились** от нее, как могли, но – не на ту
напали.
Вскоре из Алма-Аты прибыла моя мама. Несмотря на свои сорок и печальную
участь советской женщины, она сумела сохранить все свое очарование. Даже
обожаемый курсантами капитан III ранга Василий Гаврилович Петрухин – махровый
сердцеед, предмет горького воздыхания всего женского населения Управления
училища – был покорен ею без всяких усилий с ее стороны. Чего уж тут говорить о
всех остальных фанфаронствующих капитанах всяких рангов! При ее приближении они
начинали дышать, как издыхающие собаки.
Обе мамы быстро нашли общий язык и скооперировались. Несколько позже до
нашего сведения довели (довести до сведения – это опять же оборот из их
терминологии), что принято решение дать возможность нам доучиться.
Мне и Воробью, честно говоря, на это обстоятельство
было глубоко наплевать. Звания и визы мы уже были лишены, стремления очутиться
в БалтМорПути не было никакого. Но – чего не сделаешь ради мам! Мы довели до их
сведения, что доучиваться – будем…
Я встряхнулся и, немного размяв тело, спустился вниз. Пожилая чета находилась
на прежнем месте, все так же тихо беседуя между собой. Какие малоподвижные
люди! "Тетка" отсутствовала. На столе, в бутылке
"Сибирской" мерно покачивался мениск поверхности водки, словно в
измерителе уровня воды в котле или гидрофоре, показывая ровно половину.
Я достал сигарету и вышел в коридор. Уже темнело. Поезд несся сквозь
летний пейзаж, где-то, быть может, в Псковской области или совсем в другом
месте – увы, в географии своей социалистической Родины я разбирался, как свинья
в апельсинах.
В тамбуре, когда я вошел, было уже несколько человек. Среди них – моя
попутчица. В этот момент она как раз приставала к одному из ребят в куртке ССО*, стоявшему в углу, возле окна, в
компании таких же ребят, одетых в такие же куртки.
– Ну, ты, ты эти джинсы, небось, на мамочкины деньги купил, – вконец
пьяная, едва ворочая языком, "таранила" "тетка" бедного
студента.
Все курильщики в тамбуре, не прерывая своих разговоров, искоса поглядывали
в ее сторону.
Студенты, надо полагать, были людьми воспитанными, даже слишком.
Парень, чьи джинсы беспокоили "тетку", мягким жестом отстранил
ее от себя, так как она не в меру близко придвинулась к нему, и деликатно
возразил:
– Ну что вы, женщина! Я на эти джинсы в стройотряде заработал, – лишь
легкая ирония сквозила в его голосе.
Неожиданно она вцепилась рукою в штанину джинс в районе бедра и злобно
произнесла:
– О, хорошие джинсы. Дорогие, наверно…
Мне искренне было жаль парня, но ситуация, тем не менее, меня забавляла.
Смутившись, он, не без усилия, оторвал руку женщину от своих штанов и,
переглянувшись со своими спутниками, упрекнул ее:
– Женщина, ведите себя поприличнее…
– У-у, все вы сволочи, а у меня… у меня мать умерла, я ее пять лет не видела,
я…, я сама на жизнь зарабатываю…, на РАФе…, слышали такой?
Я докурил и, притушив бычок о подошву ботинка, двинулся из тамбура, на
выходе посоветовав ребятам:
– Чего вы с нею миндальничаете, парни? Гоните ее в шею…
В купе я снова поднялся на свою полку и снова уснул…
Видимо, была уже глубокая ночь, когда от очередного толчка я в очередной
раз проснулся. Переменив позу, я собрался продолжить свой сон, но доносящиеся
снизу голоса – один из них все тот же противный громкий голос все той же
"тетки"; другой – тихий, мне неизвестный и, как мне сразу показалось,
очень приятный – привлекли мое внимание.
Главный свет в вагоне был уже потушен. Лишь маленькая дежурная лампочка
светила с подволока**,
слегка обозначая в сумраке купе лицо пожилого супруга, спящего на соседней
верхней полке, и подо мною, там, где находилась пьяная попутчица, горел ночник.
– Никто, ты понимаешь – никто!… не захотел со мною выпить. Разве они
люди? Ведь у меня мать умерла! Ну, неужели они не понимают! – донеслись снизу
слова старой, надоевшей песни.
– Оля! Да ты их прости… ты не думай об этом, – мягко возражал
"тетке", которую, оказывается, звали Олей, чей-то спокойный,
безусловно, девичий голос. – Знаешь, у всех ведь свои проблемы, свои дела…
просто, так получилось…
– Э-э, девочка, плохо ты знаешь людей…. Но ты…, ты выпей со мной еще
шампанского…. Э-э, черт, шампанское кончилось…
Я, стараясь не издать ни звука, осторожно высунулся из-за края своей
полки, надеясь остаться незамеченным, чтобы разглядеть собеседницу моей попутчицы.
Ею оказалась совсем молоденькая девушка, почти девочка – лет пятнадцати-шестнадцати,
как решил я про себя. На ней были тапочки, светло-голубые джинсы и черная майка
с эмблемой Мерилендского университета. Она сидела возле "тетки",
по-девичьи плотно сжав свои колени, опираясь о них ладошками, и слегка
наклонившись в сторону собеседницы.
Надо полагать, что я все-таки произвел какой-то звук, и потому мое желание
остаться незамеченным оказалось тщетным.
Девушка, едва моя голова показалась из-за края полки, подняла на меня глаза
и, почти сразу же, опустила, так как "тетка" все еще требовала
внимания.
– … Вот, всегда так, когда хочешь чего-нибудь…. Ну, тогда водки…, выпей
со мной водки.
– Оля, я не могу…. Я же тебе говорила – я не пью водку…
– Выпей, что тебе жалко, что ли?... У меня же мать умерла, я же тебе сказала,
– с каким-то остервенением требовала от девушки моя соседка по купе.
Я продолжал наблюдать за этой сценой из своего "логова", решив
для себя, в крайнем случае, прийти девушке на выручку. Неожиданно для меня, она
поднялась и, легонько коснувшись кончиками пальцев моего локтя, глядя мне прямо
в глаза, спросила:
– Вы не могли бы выпить с Олей?
Говорила она с очень легким, едва уловимым прибалтийским акцентом. Когда
она меня спрашивала, в глазах ее была не то чтобы мольба, но просьба, настолько
убедительная просьба, что я не позволил себе отказать ей, а лишь из какого-то
глупого пустого кокетства немного помедлил.
– Ну, что вам стоит, – еще раз попросила девушка и, после небольшой
паузы, добавила: – Ведь вы же, наверно, пьете… иногда…
Это милое "иногда" прозвучало так трогательно и, в то же
время, так смешно (учитывая мои недельные запои в ЛАУ), что я тут же спустился
вниз и пристроился напротив девушки и "тетки", слегка
"пододвинув" к переборке купе сопящую во сне пожилую женщину.
– Лей! – приказала мне "тетка".
Я налил. К счастью, в бутылке было "по последней".
"Тетка" подняла свой стаканчик и угрюмо посмотрела на меня. Я
тоже поднял свой. Девушка, несколько поспешно, предваряя распитие, пожелала
моей собутыльнице:
– За вашу маму. Чтобы ей там хорошо было…
"Тетка" медленно повернула голову в ее сторону.
– Как тебя зовут, девочка? – хрипловатым голосом спросила она.
– Консуэло…, я же тебе говорила, Оля.
– Странное имя, – задумчиво сказала "тетка", – Консуэло!
– Меня так мама назвала…. В честь героини Жорж Санд. Ты читала роман
Жорж Санд "Консуэло"? Консуэло – это означает "утешение".
– Не читала! – истерично вскрикнула "тетка", – ничего я не читала…
Девушка замолчала и, посмотрев в мою сторону, встретилась со мною
взглядом.
"Тетка", не морщась, выпила свою водку и прикрыла глаза. Мы с
Консуэло одновременно посмотрели на нее, а затем снова взглянули друг на друга
и замерли – я с поднятым стаканчиком в руке с не выпитой водкой.
Минут пять, а может быть, и десять прошло в полной тишине. Потом вдруг
"тетка" как-то осела и стала медленно заваливаться набок – в сторону
подушки.
Мы с Консуэло наблюдали за ней.
– По-моему, она спит, – полу вопросительно – полу утвердительно сказал
я.
Вместо ответа Консуэло привстала и перенесла "теткины" ноги на
матрац, предварительно сняв с них туфли. Затем снова села на свое место и
вопросительно посмотрела на меня.
Сообразив, что все еще держу стаканчик с водкой в руке, я виновато
улыбнулся и, поставив его на столик, пояснил:
– Пусть стоит. Когда проснется, будет, чем похмелиться.
– Я, наверно, пойду, – тихо сказала Консуэло. – Спать уже так хочется… Я
в соседнем вагоне еду. В шестом купе.
Она встала и пошла к выходу. Я вышел следом.
– Я тебя провожу.
– Зачем? Не надо…, сама дойду, – возразила она.
– Как – зачем? Мало ли, что случиться может…. Здесь, наверное, не только
пьяные бабы ездят, но и пьяные мужики.
– Не надо провожать. Со мною никогда ничего не случается. Мама говорит,
что я, как Алеша Карамазов, только другого пола…. А насчет пьяных баб – ты зря…
Кто такой Алеша Карамазов – я, мягко говоря, знал мало.
До купе я ее все-таки проводил. Во время нашего очень короткого путешествия
я шел следом за нею и ни на миг не отрывал взгляда от ее маленькой, изящной
фигурки, плотно обтянутой майкой и джинсами.
– Спокойной ночи. Спасибо, что проводил, – сказала она и протянула мне
на прощание свою хрупкую ладошку.
Несколько минут я в задумчивости стоял у дверей, за которыми она скрылась,
а затем вернулся к себе – досыпать…
По прибытии на Рижский вокзал, я постарался стать первым пассажиром,
который выйдет из моего вагона, и стал им – чтобы не упустить Консуэло.
Поеживаясь от утренней прохлады, я стоял на перроне и внимательно
вглядывался во всех, кто выходил из ее вагона.
Впрочем, она появилась довольно скоро. На ней была все та же майка, все
те же джинсы, только на ногах теперь были легкие кроссовки, а плечи и спину
прикрывал небрежно наброшенный на них светло-зеленый джемпер тонкой вязки.
Вещей у нее было не много: небольшая спортивная сумка на правом плече, и в
левой руке был футляр – со скрипкой, как я сразу подумал.
Меня она заметила сразу и, издалека кивнув головой, повернулась и пошла
вдоль платформы.
Я догнал ее.
– Привет.
– Доброе утро, – ответила она, не прерывая пути, на мгновение взглянув
на меня и слегка улыбнувшись при этом.
Мы шли рядом и молчали. Я, тем временем, прикидывал – с чего бы начать
нашу беседу, чтобы показаться ей интересным.
Но беседу начала она.
– Как Таня?
– Не знаю. Когда я выходил из купе, она еще спала, хотя проводница трижды
заходила будить ее. Впрочем, меня это мало огорчает. Этих пожилых людей,
наверно, – тоже…
– Нужно было тебе разбудить ее, – перебила меня Консуэло, – ей же нужно
перед выходом успеть себя в порядок привести.
– Вот еще, – возмутился я, – что она мне – родственница, что ли? Пусть
проводница с ней возится. Чего ты так за нее волнуешься?
Консуэло на мой вопрос не ответила. Искоса взглянув на меня, она заметила:
– Жесткий ты.
Я решил сменить тему разговора.
– Это что – скрипка?
– Да.
– Давай помогу нести, – предложил я.
– Нет. Скрипку я всегда ношу сама. Даже папе не доверяю.
– Кто он у тебя?
– Профессор. Преподает композицию в Рижской консерватории.
– А мама?
– Мама ведет там же класс фортепьяно.
– Ну а ты, надо полагать, учишься в музыкальной школе, так?
– Нет, не так. Я учусь там же – в консерватории, на втором курсе.
Я совершенно искренне удивился:
– Сколько же тебе лет?
– Сколько должно – восемнадцать. Не похоже?
– Нет. Я думал меньше.
– Всегда так думают.
Мы выбрались на привокзальную площадь.
– Ты не рижанин? – поинтересовалась Консуэло.
– Нет. А что – заметно?
– Конечно, – кивнула Консуэло, снова улыбнувшись. – Тебе в какую сторону?
Вместо ответа я протянул ей свое предписание из училища.
– Вот.
Она пригляделась:
– А-а! Нам по пути. Пошли на трамвай.
Пока стояли на остановке, я коротко рассказал ей о себе.
В трамвае она предложила мне сесть у окна, чтобы я мог лучше разглядеть
город, и я не стал отнекиваться.
– Вообще-то, я уже здесь бывал – проездом. Прошлой зимой мы всей ротой
были здесь по дороге на военно-морские сборы – в Лиепая, – сообщил я ей, усаживаясь.
Я жадно вглядывался во все, что было за окном.
– Нравятся латышки? – спросила Консуэло.
Я кивнул.
– Да. Очень. Ты латышка?
– Почти. Прадед по отцу был эстонцем, а остальные – все латыши.
Я удовлетворенно кивнул:
– Мне очень нравятся латышки.
– Из латышек получаются очень хорошие жены, – сообщила мне Консуэло.
Я повернул голову в ее сторону – что она имеет в виду? Но, видимо, ничего
особенного в виду она не имела – просто привела факт. Не без гордости за латышек…
– Долго еще ехать? – поинтересовался я.
– Прилично. Нам возле РМУ*
сходить.
– Нам?
– Да. Мой дом стоит недалеко от твоего учреждения…
Когда мы вышли из трамвая, Консуэло предложила мне проводить меня до
нужной улицы. Само собой, я согласился.
– Вот. Улица Вилиса Лациса, дом шесть, – сказала она, когда мы дошли до
места и остановились у самых дверей, под табличкой с надписью "Балтийское
Управление морских путей".
Мы немного постояли. Я себя чувствовал неловко.
– Я пойду, – сказала мне Консуэло. – Удачи тебе – и, как и в прошлый
раз, протянула мне на прощание ладошку.
Я пожал. Она двинулась в ту сторону, откуда мы только что подошли к
Управлению.
– Консуэло! – окликнул я ее.
Она оглянулась.
– Ты с парнями встречаешься? – бухнул я свой неуклюжий вопрос.
– Нет, – коротко ответила она, явно недоумевая.
Я понял свою оплошность, но, сбившись, не находя нужных слов, не мог
поправиться.
Видимо, она сама догадалась, что со мною происходит. Она чуть усмехнулась
и, вернувшись ко мне, спросила:
– Ты о чем?
Я, после небольшой заминки, пояснил:
– Ну, я имею в виду… что, если мы с тобой еще постараемся как-нибудь
встретиться?
– Почему нет? – улыбнулась она. – Запиши телефон.
Я достал блокнот и записал.
– Когда позвонить?
– Когда хочешь…. Ты сегодня – когда с делами покончишь – сразу позвони.
Чтобы я знала, что тут у тебя. Хорошо?
Я пообещал.
Молодых специалистов в "Балтморпути", безусловно, любили (еще
бы – нехватка кадров!). В отделе кадров, не канителясь, быстро выписали
какие-то бумажки и отправили меня в военкомат, райком комсомола, поликлинику.
Там тоже, на удивление, со мною все решалось довольно быстро. Уже через
несколько часов я вышел из Управления с направлением на шаланду
"Вайвари", находящуюся в данное время в Вентспилсе, и направлением на
брандвахту – в плавгостиницу – с разрешением прожить там не более двух дней.
Разрешение это я, едва ли не слезно, вымолил у инспектора, поклявшись, что у
меня в Риге совершенно неотложные дела – иначе бы меня заставили выехать в
Вентспилс в тот же день.
Подавляя в себе то чувство досады, которое, надо полагать, знакомо любому
человеку после того, как его бесцеремонно подвергнут учету, регистрации,
штемпелеванию, подшиванию – в общем, всей той дряни, которая является целью и
смыслом жизни всякого чиновника – я поплелся к ближайшей телефонной будке.
К телефону подошла Консуэло. Выслушав краткий рассказ о моей беготне,
она попросила подождать ее на том месте, где мы расстались. Вскоре она появилась.
Найдя поблизости скамейку, мы устроились там.
– А здесь – в Риге – нельзя было остаться? – поинтересовалась она.
Я отрицательно покачал головой.
– Дай-ка мне твой блокнот и ручку, – потребовала она.
Я, немного удивившись, требование выполнил.
Консуэло открыла блокнот на букве "К" и, под уже записанным
мною номером ее телефона, написала свой адрес.
– Вот. Можешь мне писать оттуда, – сказала она, возвращая мне блокнот. –
Ты сейчас в общежитие?
– Да.
– Далеко это?
Вместо ответа я перелистнул блокнот и показал ей координаты брандвахты.
Она кивнула:
– Далеко. Ладно, пойдем, я тебя посажу на трамвай, а то еще не в тот сядешь.
На трамвайной остановке я ее спросил:
– Завтра…, во сколько мне позвонить?
Она подумала немного, а потом решила:
– В три. Звони в три, потому что с утра мне нужно к одной подружке съездить.
Усаживаясь в трамвай, я подумал, что мне, определенно, здорово повезло,
что я познакомился с Консуэло. Наверно, не будь ее, сегодняшний день показался
бы мне куда более мрачным, чем он выглядел для меня теперь. Подумав об этом, я
взглянул в окно и, хотя трамвай уже трогался с места, увидел, что Консуэло все
еще стоит на остановке, наблюдая за мной, словно до последнего момента она
желала знать, что со мной не приключилась какая-нибудь беда. Я с благодарностью
ей улыбнулся и, подняв руку, слегка пошевелил пальцами, не столько прощаясь,
сколько давая знать, что я понял и оценил ее внимание. Она в ответ мне лишь
слегка-слегка улыбнулась одними краешками губ…
Трамвай увозил меня все дальше и дальше от центра города, к его окраине,
как я вскоре догадался, и, по мере этого удаления, светлый образ улыбающейся
Консуэло все настойчивей заслонялся зловещим образом "черного парохода"
и вместе с ним душу мою заполняли уныние и страх перед малоперспективным будущим.
Безотчетно вглядываясь в ландшафт, проносящийся мимо за окном трамвая,
только теперь, когда рядом не было Консуэло, я вдруг – в какую-то минуту –
понял, насколько все то, что я видел, было чужим для меня: и люди, и дома, и
даже деревья (хотя уж они-то мало чем отличались от тех, к которым я привык в Ленинграде)…
Брандвахтой оказался древний, списанный "на иголки" речной
пассажирский теплоход, пришвартованный к своему последнему, надо полагать, специально
для него сколоченному деревянному причалу, в затоне, на самой окраине города.
На борту его, в районе бака – там, где и положено – еще можно было различить не
до конца изъеденное ржавчиной название – "Рига".
Не без сарказма, мысленно себя поздравив, я ступил на его борт.
Внутри я поначалу никого не обнаружил. Немного потоптавшись в ожидании,
я пошел вдоль по коридору, поочередно толкая двери кают, пока одна из них,
наконец, не отворилась и за нею не обнаружилась женщина с мальчишкой лет пяти,
которые в этот момент ужинали и заодно глазели в старенький телевизор.
Я спросил у них, к кому мне обратиться, и женщина посоветовала подняться
палубой выше и разыскать там каюту коменданта, номер которой она назвала. Что я
и сделал.
Комендантом оказалась тоже женщина, лет сорока и довольно бесцветная на
вид. Она провела меня в один из дальних углов брандвахты, где находилась
баталерка*, выдала мне постельное
белье, и, предварительно захватив с собою ключ из одинокого стола, за которым,
надо полагать, должна бы была находиться дежурная, подвела меня к одной из
кают, расположенных на нижней палубе надстройки, неподалеку от входа в нее.
Толкнув дверь рукою и убедившись,
что она заперта изнутри, комендант отомкнула ее своим ключом, приотворила и, не
заходя в каюту, наклонила голову и, прищурившись, заглянула вовнутрь и зачем-то
принюхалась. Брезгливо поморщившись, она протянула мне ключ и, окинув меня
взглядом в чем-то сомневающегося человека, пожелала:
– Располагайтесь.
Едва войдя в сумрак каюты, еще не включив свет, я догадался, отчего
морщилась комендант: если говорить очень уж деликатно – там пахло. Воздух был
пронизан удушающей смесью запахов хронического перегара, с самой покупки нестиранных
носков и давно немытых мужских тел.
Включив свет, я побросал свои вещи на одну из коек, расположенных возле
самого входа, и огляделся.
Иллюминаторы были не только закрыты, но и наглухо задраены заслонками
затемнения. На столе, под иллюминаторами, была такая свалка, что, даже мое,
упражненное крутейшими пьянками курсантское сердце, дрогнуло. По обе стороны
стола, на бортовых койках безмятежно покоились два мужских тела в положении
"навзничь". Человеку менее опытному, нежели я, эти двое могли бы показаться
трупами.
Не мешкая, я отдраил иллюминаторы и открыл их настежь. Видимо,
ворвавшийся в каюту свежий и уже довольно прохладный предвечерний воздух,
оказался настолько чужеродным и враждебным прописавшейся в ней атмосфере, что
тела, доселе пребывавшие в состоянии абсолютного покоя, начали шевелиться,
ерзать, а от одного из них даже донеслось недовольное мычание. Я эту реакцию
проигнорировал.
Вспомнив, что неподалеку от брандвахты на пути попалась пивная, я вышел
из каюты и, оставив дверь приоткрытой – для сквозняка – сошел на берег.
Вволю попив пива, я немного побродил по окрестностям и, поняв, что глазеть
на этой окраине не на что и не на кого, вернулся в каюту, затворился, прикрыл
иллюминаторы – так как воздух внутри посвежел заметно, и устроился спать –
благо, дело уже было близко к ночи…
– Братишка!… Слышь, паренек!… Ну, проснись же ты, – меня будили осторожно,
можно сказать, почти что нежно, но настойчиво. – Ну, давай же…. Эй!…. Паренек!….
Слышишь! – шепот надо мною становился все более навязчивым и, уступая ему, я
открыл глаза.
– Фу, слава Богу! – облегченно вырвалось из уст, склонившейся надо мною,
давно не видевшей бритвы, да, по всему видно, и мыла, физиономии.
Будившему меня типу было, быть может, лет тридцать. Дав мне с полминуты
на пробуждение, он заговорщицки протянул мне руку и задушевно представился:
– Коля.
Вздохнув, я протянул ему свою и назвался:
– Сергей.
– Сергей? – переспросил тип так, как будто я представился ему Тутанхамоном,
и восторженно брякнул:
– Здорово!
– Что – здорово? – по старой привычке напрямик спросил я.
Тип смешался, но, немного помедлив, шмыгнул носом и вкрадчиво предложил:
– Слушай, ты как это… насчет выпить, а?
– Против, – огорчил я его.
– Ты что, братишка! – опять зашептал он. – Ну…. За встречу!
– Какую встречу?
– Как – какую? С нами.
– С вами?
Я повернул голову и увидел второго типа, тоже лет тридцати, тоже изрядно
помятого, в этот момент с собачьей тоскою и с надеждой в глазах смотрящего в
мою сторону. Поняв, что отделаться от этих типов будет не просто, я напрямую
спросил:
– Сколько?
На лице, склонившегося надо мною типа, отразилась нешуточная внутренняя
борьба. С одной стороны, он явно не хотел "продешевить", а с другой –
боялся, что я пошлю их к черту, если назовет слишком большую цифру.
– Ну,… рублей десять, а? – наконец, выдавил он из себя, опасливо вглядываясь
в мое лицо.
Я усмехнулся и, сняв висевшую на переборке подле меня рубашку, протянул
ему "червонец".
– Фу, – облегченно выдохнул он и сразу засуетился: – Мы сейчас, мы мигом…
Он отошел к своему другу, и они о чем-то оживленно заговорили между собой.
Я откинулся на подушку и снова закрыл глаза.
– Слышь, паренек! – раздался опять надо мною оживленный шепот: – Ты…
это…. Быть может, ты сходишь? Мы тебе подскажем, куда…
– Вот еще, – отрезал я. – С какой стати?
Тип замялся.
– Ну, это…, ты знаешь…. В общем, у нас одни штаны на двоих…. Другие, сам
понимаешь, пропили.
Я искренно рассмеялся и, по-моему, резонно заметил:
– Одних штанов хватит. Не делегацию же за водкой посылать…
Тип почесал пальцем макушку и согласился:
– Ну, ладно… Ты отдыхай пока.
– Спасибо, – не без иронии поблагодарил я и взглянул на часы. Был двенадцатый
час…
За водкой побежал тип Коля. Пока он бегал, я познакомился с типом Валерой.
Кстати сказать, они были сильно похожи друг на друга – если не как родные, то
уж, во всяком случае, как двоюродные братья.
Вернулся Коля довольно быстро. Принес он с собою две бутылки водки,
буханку хлеба и даже пару килограмм помидор. Типы споро отгребли весь мусор от
края стола к иллюминаторам и, особо не мудрствуя, разложили на этом месте свой
нехитрый "дастархан", присовокупив ко всему прочему чудом оказавшуюся
у них банку тушенки. Затем позвали меня.
– Ты как умудрился все это среди ночи раздобыть? – поинтересовался я у
типа Коли.
– А-а! – Махнул он рукой небрежно и пояснил: – Мы здесь все дыры знаем.
– Вы, вообще, кто? – снова поинтересовался я.
– Мы? – переспросил тип Коля и, переглянувшись с типом Валерой, без
особого энтузиазма ответил:
– Вообще-то, мы матросы.
– Вообще-то? – переспросил я.
– Да…. Но нас списали, – тип Коля немного покривился (видимо, такой разговор
ему не очень нравился) и, нехотя, уточнил: – Уволили…. По статье хлопнули.
– По статье? За что?
Тип Коля скривился еще больше, а тип Валера, наверно, из чувства братской
солидарности, скривился за компанию с ним.
– Мы сосун*
сломали, – в один голос признались они мне.
– Сломали? Сосун? – я не знал, что такое "сосун", но я знал
другое – то, что ломается, можно чинить. И потому я рассудительно заметил:
– Отремонтировали бы!
Типы снова переглянулись и, одновременно вздохнув, расставили все точки
над "и":
– Нельзя было. Утоп он.
– А-а! – понимающе отозвался я и, в очередной раз, поинтересовался:
– А как вы его сломали?
Видимо, я задал крайне неприятный им вопрос. Быть может, даже неприличный.
Они заелозили на своих местах, закашляли и даже зачихали.
– Это, братишка…. Давай пить! Что ты, в самом деле…. Честно говоря, мы
сами плохо помним, как он сломался…
Я не стал их больше допекать. Сидел я с ними не долго, выпил едва ли сто
грамм, они меня расспросили обо мне, я рассказал им, они мне рассказали о
темной стороне "Балтморпути" (как будто у "Балтморпути"
могла быть светлая сторона!), посоветовали бежать отсюда, пока не поздно – на
что я лишь усмехался им в ответ (дурачки! Они ведь не знали, что в этом городе
живет Консуэло).
Просидев с ними до часу ночи, я оставил их допивать и скомандовал себе
"отбой"…
– Сергей, Сер-гей! Ау! Уже утро, – я почувствовал мягкое прикосновение
чьих-то рук к своему плечу и проснулся.
– Ты?! – поразился я, увидев прямо над собою смеющееся лицо Консуэло.
Видимо, она хорошо отдохнула за то время, что я ее не видел, и потому
сегодня показалась мне еще более привлекательной, чем накануне.
– Как ты сюда попала?
– Так же, как и ты – села в трамвай и приехала.
– Нет, я не про это…. Как ты нашла меня?
– Разве это сложно? Я же сама тебе объясняла, как доехать сюда, забыл? –
напомнила она мне и, предваряя мой следующий вопрос, добавила, – К подруге мне
ехать не понадобилось, потому что она вчера сама ко мне заехала. Ну, ты будешь
вставать или да? – пошутила она.
– Или да, – отозвался я и, оглянувшись в сторону типов, увидел, что они
не спят, а, лежа в своих койках, угрюмо наблюдают за мною и Консуэло.
Я недовольно кашлянул и, отвернувшись от них, спросил у Консуэло:
– Время-то сколько?
Она на миг взглянула на часы и сообщила:
– Начало одиннадцатого.
– Угу, ладно, – откликнулся я, мысленно прикидывая, во сколько же она
встала, чтобы к этому часу добраться сюда. – Ладно, – повторил я. – Знаешь, ты
выйди пока в коридор, а я быстренько оденусь.
Она вышла в коридор, я быстро оделся, прикрыл койку наспех покрывалом и,
позвав ее обратно, принялся умываться и бриться.
Типы все так же угрюмо наблюдали за нами со своих лежбищ.
– Ну, что – пойдем? – спросил я у Консуэло, когда привел себя в полный
порядок.
– Пойдем, – согласилась она и, встав с моей койки, подошла ко мне.
– Это, парень…, кхм! Тьфу ты…, как тебя?…. Серега! – окликнул меня тип
Валера, когда я уже взялся за ручку двери.
– Денег нет! – сухо отрезал я, мгновенно сообразив, зачем тип окликает
меня.
Типы, как по команде, приподнялись и, прикрывая телеса одеялами, сели в
своих койках.
– Это, Серега, ты…, это…. Ну, хоть три рубля, – вступил в разговор тип Коля,
с той ноткой фамильярности в голосе, которая, надо думать, подразумевала более
близкое знакомство со мною, чем у типа Валеры.
– Я же сказал: денег нет! – совсем уже раздраженно отреагировал я и
приоткрыл дверь, собираясь выйти, жестом показав Консуэло, чтобы она прошла
вперед меня.
Но тут произошло совершенно неожиданное.
Консуэло, вместо того, чтобы выйти из каюты, вдруг повернулась и, быстро
подойдя к тем двоим, спросила:
– Вам деньги нужны? Три рубля, да? Вот…, возьмите! У меня есть, – и она,
в самом деле, извлекла из кармана-пистончика джинс три рубля, сложенные вчетверо
поперек, и протянула типам.
– Консуэло, что ты делаешь? – крикнул я ей в спину. – Прекрати немедленно!
Пойдем отсюда.
Но она даже и не подумала мне подчиниться. Она по-прежнему, даже и не
обернувшись ко мне, протягивала свою трешку типам и, так как они сидели недвижно
и глазели на нее вконец ошарашенно, видимо, изумленные не менее меня ее
выходкой, лишь переводила руку с деньгами от типа Коли к типу Валере, от типа
Валеры к типу Коле и обратно.
Не выдержав, я подошел к ней и, заглянув ей в лицо, тронул ее за локоть
и совсем мягко попросил:
– Пойдем, Консуэло…. Спрячь деньги и пойдем.
Она на мгновение взглянула на меня, а затем снова вернулась взглядом к
типу Коле и не громко, но довольно настойчиво, сказала:
– Ну, что же вы? Берите! Вам же нужны деньги.
Я вздохнул и с ненавистью посмотрел на типов.
Они нерешительно переглянулись друг с другом, затем виновато посмотрели
на меня, затем осторожно взглянули на Консуэло. Она стояла все также, с
невозмутимым видом протягивая трешку в сторону типа Коли, терпеливо ожидая,
когда тот возьмет у нее деньги.
Тип Коля вздохнул, еще раз виновато на меня посмотрел и, вытянув руку
из-под одеяла, вкрадчивым жестом взял деньги и кротко проговорил:
– Спасибо…, – потом отвел от Консуэло взгляд, облизнул пересохшие губы
и, снова подняв глаза на нее, добавил: – Девушка…, – почти шепотом.
– Пожалуйста, – улыбнулась Консуэло и, плавно повернувшись, пошла к
выходу, не оглядываясь на меня.
Я остался на месте.
– Что, мужички? Неприятностей хотите? – зло процедил я сквозь зубы. –
Ладно, вернусь – побеседуем, – и круто повернувшись, пошел к дверям, но, прежде
чем выйти, еще раз взглянул на них и бросил: – Побирушки.
– Че ты, Серега, в самом деле, мы же не нарочно, – услышал я вслед,
прикрывая дверь.
Консуэло стояла на сходнях, ведущих с причала на берег, придерживаясь
руками за перила, и ожидала меня.
Увидев меня, она улыбнулась.
– Ты что: ругал их? – спросила она, когда я дошел до нее и молча встал
рядом.
Я немного помедлил с ответом.
– Ругал, – наконец, отозвался я. – Теперь тебя буду ругать, – пообещал
я, не поворачивая к ней головы, глядя на черную, покрытую масляными и нефтяными
пятнами воду, плескавшуюся под нами.
– Разве есть за что? – спокойно спросила она, так же как и я, задумчиво
глядя на воду.
Я резко повернулся в ее сторону всем телом.
– Зачем ты дала им деньги?
– Это мое дело, – мягко, тихим голосом возразила она.
Я порылся у себя в карманах и, найдя, протянул ей трешку.
– На, возьми.
Она отстранила мою руку с деньгами и, повернувшись, пошла на берег. Я
догнал ее, и мы пошли вместе. Я напряженно молчал и с досады покусывал себе
губы. Заметив это, она остановилась.
– Ты пойми, – сказала она, – Если человек чего-то просит, и ты можешь
ему это дать, то лучше дать.
– Лучше дать? – переспросил я.
– Да, – уверенно сказала она. – Лучше дать.
Я рассмеялся и надолго, хотя понимал, что мой смех мог показаться ей
оскорбительным. Она молча стояла рядом и совершенно безмятежно ждала, когда я
успокоюсь.
– Но почему, почему ты думаешь, что лучше дать? – кое-как заглушив смех,
спросил я. – Ты понимаешь, что эти двое обыкновенные алкаши и они пропьют твою
трешку в ближайшие полчаса, а потом будут искать новую дуреху, которая даст им
денег еще… и опять же на пропой. У них штаны одни на двоих – это ты знаешь?
Консуэло во время моего монолога оставалась все такой же невозмутимой.
– Ты когда-нибудь у кого-нибудь чего-нибудь просил? – не спеша, внятно,
чуть ли не скандируя слова, спросила она, когда я замолчал.
– Просил, конечно, – ответил я. – Но я просил у своих, у близких, понимаешь?
И причем подразумевалось, что просьбы эти – взаимообразны. Если я прошу деньги
у кого-либо – то только в долг. Если я прошу об услуге, значит, этот человек
может рассчитывать на мою ответную услугу, понимаешь?
– Понимаю, – кивнула мне Консуэло и поинтересовалась: – А у чужих людей
ты никогда ничего не просил, так? – и она заглянула пристально мне в глаза.
– Ну, конечно, так! – громко ответил я.
За разговором мы приблизились к трамвайной остановке, на которой стояли
два-три человека, и поэтому, не сговариваясь, понизили голоса почти до шепота.
– А почему ты никогда не просил у чужих? – вкрадчиво спросила Консуэло.
– Как – почему? Ведь стыдно же!
– Вот! – удовлетворенно прошептала Консуэло: – Видишь! Стыд мешал тебе
просить у чужих.
– Ну, и что?
– Как – что? Ну, ведь этим двоим тоже стыдно.
– Этим?! Этим уже ничего не стыдно, – возмущенно, со страстью прошептал
я.
– Нет! Это только так кажется. А на самом деле им стыдно. Но они до того
опустились, что, несмотря на чувство стыда, на унижение, все равно просят. Если
им не дать, то они унизятся еще больше и опустятся тоже – еще больше. Понимаешь?
– Ну и логика! – покачал я головой, невольно переходя на нормальный голос.
– Да, да! – упорствовала Консуэло. – А так они один раз перешагнут через
чувство стыда, другой, третий, и, может быть, однажды не смогут этого сделать в
очередной раз, и начнут жить с достоинством.
В этот момент я вдруг с удивлением про себя отметил, что пока мы шептались,
настроение мое пришло в норму, более того – чудесное стало настроение, и что
слушаю я свою странную собеседницу без всякого внутреннего сопротивления, даже
с любопытством и даже с удовольствием.
Я улыбнулся и слегка поддел ее:
– А если не начнут, тогда что?
– Нет, нет, – убежденно возразила мне она, – обязательно начнут, вот
увидишь!
– Боюсь, что я этого уже не увижу.
Консуэло немного помолчала, вглядываясь в меня, а затем задумчиво заключила:
– Во всяком случае, в это надо верить, – и лишь легкая, едва уловимая
нотка неуверенности на мгновение промелькнула в ее голосе. Или, быть может, это
мне только показалось?
– Наш трамвай, – тронула меня за плечо Консуэло, выводя из задумчивости,
и показала глазами мне за спину.
Почти всю дорогу мы ехали молча. Лишь один раз, где-то в середине пути,
я, не без внутреннего смущения, спросил у нее:
– Слушай, а латыши все такие?
Она отвлеклась от окна, в которое до этого смотрела, и удивленно спросила:
– Какие?
– Ну, такие, как ты… Насчет того, что лучше дать.
Консуэло улыбнулась и, пожав плечами, ответила:
– Не знаю. Наверно, нет. Считается, что латыши люди прагматичные и суховатые.
– А-а! – понимающе протянул я и оставил ее в покое…
В городе мы первым делом поехали на автовокзал и купили мне билет до
Вентспилса, на следующее утро.
Потом мы бродили по старой Риге: Консуэло в качестве гида, а я – ее
единственного туриста. Вспомнив о знаменитом Рижском органе, я предложил ей
посетить собор, чтобы послушать музыку, но она, рассмеявшись, просветила меня,
что собор уже несколько лет стоит под ремонтом, а когда он снова начнет действовать
– неизвестно.
Вместо собора мы пошли в кино и угодили там на какую-то нудную, очень уж
советскую картину, разумеется, с Джигарханяном в одной из главных ролей,
который играл не то директора завода, не то начальника цеха, быть может, очень
принципиального, быть может, не очень – я не помню, мне это было не важно. Во
всяком случае, Джигарханян и в этой роли выглядел не менее мужчиной, чем и в
роли штабс-капитана Овечкина.
Сидя в фосфорофицирующем полумраке кинозала, мы с Консуэло старались
честно досмотреть картину до конца и вопреки всем законам нашей человеческой
природы понять замысел ее создателей, но – получалось это, надо полагать, не
очень.
Но, стоит ли говорить, что я, тем не менее, в накладе не оставался?
Разочаровавшись в том, что происходило на экране, я переключил все свое
внимание на Консуэло, и, стараясь, чтобы она этого не заметила, искоса
разглядывал ее профиль, и, таким образом, быть может, впервые в жизни постигал
трудноуловимые секреты женского очарования, о существовании которых я, к чести
своей, догадывался и прежде, но только теперь, благодаря какой-то фантастической
доверчивости, той совершенно необъяснимой внутренней открытости, присущей ей –
не иначе, как по воле самого Господа – только теперь я мог прикасаться к этим
секретам на каком-то новом, не доступном ранее уровне – не походя.
"Разглядывание" мое, конечно, вскоре было ею замечено, но она
не подавала вида, позволяя мне смотреть и смотреть на нее, и лишь иногда
поворачивала голову в мою сторону и, на секунду встретившись со мною взглядом,
улыбалась своею уже хорошо знакомой улыбкою – одними краешками губ, а затем
вновь возвращалась глазами к экрану и следила за тонкими изгибами души "мачо"* Джигарханяна.
Усмотрев в сумраке ее руку, расслаблено лежавшую на подлокотнике кресла,
я осторожно, боясь отрицательной реакции, накрыл своей ладонью ее ладошку и, в
очередной раз, искоса взглянул на профиль Консуэло. Она руки не убрала, а
наоборот, чуть пошевелившись, изменила свою позу и, придвинувшись ко мне
поближе, свесила руку за подлокотник – на мою сторону, так, чтобы мне было
удобнее держать ее. И я держал – все смелее и смелее, но фильм – неотвратимо
приближался к своему идеологически выдержанному финалу…
Выйдя из кинотеатра, мы побродили по городу еще, а затем зашли в попавшийся
по пути бар и, устроившись там в одном из углов, за столиком на отшибе, пили
"Мока"** с шампанским и почти
все время молчали. "Мока" с шампанским – это очень здорово.
Когда мы вышли из бара, город уже заполняли сумерки.
Мы шли не спеша, через старую Ригу, в сторону, где находился дом Консуэло.
На присоборной площади мы увидели небольшую группку людей, обступивших
старенькое, поставленное прямо на мостовую пианино, на котором играл пожилой
седовласый латыш. Мы приблизились к ним и остановились, чтобы тоже послушать
музыку.
Было немного прохладно и Консуэло поежилась и, сложив руки, обняла себя
за плечи, а я пристроился позади нее и, слегка придерживая ее за талию, прикрыл
своим телом ее спину от не сильного, но назойливого, каким-то чудом
закравшегося в эти кварталы ветерка.
Линии собора еще довольно хорошо выделялись на фоне низкого неба, вылепленного
пунцовыми кучевыми облаками.
Несмотря на свою неосведомленность в музыке, мне почему-то сразу подумалось,
что седовласый латыш – дока в своем деле. Он играл не громко, но с чувством.
– Шопен, – шепотом объяснила мне Консуэло, – Шестой вальс.
Когда мелодия закончилась, она сказала несколько слов по-латышски исполнителю
и тот, улыбнувшись, что-то ответил ей, тоже по-латышски, и, поднявшись, уступил
ей место, сделав при этом красивый, приглашающий жест рукой в сторону клавиш.
Консуэло заняла его место и, на секунду взглянув на меня, исполнила какую-то
очень небольшую, но очень трогательную пьесу.
Отбив последний такт, она поднялась, поблагодарила седовласого латыша,
который в ответ сказал ей несколько слов – видно, очень приятных, и, вернувшись
ко мне, взяла меня за руку и повела прочь.
– Странный город – Рига, – заметил я ей, когда мы отошли подальше от
площади.
– Почему? – поинтересовалась она.
– Как – почему? – воскликнул я. – Идешь себе, идешь, и вдруг прямо на
улице стоит рояль.
– Это не рояль, это пианино, – поправила меня Консуэло.
– Все равно, – сказал я. – Странно! А если дождь пойдет? Намокнет инструмент…
– Занесут, – возразила Консуэло.
– Куда занесут?
– Туда, откуда вынесли.
Я немного помолчал, а затем поинтересовался:
– Что ты играла?
– Чимароза.
– Это так пьеса называется?
– Нет. У этой пьесы нет названия. Чимароза – это композитор такой был.
Если б это сказала мне не Консуэло, наверное, я б устыдился. Но сейчас я
лишь улыбнулся и снова спросил:
– Ты же вообще скрипачка, так? Когда же ты на пианино играть выучилась?
– Меня мама учила. И потом – это не сложная пьеса. Примерно, класс за
пятый, или даже четвертый.
Дом Консуэло оказался старым, лучше сказать, старинным кирпичным домом,
каких было немало в этом городе – причудливой архитектуры снаружи, с высокими
потолками и дубовым паркетом внутри.
– Вот мой дом, – просто сказала Консуэло и потянула меня за руку внутрь
подъезда, так как на улице стало совсем уж зябко.
Подъезд был просторным, но плохо освещенным. Пахло кошачьей мочой,
сыростью и стариками – тем, чем всегда пахнет в подъездах старых домов. Откуда-то
сверху доносился слабый запах пенсионерского супчика.
Вспомнив о предстоящем отъезде, я загрустил.
– Балтморпуть среди моряков считается дерьмовым местом, – невпопад
заметил я Консуэло.
– Почему? – удивилась она.
– Потому что так считается, – усмехнулся я и пояснил: – Нет загранзаплыва,
разве что ремонты за рубежом иногда случаются. Но на них попадают одни блатные.
Подходит время ремонта – и штатного моряка отправляют в отгулы или на другое
судно, а вместо него приходит какая-нибудь холеная сволочь с направлением из
конторы. Да и сами суда – позорные. Ковырять грунт со дна морского – разве это
дело?
– Ничего зазорного я в этом не вижу, – возразила мне Консуэло и, помолчав
немного, спросила: – Слушай, а жильем вас там обеспечивают? Квартиры дают?
– Да, – ответил я. – Квартиры – это единственное, с чем в Балтморпути
полный порядок. Можно получить в течение ближайших двух лет…
– Вот видишь, – перебила меня Консуэло. – Главное, это крыша над головой.
– Разве только в жилье дело? – воспротивился я. – Особенно, если не можешь
гордиться своей работой… Уеду я, наверно, отсюда… Посмотрю, посмотрю немного, и
уеду.
– Ты не уедешь, – убежденно заявила мне Консуэло. – Пройдет немного
времени, и ты привыкнешь. Тебе даже нравиться начнет здесь. Рига – замечательный
город. Поверь мне! И потом…, – она на мгновение сбилась, но все же закончила. –
Я бы не хотела, чтобы ты уехал.
Мы замолчали. Я приблизился к ней вплотную и, прикоснувшись ладонями к
ее щекам, легонько поцеловал в губы, а потом отстранился от ее лица ненамного и
заглянул в глаза. На минуту мы замерли в таком положении, словно изучая друг
друга, а затем Консуэло сама энергично потянулась ко мне, обняла за талию с
силой, которая в ней не подозревалась, и приникла к моим губам в долгом поцелуе.
По глупости, я принял ее непосредственность за опытность, и мысль об
этом настолько взволновала меня, что я прервал поцелуй и с подозрением спросил:
– Где ты научилась так целоваться?
Она, недоумевая, ответила:
– Нигде. Разве этому нужно учиться? – и, вдруг догадавшись об истинной
причине моего вопроса, вздрогнула, на миг опустила глаза, а затем, вновь подняв
их на меня, внятно сказала: – Я сегодня целуюсь первый раз в жизни. Понимаешь?
– и, помолчав немного, попросила: – Не обижай меня больше. Слышишь? Ни-ког-да!
Я пообещал:
– Хорошо. Обещаю.
Не знаю, как долго мы после этого еще пробыли в подъезде – время не
ощущалось. Но, наконец, Консуэло отодвинулась от меня и сказала:
– Мне пора. Меня дома обыскались, наверно.
И она стала медленно подниматься вверх по лестнице, а я следил за нею
глазами. Где-то посередине пролета она остановилась и обернулась ко мне:
– Третий этаж, правая дверь на площадке, – сказала она, показав пальцем
вверх и, чуть подумав, добавила: – Второй подъезд.
– Пока, Консуэло, – отозвался я.
– Прощай, – отозвалась она.
– Не прощай, а до свидания, – поправил я.
– Да, до свидания, – поправилась она и, повернувшись, быстро побежала
наверх – не оглядываясь.
Я подождал, пока до меня не донесется звук затворившейся за Консуэло
двери, а затем вышел на воздух, и отправился на брандвахту.
Когда я вернулся, "типы" уже спали, а в каюте опять стояла
немыслимая духота. Я снова устроил сквозняк, умылся и, затворившись, улегся в
койку, позабыв "задраить" иллюминаторы. Тишина на брандвахте была
почти абсолютной, и лишь иногда ее тревожили доносившиеся из машинного
отделения звуки автоматически включавшихся насосов, "набивающих"* гидрофоры в системах питьевой и
мытьевой воды.
Я уснул в одну из пауз между включениями…
В Вентспилсе, добравшись до порта, я долго плутал там, пытаясь разыскать
свою "коробку", пока один из повстречавшихся на пути моряков не посоветовал
мне подняться на борт первого же попавшегося судна и связаться оттуда с
"Вайвари" по радио. Что я и сделал. Оказалось, что плутал я
неподалеку от "Вайвари". Просто мне нужно было искать не свою
шаланду, а "черпак"**, к
борту которого она то и дело швартовалась под погрузку.
"Черпак" назывался "Нева-3" и, поднявшись на его
борт, я вскоре увидел "Вайвари", возвращавшуюся с очередной
"ходки" на "свалку". Ею оказалась семидесятиметровая, еще
довольно новая грунтоотвозная шаланда румынской постройки.
Дождавшись, когда ее "привяжут"*** к "черпаку", я перебрался на ее
борт и пошел искать капитана.
Капитана "Вайвари" звали Василич. Им оказался еще довольно
молодой мужчина, двадцати восьми лет от роду, русоволосый, с русоволосыми же, отдающими
рыжиной усами и почти бесцветными глазами.
Окинув меня этими бесцветными глазами снизу доверху, он с любопытством
всмотрелся в мое лицо, потом опустил глаза вниз, с видом сомневающегося
человека вчитываясь в мое направление из конторы, усмехнулся, почесал указательным
пальцем левой руки свою шею и, наконец, многозначительно заметил:
– Молодой специалист, значит! Угу…. Да, видали мы ваших.
– Кого – ваших? – переспросил я, недоумевая.
– Лаушников, – пояснил он. – Кого же еще?
– А-а! – тоже многозначительно отозвался я.
– Ладно, коллега. Пароход – как…
– Что – пароход? – перебил я.
– Не утопишь?
– Не утоплю, – заверил я клятвенно.
Капитан немного подумал, затем вздохнул и, оставив у себя направление и
медицинскую книжку моряка, возвратил мне мой диплом, прочие бумаги, и сказал:
– Место твое в машине пока занято. С недельку будешь работать матросом.
На руле стоять приходилось?
– Приходилось, – кивнул я.
– Вот и постоишь, – удовлетворенно подхватил Василич. – А через неделю
спишется Сашка, и ты пойдешь на его место в машину. Вопросы есть?
– У матросов нет вопросов, – отшутился я словами известной поговорки.
– Та-ак! – снова удовлетворился моим ответом Василич. – Тогда иди в
носовую надстройку, найдешь там боцмана – Николаем его кличут – и устраивайся.
– Слушаюсь, сэр, – ответил я и двинулся к выходу.
– Да…, это, – крикнул мне вслед Василич, – когда шаланда под погрузкой,
передвигаться надо по тому борту, над которым нависает лоток*. Понял?
– Понял, – машинально отозвался я и, конечно же, пошел в нос по тому
борту, который в этот раз был напротив лотка. Так было ближе…
– Мама мия! – лишь воскликнул я, когда очередная порция грунта шлепнулась
в то грязное месиво, которое колыхалось внутри шаланды, и меня с головы до ног
"изгваздало" фонтаном разлетевшихся брызг.
Я проскочил дальше и, уже в безопасном месте, оглянулся назад – в сторону
кормовой надстройки. Сквозь одно из лобовых стекол капитанского мостика
отчетливо было видно лицо хохочущего Василича. Я подосадовал и двинулся дальше.
Команда "Вайвари" была небольшой – всего девять человек, в
числе которых была и жена капитана Галка – она исправляла должность буфетчицы.
Весь экипаж работал с "обработкой" – то есть, два человека, помимо
своих положенных вахт, делили между собой вахту отсутствующего третьего.
Курсировать на свалку – место сброса грунта – шаланда начинала спозаранок
и заканчивала часов в двенадцать ночи. За это время удавалось сделать тридцать
пять – сорок ходок.
Кстати сказать, утопить это чудовище было бы довольно сложно – даже при
особом желании. Борта шаланды представляли собой пустые полости, между которыми
находился грузовой трюм, прикрытый снизу лядами – специальными донными люками,
предназначенными для сброса грунта на дно. Другими словами, наша посудина была
устроена по принципу катамарана, а, значит, по сути дела была непотопляемой.
Впрочем, мне едва не удалось оспорить эту суть.
Однажды, когда мы стояли на якоре, потому что портнадзор запретил нам
работать из-за сложного режима эксплуатации порта, нам дали команду перейти на
другое место, так как в этот момент от причала отваливал огромный танкер и мы
могли ему помешать.
Я побежал на бак, чтобы "дернуть" якорь. "Свирав"
его до упора, я доложил штурману на мостик по связи, и, забыв затянуть тормоз,
вывел звездочку из зацепления.
Будь прокляты все планетарные механизмы на свете! Я с трудом одолевал их
во время учебы в ЛАУ и, как оказалось, на практике они тоже продолжали "кусаться".
Якорь с грохотом пошел ко дну, а шаланда к этому времени уже начала
двигаться, так как штурман, едва заслышав положенное в таких случаях
"якорь чист", дал ей ход, а из глубины порта на нас наползал пузатый
полубак выводимого танкера…
Я был в панике, и потому, как жалкий щенок, носился от брашпиля к борту
и обратно, не зная, что необходимо в таких случаях делать, мысленно взывая то к
Богу, то к Дьяволу, вместо того, чтобы попытаться затянуть тормоз, вновь завести
звездочку и потянуть якорь.
На мое счастье от грохота якорь-цепи в цепном ящике проснулся боцман
Коля. Он выскочил на бак в одних трусах и, с ходу включившись в ситуацию, начал
исправлять положение.
Якорь, тем временем, лег на грунт, и от этого нашу шаланду повело на
самый фарватер, прямо на курс, взревевшему всеми сиренами и тифонами танкеру.
Мы выпутались чудом, а иначе не миновать бы мне тюрьмы, а "Балтморпути"
– потери еще совсем не старой шаланды.
Когда опасность миновала, боцман Коля попросил у меня сигарету и, прислонившись
спиною к переборке носовой надстройки, присел на корточки и, с видом облегчения
на лице, искоса наблюдал за проходящей мимо, освещенной множеством огней громадиной.
Вместе с ним за всем этим великолепием наблюдал и я, горячо завидуя тем
счастливчикам, которые находились в это время на борту громадины и, по всему
было видно, уходили в далекий рейс.
Впрочем, за исключением этого случая, пока я числился на палубе, я ничего
больше не натворил.
С вахтой на руле я освоился довольно быстро, так что днем
"рулил" до того браво, что "Вайвари" проходила фарватер,
едва не задевая бортом за буи ограждения. А вот ночью я плоховал: как
оказалось, я был начисто лишен способности "читать" специальные огни
порта, фарватера и двигающихся судов – просто, не хватало реакции и опыта – и выяснилось
это буквально уже на первой вахте.
– Право – пять, – командовал штурман Боря.
Я выполнял.
– Одерживай, – командовал штурман Боря.
Я одерживал.
– Лево – десять!
Я перекидывал руль.
– Одерживай, – снова командовал Боря.
Я снова одерживал.
– Так держать, – распоряжался он.
Смотреть вперед я даже и не пытался – все равно ни черта разобрать не
мог. Все мое внимание было приковано к картушке компаса.
– Ты что: ничего не видишь? – спрашивал Боря с подозрением.
– Не вижу, Боря, – честно признавался я ему.
– Ладно, – вздыхал он, – тогда внимательнее слушай команды.
Я обещал…
Так мы и работали.
Через неделю, как и обещал Василич, уехал Сашка, и я заступил на его
место в машину. Еще через пару недель появился Воробышек, который, прибыв из
послеучебного отпуска в контору, испросился направить его туда же, где и я,
наплетя с три короба инспекторам Управления что-то о кровном родстве и духовной
близости между нами.
Жизнь стала лучше, жить стало веселей.
Временами, когда "Вайвари" стояла у причала, пополняя запасы
топлива или воды, мы с Воробьем уходили на берег, чтобы попить пива или чего
покрепче.
Иногда мы подымались вечерами на мостик – когда портнадзор не давал
"добро" на работу – и, пользуясь отсутствием вахтенного штурмана,
забавлялись со связью:
– Радио "Портнадзор" – "Вайвари".
– "Вайвари" – "Портнадзор", слушаю вас.
– Девушка, точное время не подскажете?
– Ребята, будете дурачиться – я докладную напишу.
– Ну, зачем же вы так, девушка? Мы – люди смирные.
– Вот и присмирейте. Конец связи…
Или:
– "Красный Балтийск" – "Вайвари".
– "Вайвари" – "Красный Балтийск", слушаю вас.
– Братан, у вас выпускники ЛАУ есть в экипаже?
– Есть – двое.
– Класс! Братан, зови их.
– Не могу. Они на берегу сейчас. Завтра один из них заступает.
– Э-э, черт! Ладно, братан, до связи…
Вскоре наш караван перекинули на Эстонские острова, с базированием на
порт Рохукюла.
Мы с Воробьем работали в машине, сменяя друг друга, поэтому отдыхать
приходилось по отдельности.
Сменившись, я на завозне*
отправлялся на берег, и там либо бродил в окрестностях оказавшегося в Рохукюла
полуразвалившегося средневекового замка, или просиживал все время в стеклянном
кафе, расположенном прямо на волнорезе, где подавали неплохое пиво, задумчиво
любуясь брызгами от разбивающихся волн, с удовольствием прикладываясь к бокалу.
Воробей, тем временем, перезнакомился со всеми представительницами
прекрасной половины служб быта пассажирских паромов, для которых мы углубляли
фарватеры, и методично перетрахал самых хорошеньких из них, искренно удивляясь,
что я отказываюсь составить ему компанию.
О Консуэло я ему, естественно, ничего не рассказал. Впрочем, он, видимо,
и сам о чем-то таком догадывался по той оживленной переписке, которая завязалась
между нею и мною – переписку-то ведь не скроешь.
Поначалу я переписывался с нею по принципу "привет – ответ", а
затем, видя, что почта приходит на караван с заметным опозданием, стал писать
не дожидаясь ответа на каждое письмо – по настроению.
Я писал ей обо всем подряд, и лишь о чувствах – ни слова. Она поступала
так же.
Весь караван, Воробей, боцман Коля, Василич – все становилось темой моих
писем. Я описал ей, как чуть было не утопил шаланду, рассказал о старом замке,
об удивительной поликлинике в Рохукюла, куда я однажды заглянул, чтобы вылечить
зубы, и поразился ее безлюдности, тишине, чистоте и, главным образом, тому, что
посетители, приходя на прием к врачу, приносили с собою тапочки, и перед тем,
как войти в кабинет – переобувались, а такие, как я – вынуждены были входить в
носках.
Консуэло, заметив, что мои послания стали приходить чаще, последовала
моему примеру. Таким образом, я получал три-четыре письма в неделю, в которых
она с увлечением обрисовывала своих подруг, друзей, родителей, свою консерваторию,
которую любила безоглядно, и потому о ней писала с особым удовольствием –
настолько подробно, что я в итоге стал представлять себе этот ее мир так, как
будто учился там вместе с нею.
Тем временем, небо над Балтикой вовсю завоевывала осень, и оно, то и
дело, раздражалось, обрушивало на море дожди – нередко проливные, нередко
падающие едва ли не параллельно поверхности волн – под давлением злого, холодного
ветра. Работать с каждым днем становилось все сложнее, караван часто простаивал…
Отношения с командой у меня с Воробьем сложились, в общем-то, неплохие.
Иногда, правда, мы переругивались с Галкой – когда она, накрывая на стол,
забывала поставить соль или чеснок, или перец, или – еще чего-нибудь забывала.
Недовольные, мы бурчали, что мало того, что питание в этой дыре трехразовое*, так еще и служба быта мышей не ловит.
Василич на нас косился, видно было, что ему хотелось вступиться за жену, но –
крыть было нечем.
Но, пожалуй, нас почему-то недолюбливал боцман Коля. Это случилось
как-то само собой, наверное, с самого нашего появления на пароходе, а те ляпы,
которые мы с Воробьем по неопытности допускали – лишь усугубляли дело. И
особенно накалил отношения один из них – случившийся исключительно по моей
вине.
Но вначале стоило бы подробнее сказать о самом боцмане Коле. Несмотря на
то, что он, как и все прочие члены команды, был довольно молод – не больше
тридцати – его, не без оснований, называли живой легендой Балтморпути.
В свое время он учился на судоводительском факультете РМУ. На последнем
курсе он каким-то образом умудрился охмурить дочку начальника училища и, не
долго думая, привел ее с собою на одну из безудержных курсантских пьянок,
которая проходила на квартире одного из курсантов-рижан, и там, под шумок,
укрывшись в одном из тихих уголков дома, помолвился с нею. Помолвился – это
специфическое выражение кадетов. Другими словами – была девочка, да вся вышла.
Папашка ее, узнав о случившемся, поначалу изрядно взбесился, но – деваться было
некуда, пришлось выдать дочь за охламона, который уже тогда слыл далеко не
пай-мальчиком.
Воспользоваться дивидендами от знатного родства Коля не преминул. Закончив
училище, он распределился в ЛМП*, где,
разумеется, попал на "белый пароход" и, не без поддержки
родственничка, быстро продвинулся до второго помощника капитана. Иногда,
конечно, он по привычке устраивал тот или иной тарарам, но заступничество тестя
выручало безотказно – до поры, до времени.
Однажды, в дальнем рейсе, во время стоянки в Гамбурге он тишком
"откололся" от своей группы и забрел в одну из припортовых таверн,
где, естественно, "привел себя в нетрезвое состояние" – да еще какое
нетрезвое! – подцепил белокурую немецкую шалаву, отиравшуюся в той же таверне
и…, дальше случилось то, что уже не смог бы замазать и самый влиятельный родственник.
За соседним столиком отдыхали пятеро английских матросов. Один из них
возымел интерес к Колиной девочке и попытался ее перехватить. Вот, дурак!
Коля, конечно, был "изодран в клочья". Достаточно сказать, что
мякоть его левого плеча была рассечена надвое расколотой пивной кружкой, словно
кинжалом. Но – советские моряки – стойкие моряки! Они никогда не сдаются. Потерпевшими
все-таки оказались англичане: два сломанных носа, девять ребер и две сломанные
челюсти на четверых – таков был ощутимый урон, который успел нанести противнику
Коля до прихода полиции. На четверых – это потому, что пятый попал в реанимацию
с тяжелой черепно-мозговой травмой, которую получил в самом начале схватки (это
тот самый, который ходил на "перехват").
В полицию за Колей приехал капитан и первый помощник – помполит. Каким
образом они уладили дело – неизвестно. Известно только, что Колю отпустили, что
капитан и помполит по дороге в порт здорово его ругали, да, видно, переборщили
– он сильно обиделся, и, в сердцах, треснул помполита по носу. За что по
возвращении на пароход был определен капитаном под арест.
Разбор его проступка в пароходстве был, как водится, недолог. Решение
парткома, вне всякого сомнения, оказалось однозначным – списать на исправление
в Балтморпуть.
В Балтморпути Колю поначалу определили капитаном завозни, которую он,
нещадно с горя попивая, вскоре утопил: кстати сказать, в этих местах – на Эстонских
островах (на большой волне подбирался к причалу, да просчитался: шлепнул ее со
всего маха бортом о стенку – она, не будь дурой, тут же и затонула в двух
метрах от края причала).
После ляпа с завозней Колю перекинули на нашу "Вайвари"
боцманом, каковым он и являлся уже долгое время – без мало-мальской надежды
выбраться отсюда.
И – вот такого легендарного мужика я облил дерьмом – в прямом, не в переносном
смысле (разумеется, не нарочно).
Где-то на последней неделе первого месяца моего пребывания на "Вайвари"
понадобилось откатать* за борт
содержимое носовой фекальной цистерны**.
Сделать это просто: нужно было запустить пожарный насос, создав тем
самым давление в пожарной магистрали, открыть бортовой вентиль системы и через
него, эксплуатируя эжектор, включенный в фекальную систему, удалить содержимое
цистерны.
Нюанс, который нужно учесть, проделывая эту операцию, таков: бортовой
вентиль системы был обратного хода – то есть, он закрывался так, как все
нормальные вентиля открываются и, соответственно, открывать его нужно было тоже
наоборот. Это-то меня и подвело…
Подойдя к вентилю, я попытался открыть его и обнаружил, что он уже открыт.
Меня эта деталь немного удивила, но – не насторожила. Запустив насос, я
подключил эжектор и, с удовольствием закурив, стал спокойно ждать, когда цистерна
опорожнится, даже и не удосужившись понаблюдать за мениском в трубке измерителя
уровня. Вдруг – бешеный мат слетевшего вниз по трапу боцмана заставил меня в
изумлении замереть с поднесенной к губам сигаретой: Коля, наш легендарный Коля,
можно сказать, походил на какого-то инопланетянина, только от него здорово
несло – он что-то орал, размахивал руками, а, тем временем, с него стекала
вонючая жижа, и от резких движений во все стороны летели не менее вонючие
брызги. Я, ничего не понимая, с чувством внутреннего потрясения молча взирал на
него.
Причина происходившего была проще пареной репы: так как бортовой вентиль
фактически оказался закрытым, дерьмо и моча, скопившиеся благодаря коллективным
усилиям всего экипажа за довольно продолжительное время, с давлением пожарной
магистрали (три с половиной атмосферы – шутка?) сплюнуло Колю с унитаза, как
бабочку (ну, зачем он решил облегчиться именно в тот момент, когда я решил
выполнить свой профессиональный долг?).
Надо полагать, Коля хотел задать мне порядочную взбучку, но что-то в
моих глазах его остановило.
Я самым честным образом обмыл его забортной водой из шланга, подключенного
все к той же самой злосчастной пожарной магистрали, и совершенно искренно
попросил у него прощения, на что он послал меня… восвояси. С тех пор он больше
со мной не разговаривал. Странный человек!…
В общем, все шло, как и положено – своим чередом. Приближение зимы с
каждым днем ощущалось все сильнее и сильнее, и где-то в середине ноября Василич
объявил, что получен приказ Управления двадцатого числа сниматься с места и
двигаться в Ригу – на зимний ремонт в док. Моряки приуныли – это означало конец
заработку и безденежье голодного межсезонья (во время ремонта платили лишь
девяносто процентов "голого" оклада – никаких "морских",
никаких премий).
Пожалуй, я был единственным, кого известие о предстоящем возвращении обрадовало.
Для меня оно означало встречу с Консуэло.
Перед отбытием, мы с Воробьем, как и весь экипаж, запаслись пивом, водкой,
треской и тресковой печенью – которых задарма выпрашивали все это время у
эстонских рыбаков с сейнеров – чтобы не скучать на обратном пути.
Обратный путь был весел. Каждый скрип нашей шаланды, звук каждой
разбившейся о борт волны – все напоминало мне о приближении к Консуэло.
Василич уже ходил и опрашивал экипаж на предмет того, кто хотел бы сразу
взять отгулы и отпуск, а кто повременить.
Я сказал ему, что до конца года хотел бы работать, а перед самым Новым
годом уйти в отгулы. Василич пообещал, что это можно будет устроить.
Попивая водку и пиво, "облагораживая" выпитое жареной печенью
трески, я мечтал о том, как встречу Новый – тысяча девятьсот восемьдесят второй
– год вместе с Консуэло (ведь говорят, что с кем встретишь Новый год – с тем и
проведешь его весь), как – во время ее каникул – заявлюсь с нею к друзьям в
Ленинград (и я ничуть не сомневался, что она согласится поехать).
Сообщать письмом о своем скором прибытии в Ригу я не стал, более того, –
узнав о радиограмме из Управления, вообще перестал писать. Хотелось сделать
сюрприз.
Первые два дня в Риге уйти с борта мне не удавалось. Весь экипаж был
занят проблемой постановки в док, и Василич – никого не отпускал.
Наконец, такая возможность появилась. Воробей хотел увязаться со мною за
компанию, и мне пришлось отбиваться от него буквально "в штыки".
Выскочив за проходную завода, я, для скорости, поймал такси. Был уже
вечер, падал небольшой снежок, и потихоньку подмораживало. Дорога, видимо,
стала очень скользкой, и потому таксист ехал не спеша, отчего я нетерпеливо
елозил по сидению и – про себя – душевно материл своего извозчика.
Кое-как, но все же до места мы добрались. Водитель при расчете, уверяя,
что в Латвии так принято, пытался всучить мне сдачу, на что я, со смехом, ответил
ему, что я из Казахстана и у нас там не то что давать, а даже просить сдачу
считается неприличным…
– Второй подъезд, третий этаж, правая дверь, – шептал я самому себе, приближаясь
к дому Консуэло.
Поднявшись на третий этаж, я немного отдышался и, с удовольствием
представив себе реакцию Консуэло, когда она меня вдруг увидит, нажал кнопку звонка.
Дверь открыла невысокая, седая и худощавая женщина – лет пятидесяти на
вид. Увидев меня, она слегка наклонила голову и исподлобья вопросительно
посмотрела. Я смутился – в своих фантазиях я никак не представлял, что отворить
дверь может кто-нибудь другой – не Консуэло. Не без труда, но я все-таки совладал
с собой:
– Здравствуйте. Вы не могли бы позвать Консуэло, если она, конечно, дома?
– Я ее мать, – вместо ответа сказала женщина и, прищурившись, посмотрела
на меня внимательным, изучающим взглядом, а затем неожиданно спросила: – Вы
Сергей?
– Да, – сильно про себя удивившись, что женщине известно мое имя, ответил
я.
– Зайдите, – сухо сказала она и посторонилась, давая мне возможность
пройти в коридор.
Когда я проходил мимо, то, искоса на мгновение глянув ей в лицо, заметил,
как нервно вздрогнули ее губы.
Пропустив меня, она затворила дверь и, обойдя меня, словно неожиданно
возникшее на пути препятствие, с бесстрастным выражением лица пошла по коридору.
Остановившись у одной из дальних дверей, она обернулась ко мне и, увидев, что я
все еще стою на прежнем месте, строго спросила:
– Что вы стоите? Идите за мной, – и, не дожидаясь, когда я двинусь с места,
прошла в комнату.
Немного замешкавшись, я сообразил, что неплохо бы было разуться, а потому
быстро скинул новенькие, неделю назад купленные в Эстонии сапожки, и прошел
вглубь коридора следом за матерью Консуэло.
Она ожидала меня, стоя возле огромного дубового стола, обставленного
такими же дубовыми стульями, один из которых – подле которого она стояла – был
отодвинут немного в сторону.
– Садитесь, – властно сказала она и показала рукою на отодвинутый стул.
Она дождалась, когда я займу указанное место, и лишь затем отошла и,
остановившись метрах в двух от меня, повернулась в мою сторону и с напряжением
взглянула мне в глаза.
С минуту мы молча смотрели друг на друга.
Комната, куда она меня завела, по видимому, служила столовой. Как я и
предполагал – она была большая, с высокими потолками, огромными окнами,
располагавшимися в толстостенных проемах, с лепкой по периметру верхнего края
стен и над люстрой, и, само собой, дубовым паркетом. Мебель, скорее всего, была
из одного гарнитура – наверное, заказного: стол, стулья, о которых я уже
упоминал, сервант, комод и еще какие-то тумбы и тумбочки непонятного назначения.
Пауза явно затягивалась, но оборвать ее я не решался, хотя мне совсем
уже невтерпеж было спросить о Консуэло.
– Моей девочки больше нет, – медленно произнесла вдруг мать Консуэло и
выразительно посмотрела в сторону комода, едва заметно вздохнув при этом.
Я вздрогнул и машинально посмотрел в ту же сторону, куда смотрела и она.
Там находилось то, что при входе в комнату я сразу не разглядел: на комоде,
неподалеку от старинных настольных заводных часов, в деревянной рамочке с
подпоркой стоял портрет Консуэло, видимо, сделанный не очень давно. Один из
углов портрета, поверх стекла, был пересечен черной атласной лентой, с
аккуратно заправленными вовнутрь концами.
– Как это случилось? – едва слышно спросил я.
– На загородной платформе, – коротко ответила она и, увидев мой
недоумевающий взгляд, пояснила: – Она ждала электричку, а позади нее была компания
пьяных русских рабочих – они только что получку получили…. Стояли, горланили,
толкали друг друга. Когда поезд уже притормаживал, один из них резко повернулся
и случайно пихнул ее в спину. От удара об вагон ее отбросило метра на три, и
она ударилась головой об платформу…. Говорят, этому негодяю дадут всего три года.
Мать Консуэло ненадолго замолчала, перевела дыхание, сглотнула подступившую
к горлу слюну и продолжила:
– Вы – русские – всегда так: вместо того, чтобы сразу нести получку домой,
собираетесь в компании и идете пить…. Два дня после случившегося она еще жила.
Она попросила меня передать вам…, – мать Консуэло сморщилась и с напряжением
потерла пальцами лоб: – Как это? Ах, да!…. Не все то плохо, что плохим кажется….
Кажется, так…. К чему это она?
Я опустил голову, чтобы не отвечать на последний вопрос.
– Вы – пьете? – вдруг спросила у меня мать Консуэло.
Я промолчал.
– Ах, что это я? – раздраженно сказала она. – Вы – русский, значит, вы
должны пить.
Она быстро подошла к серванту, достала оттуда до половины наполненный
графинчик и рюмку, и поставила их возле меня на стол. Затем вышла из комнаты и
через минуту вернулась, держа в руках блюдце, с нарезанным маринованным
огурцом, сама налила в рюмку водки и приказала:
– Пейте. Надо помянуть Консуэло, – и, немного помолчав, добавила, – Мы
ее вчера похоронили.
Я молча взял рюмку и поднес к губам.
– Обождите, – вдруг сказала мать Консуэло, – я выпью вместе с вами.
Она, также быстро, снова подошла к серванту и, достав оттуда вторую
рюмку, вернулась к столу и налила себе тоже.
Мы выпили.
– Я бы не позволила вам встречаться, – вдруг заявила она, после того,
как закусила: – Вы бы никогда не переступили порог этого дома, если б не ее
смерть. Латышки должны встречаться только с латышами.
Я снова промолчал.
– Выпейте еще, – вновь приказала мне мать Консуэло.
Я подчинился.
– А теперь вам нужно идти, – сказала она, едва я выпил.
Я поднялся и пошел к выходу.
– До свидания, мадам, – сказал я ей, уже стоя в дверях.
– Нет уж, молодой человек, прощайте, – ответила она.
Я медленно спустился вниз и вышел на улицу.
Да, мадам, – думал я про себя на ходу: – Мы – русские – и мы не спешим к
своим женам в день получки. Мы – русские – и это значит, что мы должны пить.
Но, честное слово, мадам, я уже успел полюбить вашу дочь, и ее смерть для меня
– тоже горе…. Да, горе. Какое это чудовищное горе!… Вы потеряли дочь, а я…, я
потерял утешение.
Через полчаса, после того, как я вернулся на «Вайвари» и закрылся у себя
в каюте, в дверь постучали. Я открыл. В каюту вошли Воробей и Василич. Василич
молча протянул мне какую-то бумагу. Я также молча взял ее в руки и взглянул.
Это была повестка о призыве в Вооруженные Силы Советского Союза.
Мы с Воробьем оперативно запаслись водкой, закупили в
"артелке" копченой колбасы и маринованных огурцов, и устроили для
всего экипажа проводы.
Когда поутру мы покидали «Вайвари», еще не протрезвев окончательно, нам
повстречался боцман Коля, возвращавшийся из города. Вид у него был жалкий –
голова замотана шарфом, сквозь который проступало огромное кровавое пятно,
пальто грязно, как будто бы Колею обтирали стены, один рукав пальто был оторван
и лишь каким-то чудом болтался на случайно уцелевших нитках в районе подмышки,
обнажая заляпанное кровью плечо.
Увидев нас, он словно бы обрадовался,
– О, мужики, как хорошо, что я вас встретил. Вы далеко?
– Мы-то, Коля, далеко, – не без ядовитости в голосе отозвался Воробей. –
Мы, Коля, в армию. А вот ты откуда такой хорошенький?
– О, мужики, – скорбно воскликнул Коля. – Там, где был я вчера…
– Не сыскать днем с огнем, – закончил за него Воробей. – Знаем, знаем,
мы эту песню уже слышали. И вот зря – мы вчера проводы устраивали. Был бы и ты
на пароходе – с нами бы погулял.
– Да я, мужики, и так погулял, – честно признался Коля. – Без копейки остался.
Какая-то сволочь возле одной бабской общаги по голове дала – я и глазом
моргнуть не успел. Все бабки вытащили.
– О, это серьезно! – подначил Воробей.
– Слышь, мужики, одолжите стольник!
Воробей рассмеялся ему в лицо.
– Нет, в самом деле, что вам стоит? Одолжите! Пришлете из армейки адрес
– я вам вышлю. Зачем вам сейчас деньги?
– Деньги, Коля, нам всегда нужны. А тебя, Коля, деньги портят, – сказал
Воробей и нагло хлопнул боцмана по плечу.
Я подошел к ним и, отодвинув Воробья в сторону, протянул боцману сто
рублей.
– Держи, Коля.
Он недоверчиво на меня посмотрел, а потом настороженно взглянул на
Воробья и нерешительно потянулся рукой к деньгам.
– Ты что – сдурел? – возмутился Воробей.
– Заткнись, – сказал я ему и, поощряя, поторопил Колю: – Держи, держи,
не стесняйся.
Тот судорожным движением выхватил у меня деньги и суетливо заговорил:
– Братан, спасибо. Я, как адрес получу, все тебе до копеечки вышлю. Я… всегда
знал, что вы – правильные мужики. Вы и в армии будете правильные…
– Правильные – это как? – перебил я.
– Ну,… в общем, чтобы в лидеры не лезть и на шею не позволять себе садиться…
– А-а! – понимающе протянул я и, повернувшись к Воробью, спросил: – Ну,
что, Воробышек, пошли в армию?
– Пошли, – в сердцах ответил Воробей…
Когда мы вышли за проходную завода, он взорвался:
– Ты чего стольниками швыряешься? Тебе что – делать нечего? Ишь, Крез
какой выискался!
– Воробей, если человек просит чего-нибудь, значит, ему это надо дать, –
ответил я.
– Чего?!
– Ничего, – отрезал я, и посоветовал, – И вообще, заткнись, а не то –
схлопочешь сейчас.
Видимо, сообразив, что я не шучу, Воробей переменил тон:
– Ты вспомни только, как он к нам относился! Кроме того, он же не вышлет
тебе деньги…
– А я знаю, – ответил я. – Да я и не собираюсь сообщать ему адрес.
Воробей взглянул на меня, как на полного придурка. Я больше ничего ему
объяснять не стал. Да и что я ему мог объяснить? Ведь о Консуэло-то он ничего
не знал. И разве мог я объяснить ему, что, давая эти деньги, я совершал свой обряд,
творил свою литургию таким образом – потому что нынче был день поминовения
Консуэло. И поступок мой не означал, что с этого дня я решил стать похожим на
нее – быть такою, как она, могла только она – он означал мое признание ее
способа жизни, ее самой и таких, как она – если они, конечно, где-нибудь существуют…
Уже возле самого входа на сборный пункт, я остановился и, хлопнув Воробья
по плечу, сказал ему:
– А ты знаешь, Воробышек, какую истину я открыл?
Он тупо на меня посмотрел – похмелье еще не покинуло его, впрочем, как и
меня.
– Люди, Воробышек, делятся на три категории: на Женщин, особей женского
рода и особей мужского рода. Понял?
– Понял, – ответил Воробей, глядя на меня при этом еще более тупым
взглядом, чем до этого.
– Какой же отсюда вывод, Воробышек? – продолжал я пытать его.
Он заморгал глазами и промолчал.
– Вывод, Воробышек, прост: мужчин на свете нет. Понял? Мы с тобой – лишь
особи мужского рода.
– Понял, – ответил Воробей, и видно было, что он ни шиша не понял…
На сборном пункте нас развели по разным командам и больше мы с ним
никогда не виделись.
О Консуэло я старался никогда не вспоминать – и у меня это почти получалось.
Рига для меня стала запретным городом, и когда несколько лет спустя встал
вопрос о поездке туда, я, конечно же, решил не ехать.
Иногда, правда, мне приходилось вспоминать о ней помимо своей воли.
Первый раз это случилось, когда, позвонив друзьям в Ленинград из армии, я узнал,
что в Атлантике погиб Герка Гусев. Второй раз это произошло, когда я получил
известие о смерти своей матери, и в третий раз – вчера, когда вернулся от своих
друзей-казахов с поминок их младшей дочери, которую сбили "Жигули" на
углу улиц Абая и Саина.
Вспоминая ее, я всегда пытался представить себе, какою бы она стала,
если б не погибла? Быть может, самой заурядной женщиной, каких миллионы?
Рожающей и воспитывающей детей, ведущей домашнее хозяйство, день ото дня все
более и более погрязающей в окружающем ее быту? В это мне никак не хотелось
верить. Ясно одно – девушкой она была чудесной, и только такою она навсегда
сохранилась в моей памяти. А короткая история моего с нею знакомства и по сей
день представляется мне поэтичной.
Вот, пожалуй, и все, что я хотел рассказать о Консуэло.
Ах да, еще одно: за рулем "Жигулей" сидел пьяный русский
водитель.
Часть третья
Следующая история, которую я (автор этой хроники) считаю необходимым
рассказать – армейская.
Отнюдь не случайно я использую здесь слова "считаю
необходимым", а не "хотелось бы".
Увы,
армия – это не та тема, которая, на мой взгляд, может быть трогательной. В
отличие от сослуживцев, Сергей Кудринский не тратил свободное время последних
месяцев службы на опрыскивание цветными красками страниц фотоальбома, не
обклеивал их аппликациями лютиков и цветиков, не писал на них примитивных
стишков и изречений, не расшивал немыслимыми галунами и регалиями обыкновенную
солдатскую форму, и не делал еще многого другого, что для подавляющего
большинства солдат Советской Армии составляло суть того, что на армейском языке
именуется не иначе, как "подготовка к дембелю".
На "дембель" он вообще предпочел ехать в
"гражданке", а его фотографии лежали в самом обыкновенном чемодане
(разумеется, тоже соответственным образом неоформленном), завернутые в самый
обычный полиэтиленовый пакет.
Рассказывая мне свою историю, он ни в коей мере не
претендовал на ее исключительность – совсем напротив. Служил он в самой, что ни
на есть, банальнейшей части, дислоцированной в наибанальнейшем городе – таких
городов и воинских частей в них на необъятных просторах нашей Социалистической
Родины было превеликое множество. И, наверняка, немало бы нашлось людей, которые
смогли бы рассказать куда более увлекательные и значимые армейские истории, нежели
эта.
И, тем не менее, ни те рассказы, которые мне довелось в
немеряном количестве узнать от разных лиц изустно, ни те фильмы, поставленные
по армейской теме, ни книги, посвященные ей же, не удовлетворяли тому
особенному ощущению этой темы, которое осталось у меня после того, как я узнал
всю историю службы Сергея в рядах Советской армии.
Окружающая среда, как правило, подчиняет себе человека.
Тот, кто решит поступить на работу в торговлю – для того,
чтобы остаться работником торговли – рано или поздно обречен стать торгашом.
Того, кто решит пойти на службу в милицию, ожидают не только удостоверение,
форма и табельное оружие, а и обязанность стать ментом. Это – участь, – иначе
среда вытолкнет из себя неподчинившегося. "Мент", "торгаш"
– это не прозвища, это состояния души.
Армия – это тоже среда, причем очень густая. Только в
отличие от торговли или милиции, на срочную службу в Армию никто (или почти
никто) не приходит по доброй воле – туда забирают (кстати, как и в тюрьму).
Впрочем, военные предпочитают более деликатный оборот речи – "призывают".
Если "призванный" вдруг ощутит конфликт со средой,
у него есть только два пути: либо погибнуть, либо заплатить – не деньгами,
разумеется, а своим внутренним – душою.
Наверное, история, которую я буду рассказывать – как раз об
этом…
– Товарищ старший лейтенант, вы ведь, я полагаю, к нам в
казарму не ради меня пришли?
– Как знать, как знать... А что? Мешаю?
– Да как вам сказать... Я ведь здесь не просто так стою...
При деле как-никак – дневальный я сегодня, если вы не догадались.
– Ах, ты об этом! – губы Ежова растеклись в сладенькой
улыбке. – Так ты не бойся: никто тебя за
разговоры со мной по голове бить не будет...
– А я, товарищ старший лейтенант, и не боюсь, – этот тип со
своими липкими манерами раздражал меня все больше и больше. – Я...
– Тем более, – с явной нотой воодушевления в голосе оборвал
меня Ежов. – Что тебя смущает?
– А то...
– Что – "то"?
– А то и смущает, товарищ старший лейтенант, что вы уже
битых полчаса чего-то от меня хотите, а чего именно – я сам понять не могу. Все
бродите вокруг да около, – я раздраженно дернул рукой и нашелся: – Вам,
наверное, к дежурному офицеру надо...
– Да нет, нет, что ты! – губы Ежова снова потекли. – Шел
мимо вашего батальона, дай, думаю, зайду. Авось, приятного человека встречу. А
тут смотрю – ты на тумбочке*
стоишь...
– Я, что ли, приятный?
– Конечно, Кудринский, конечно... Нравишься ты мне.
– А вот мне, товарищ старший лейтенант, не нравится, что я нравлюсь человеку из вашего
ведомства...
– Это ты про кого? – наигранно поинтересовался Ежов.
– Про вас, товарищ старший лейтенант, про вас...
Входная дверь в казарму хлопнула, и я повернул голову, чтобы
взглянуть на вошедшего – нужно ли ради него кричать: “Рота, смирно!”, или он
того не заслуживал. Ежов механически посмотрел следом за мною и, разглядев, что
вошедшим оказался прапорщик Любимов, снова обернулся ко мне – с хитринкой на
лице.
Любимов, конечно же, подачи команды – а тем более от меня –
не заслуживал. Я демонстративно от него отвернулся и, сфокусировав взгляд на
выключателе, находящемся прямо напротив меня на противоположной стене, проворно
соорудил на своей физиономии нечто такое, что, по моему мнению, должно было
означать абсолютную скуку и равнодушие.
Любимов, посапывая на ходу, дотопал до нас с Ежовым и, вдруг
остановившись прямо перед моим носом, мрачно взглянул на меня, видимо, в
надежде, что я отвечу ему тем же.
Я же все равно
невозмутимо продолжал разглядывать выключатель, всем своим видом доказывая
Любимову, что электрические выключатели для меня в этом мире вещь гораздо более
интересная, нежели его опротивевшая, с укоряющими глазами, любимовская морда.
Ежов с любопытством наблюдал за этой немой сценой.
Так и не дождавшись от меня реакции, Любимов на секунду
взглянул на Ежова, вяло и молча козырнул ему, и, вновь посмотрев на меня,
смачно плюнул мне под ноги, да еще и подкрепил свой плевок этаким выразительным
“тьфу”, а затем быстро прошел в комнату дежурного офицера.
– Плеваться дома у себя будете, товарищ прапорщик, – в
сердцах крикнул я ему вслед.
Он не отозвался.
– Гляди-ка, плюется! – иронично заметил Ежов.
– Сволочь! – констатировал я.
– Это уж конечно, – согласился он.
Мы немного помолчали. В этот момент из-за угла, откуда-то из
спального помещения вынырнул Вовчик Сидоров, и, стараясь остаться незамеченным
для Ежова, стал подавать мне впечатляющие сигналы.
Ежов заметил.
– Друг? – поинтересовался он.
– Друг, – также коротко ответил я и глазами показал Вовчику,
чтобы он смылся.
– А все-таки ты это зря, – вдруг заявил мне Ежов.
– Вы это о чем? – опешил я.
– Да все о нем же, о Любимове.
– Вот как! Это почему же?
– Ну, зачем же ты так сразу – на комсомольском собрании, при
замкомдива...
– Вот как! – перебил я. – А как надо было?
– А надо было к нам, ко мне, то есть. Мы бы это дело
живенько раскрутили.
– Чего там крутить?! Вы, товарищ старший лейтенант, шпионов
бы лучше ловили, да диверсантов. А
Любимова чего крутить? Он – обыкновенный вор.
– Воры нас тоже интересуют, – урезонил Ежов.
– Ах, так! – рассмеялся я – немного деланно. – Тогда,
товарищ старший лейтенант, сажайте подряд всех прапорщиков и офицеров нашей
части, да и не нашей тоже. Не ошибетесь.
– И Постренко тоже? – словно бы невзначай поинтересовался
Ежов.
– Вот чего не знаю, того не знаю, – огорошил я его и, к
вящей убедительности, развел руками.
Снова хлопнула дверь.
Я быстро взглянул в ту сторону и, мгновенно разглядев в
сумраке коридора подполковничьи погоны Постренко, не мешкая, взял под козырек и
истошно рявкнул: “Рота, смирно! Дежурный на выход!” – нарочно стараясь сделать
это так, чтобы из моего рта брызнули капельки слюны на лицо излишне близко
придвинувшегося ко мне Ежова.
Краем одного глаза я заметил, что уловка моя вполне удалась;
а краем другого – как из дежурки выбежал дежурный по части капитан Мамонов; а
из ближнего спального помещения вдоль по “взлетке” – дежурный по роте Артур
Попян – они едва не сбили друг друга от усердия.
– Вольно, вольно, – небрежно отмахнулся от них Постренко. –
Не надо докладывать.
Он на мгновение взглянул на меня, как-то неопределенно
кашлянул и тут же переадресовал свой взгляд Ежову.
– Вы случайно не ко мне? – спросил он не громко и мягко.
Тембр его голоса представлял собою странный коктейль из барственности,
свойственной всем старшим офицерам, когда они разговаривают с младшими, и того
заискивания, которое невольно сквозит в голосе любого офицера при разговоре с
любым офицером Особого отдела – и трудно было определить, какая нота была выше.
– Нет, нет, что вы! – шутливо отозвался Ежов. – Вот стою тут
у вас, с бойцом беседую. Хороший парень, – кивнул он на меня.
– Парень действительно хороший, – осторожно согласился
Постренко, и, снова кашлянув, прошел в дежурку.
– Видишь, а ты боялся! – радостно подытожил Ежов, когда
Постренко с челядью скрылись из виду.
– У вас капелька на щеке, – доверительно сообщил я ему,
игнорируя его реплику.
– Какая капелька? – недоуменно осведомился он.
– Обыкновенная, – тихо сказал я, и с иезуитской искренностью
повинился: – Я, ... когда команду подавал..., случайно..., брызнул на вас...,
этою..., как ее?... Слюною...
Ежов посерьезнел.
– Где? – деловито спросил он.
– Вот здесь... на правой щеке... возле шрамчика от чирья....
Хотите, я вытру?
– Да нет, нет, не надо... Я сам, – засуетился Ежов.
Он достал носовой платок и принялся старательно тереть щеку.
– Ну, теперь как? – спросил он и повернул правую щеку ко
мне.
– Блестяще, – одобрил я. – Даже шрамчик теперь почти
незаметен стал.
Видимо, он все-таки догадался, что я над ним издеваюсь, так
как, пряча платок обратно в карман, никак не мог справиться с недовольством на
лице – его-то в карман не спрячешь.
Странно, а прежде я почему-то считал, что на работу в
госбезопасность берут самых умных и прочих самых-самых. Впрочем, Ежов,
наверное, попал туда в нагрузку, в качестве того самого урода в той самой
семье.
Наконец, совладав с собою, он вновь прилип ко мне.
– Ты это... рассказал бы о себе, – громко потянув в себя
воздух через ноздри, попросил он.
– Зачем? Я что – на работу куда устраиваюсь, да?
– Причем тут работа? Просто любопытствую.
– Так вы, товарищ старший лейтенант, у себя в отделе бумажки
бы подняли, не поленились бы, там наверняка все про меня написано. Или не так?
– Может, и написано, – согласился Ежов, – но вдруг не все?
– А не все – так и ладно! – отрезал я.
– Ну, ладно, – вздохнул Ежов, – мы с тобой честные советские
люди, нам друг от друга скрывать нечего, – начал он, – темнить не буду.... Знаю
я, что ты в училище учился, так?
– Допустим.
– Моряком был...
– И это допустим...
– За границей бывал ...
– Еще как!
– Ну! – откровенно восхитился Ежов. – И где? Расскажи...
– Вам-то зачем? Прибытку вам от моего рассказа не будет.
– Ну, Кудринский, – усовестил меня Ежов. – Это же интересно
– простому советскому человеку о заграницах послушать.
– А я вам не писатель – рассказы сказывать, – подсек я его.
– А ежели что, товарищ старший лейтенант, – за рассказы ведь платить надо.
– Да ладно ты, не ломайся, – продолжал настаивать Ежов. –
При случае пива тебе поставлю.
– А с чего вы взяли, что я пиво пью? – прикинулся я.
– Ну ладно тебе, ладно, придумаем чего-нибудь. Экий ты!
– Да вот такой я, – меня странным образом развлекала
забавная речь этого огорожанившегося выходца из деревни, да я, собственно, и
подделывался под него – впереклик.
Вообще, – таких как он, – иногда называют испорченными
крестьянами и недоделанными горожанами. Колом из них запах свинарника не
вышибить – такими в город приходят, такими же и умирают в нем. Работал бы себе
счетоводом где–нибудь в колхозе – нет же! – в органы потянуло.
– Так что – расскажешь? – напомнил Ежов о своем существовании.
Я показно вздохнул.
– Ох, и зануда же вы,
товарищ старший лейтенант, честно вам скажу. Где был, где был... Много где
был... В Руане был – это во Франции, если вы не знаете...
– Почему же – я знаю! – поспешно отозвался Ежов.
– В Роттердаме, в Гамбурге, в Гулле был…
– Это где? – перебил он.
Я усмехнулся.
– В аккурат в двух верстах от Васюков. Про Васюки-то,
надеюсь, слыхали, товарищ старший лейтенант?
– Ты не ерничай, – возмутился Ежов. – Трудно, что ли, толком
объяснить?
– Не трудно, – успокоил я его. – Это в Англии.
– Еще где? – нетерпеливо поторопил он.
Я снова показно вздохнул. Из-за колонны опять показалась
голова Вовчика.. Увидев, что Ежов все еще толчется возле меня, он недобро
поморщился и одними губами что-то проартикулировал. “Вот сука!” – догадался я.
Это, конечно, в адрес моего собеседника было сказано.
Я понял, что у Вовчика ко мне какое-то сверхважное,
совершенно неотложное и абсолютно секретное дело, и решил отделаться от Ежова
как можно скорее. Поэтому дальше стал перечислять без проволочек:
– Еще я был в Антверпене – это Бельгия; в Марина-ди-Каррара
и Империи – это в Италии, – предупредил я вопрос, – в Патрасе и на Родосе – это
Греция; на Канарских и Балеарских островах – и те, и другие принадлежат
Испании, в Швеции – название местечка не запомнил....
– Надо же, – изумился Ежов, – что же ты так?
– А вот так! Мелкий был городишко – с Васюки ваши размером.
Чего его запоминать? – небрежно пояснил я и, не дождавшись от Ежова ответа,
продолжил: – Еще в Португалии – тоже городишко запамятовал; в трех африканских
странах.
– Ух,ты... – исторг из себя Ежов, – даже в Африке...
"Дурак, ты, дурак! – подумал я про себя. – Чтоб тебе
всю жизнь в этой Африке жить", – но вместо этого сказал:
– И в Гаване – у наших кубинских друзей. Кажется, – все! –
закончил я и выжидательно посмотрел на Ежова – быть может, он хоть теперь
уберется?
Но не тут-то было.
– Ну, а потом, что было потом? – с улыбочкой подстегнул он.
Я внимательно на него посмотрел. Можно было даже и не
сомневаться, что этот мерзавец все
знает. Оставалось лишь криво улыбнуться в ответ на его ехидную ухмылку.
– А потом, товарищ старший лейтенант, суп с котом. Не пробовали?
Он снова ухмыльнулся и сказал:
– Хочешь, скажу, что было потом?
Я безучастно пожал плечами:
– Попытайтесь.
– А потом было чик-чик, – и он пальцами изобразил “козу”, –
Верно?
– Верно, товарищ старший лейтенант, верно.
Он “прицокнул” языком:
– Вот видишь!
– Что – видишь? – злобным тоном спросил я.
– Очки тебе теперь надо набирать, дружище, – пояснил он.
– Очки? Какие очки? – придурился я, хотя уже прекрасно
понимал, куда он клонит.
– Обычные очки: чтоб из минусов – да в плюсы. Ты, небось,
после службы опять в моря податься захочешь, ведь так?
– Допустим...
– Ну, вот... А после этого, – и он снова изобразил “козу”, –
визу, небось, по новой не просто будет получить, так?
– Небось...
– Вот я и говорю, – подытожил он, – нужно тебе, дружище,
характеристику-рекомендацию из армии получать – для работы на судах
загранплавания. Слыхал о такой, небось?
– Небось...
– Вот я и говорю, – радостно закончил он, – неплохо бы было
нам с тобою, дружок, подружиться... Взаимообразно, разумеется. Понимаешь?
– Вон вы куда гнете, товарищ старший лейтенант, – после
внушительной паузы ответил я, – в стукачи меня сватаете...
– Ну, зачем же так, Кудринский, – перебил он. – Мы же
честные советские люди.... Или ты не такой? – вдруг неожиданно спросил он прямо
в лоб.
– Машка тоже честной себя называла, да только всем давала, –
мрачно сказал я вместо ответа.
– Иронизируешь, – кисло усмехнулся Ежов. – Смотри,
Кудринский, не прогадай.
Да, на поверку этот тип оказался не столь глупым, как мне
подумалось вначале.... И, уж в любом случае, довольно опасным.
– У нас в ЛАУ, товарищ старший лейтенант, – медленно начал
я, – стукачей, когда выкупали, уничтожали немедленно и жестоко. Такое у меня
воспитание. Понимаете?
Он не ответил, и тогда я продолжил:
– Одного в нашей роте отметелили так, что на нем места
живого не осталось.... Два месяца потом в больнице отлеживался...
Ежов исподлобья взглянул на меня:
– Ты... тоже бил?
– Я-то?! – вскрикнул я так, что из-за колонны снова
высунулась физиономия Вовчика. – Я – нет, – оборвал я свою реплику, и вновь махнул Вовчику рукой, чтобы он
скрылся.
– Вот видишь, – со значением заметил Ежов.
Я понял, на что он намекал, и весело рассмеялся.
– Так..., товарищ старший лейтенант, – пояснил я
недоумевающему Ежову, – били-то его в кубрике! Зажали в угол, а там – ну,
сколько могло человек к нему подступиться? От силы шесть. Тесно было, товарищ
старший лейтенант. А не-то я обязательно бы вдарил! Если б места хватило...
– Вот так, значит! – помолчав, отозвался на мои слова Ежов.
– Именно так, товарищ старший лейтенант, – насмешливо сказал
я, и с воодушевлением добавил: – А еще одного у нас в окно выкинули – с
третьего этажа. Повезло негодяю – на клумбу упал.
– Ты тоже выкидывал? – полюбопытствовал Ежов.
– Опять мимо, товарищ старший лейтенант, – снова рассмеялся
я. – Этот вообще не из нашей роты был. – И совсем уже весело добавил: – А под
нашими окнами клумбы не было...
Ежов помрачнел. Было видно, что ему жаль потраченных на меня
сил и времени. Я же совершенно искренно торжествовал, даже и не пытаясь скрыть
это от него, потому что случившееся казалось мне моею – пусть и маленькой – но
все же победой.... Казалось.
Мы замолчали на минутку.
Из дежурки “вынырнул” Любимов и, не глядя в нашу сторону,
быстро пошел к выходу – так быстро, что я едва успел заметить, что шею его и
кончики ушей обильно заволок багрянец... Не зря приходил Постренко!
– Да, насолил ты ему, – выйдя из задумчивости, медленно
отметил Ежов. – По моим сведениям, отправят его на целину, а оттуда он уже сюда
не вернется – поедет в другую часть. Куда-нибудь в Сещу...
– В Сещу? – переспросил я.
– Ну, да, в Сещу, – подтвердил Ежов. – Что, знакомое место?
Я усмехнулся:
– А как же! Я там в карантине был.... Вот глушь! Да, будет
там Любимов волков за хвосты дергать...
Любимову я и в самом деле здорово насолил. Впрочем, вины я
за собой перед ним никакой не чувствовал. Сам виноват!... Ведь были же у меня
когда-то с этим бараном нормальные отношения...
Кстати, по поводу отношений. Все это чушь, что их будто бы
не бывает, или не должно быть в армии – между офицерами и солдатами, в школе –
между учителями и учениками. На самом деле – они всегда есть. У каждого офицера
с каждым солдатом того подразделения, где он служит, существуют свои особые
отношения – особые в каждом отдельном случае. Тоже и в школе. Всегда есть
любимчики и нелюбимчики, кого-то презирают, а кого-то уважают, с кем-то считаются,
а с кем-то – нет. И никто не сможет доказать мне, что это не так. Потому что мы
– люди... И этим все сказано!...
А насчет Любимова – все вышло просто: я с Гордеем был в
наряде в городском патруле, а Любимов – помощником дежурного по части.
Сменившись из патруля, мы с Гордеем в казарму не поехали (как было положено), а,
изрядно попив пива, пошли на дискотеку, а потом провожать девчонок в общагу
(потому что знали, что возвращение из патруля – ни дежурный по части, ни помдеж
– обычно не контролируют. И, кроме того, – мы
знали, что дежурным был капитал Бобков, а он алкаш, ему не до службы, а
Любимов – свой человек). Вот здесь-то мы и просчитались. Любимов – мало того,
что подловил нас ночью, когда мы вернулись, и зафиксировал нам самовольную
отлучку, – так он вдобавок ко всему обнюхал нас и вынес свой мелкосошный
вердикт: пьяны. А наутро доложил о случившемся самому Постренко.
Ох, и шум же тут поднялся! Раздули дело...
И меня, и Гордея лишили намечавшихся было отпусков на
побывку, и – само собой – решено было клеймить нас позором на комсомольском
собрании батальона. Суд намечался образцово-показательный. Даже начальника политотдела
дивизии полковника Власенкова пригласили. И что же?...
Подошел я самолично перед собранием к Любимову и говорю:
– Разрешите вопрос вам задать, товарищ прапорщик?
– Задавай, – говорит.
– Что я вам плохого сделал, товарищ прапорщик? – спрашиваю я
его. – Из-за чего вы меня Постренке вложили?
– Ты говори, говори, да не заговаривайся, – взрычал он. –
Что это значит: вложили?
– А вот то, – отвечаю. – Вспомните, товарищ прапорщик, не вы
ли мне говорили, что жизнь солдатскую понимаете, что сами через нее прошли, и
что с вами всегда по-мужски договориться можно?
– Ну! Было, – кивнул он. – И что с того?
– Как «что»? – тоже взрычал я. – Неужели, вы меня – деда
советской авиации – не могли будто бы не заметить.... Вид сделать такой....
Поблажку мне дать – мне! – бойцу, который вас ни разу не подводил? Кому от
этого худо было бы?
– Не мог! – с пеной на губах отрезал Любимов.
– Это еще почему? – возмутился я.
– А потому! – взволчился Любимов. – Потому что в
казарме совсем бардак настал. Порядок
наводить надо!
– Порядок?! И вы решили с нас с Гордеем начать?
– Да, а ты как думал? По уставу жить надо!
Я чуть не онемел:
– По уставу?!
– Да, именно, товарищ рядовой, – тараща на меня свои бычьи
глаза, поблескивающие на залиловевшем до черноты лице – от нахлынувшего вдруг
на него служебного пафоса – сообщил мне Любимов.
– Ладно, товарищ прапорщик, – тихо сказал я, – будем жить по
уставу. – И уже совсем тихо, строго конфиденциально – а то на нас уже давно с
любопытством поглядывали стоящие неподалеку офицеры и солдаты батальона – добавил: – Только вы уж
потом не обессудьте...
– Что?!!! – как двигатель “Антея”, включившего форсаж,
взревел мне вслед Любимов.
Перед собранием мы еще успели немного посоветоваться с
Гордеем, выработать подходящие для себя стратегию и тактику – для предстоящей
баталии – с тем и пошли.
Бойцов батальона рассадили за партами, а на стульях – вдоль
по стеночкам – расселись господа–товарищи офицеры и прапорщики... Как девки на
выданье...
На подиуме, как водится, расселись батальонные небожители:
сам свой Постренко с ближней челядью, среди которых особливо выделялся грозной
своей статью начальник штаба – майор по прозвищу Мамай.
Кличку Мамаю дали точно, и даже – более того. Любил он
поутру внезапно нагрянуть в казарму, устроить там взлет-подъем всем вовремя не
пробудившимся, а затем перевернуть подчистую все матрацы с коек в поисках
заскорузлых солдатских портянок и носков-потников. Калибр и значение деяний
этих он, надо полагать, оценивал не меньше, чем калибр и значение Куликовской
битвы.
Полковник Власенков скромно присел на специально принесенное
для него мягкое постренковское кресло в сторонке от небожителей – он, мол, человек
сторонний, приглашенный, не его, мол, дело вмешиваться (знал ведь, гад, что для
него весь этот цирк делается).
Освобожденный секретарь комсомольской организации части
старший лейтенант Попов собственноручно правил протокол...
Началось все вступительной, разъясняющей ситуацию, речью
замполита части – надо заметить, очень гневной. Затем был опрошен главный
свидетель обвинения (все тот же Любимов). Затем нам дали с Гордеем по очереди
высказать свои версии (ну, версия-то у нас была одна на двоих: опоздать –
опоздали, но выпивки – ни-ни... Брешет Любимов).
Потом было предложено высказаться в прениях
друзьям-однополчанам. Прения шли вяло – не хотели ребята валить нас с Гордеем,
говорили кое-как, из-под палки. Скучно было, наверное, всем – кроме меня. Я
сидел, слушал и – наслаждался... Еще бы! Разве не насладительно наблюдать за
катящимся по рельсам поездом, зная, что рука твоя покоится на рукоятке
дистанционного управления взрывателем, зная, что еще чуть-чуть – пара сотен
метров – и легким усилием руки ты вздыбишь к самому небу этот, казалось бы,
невозмутимый, неумолимый состав, и ослепят тебя вспышки пламени, и, вдохнув
поглубже воздух, ты узнаешь, как пахнет горячее железо...
Тем временем, час приговора настал: поднялся Попов и
приготовился зачитать проект резолюции собрания...
– Минуточку, товарищ старший лейтенант, – вкрадчивым голосом
кающегося человека сказал я, – я бы еще хотел несколько слов сказать.
– Добавить хочешь? – спросил Попов и растерянно оглянулся в
сторону Власенкова. Тот поощрительно кивнул.
– Ну, что ж, – вздохнул Попов, – давай, Кудринский, давай...
Я встал и, выдерживая продолжительнейшую паузу, скорбным
взглядом окинул присутствующих... А потом – дал:
– Товарищи полковники и офицеры! Сержанты и солдаты!
Друзья!... Да! Мы с Гордиенко виноваты – слов нет! И чем строже вы нас
накажете, тем будет лучше. Для нас же! Мы не хотим прятаться от ответственности
за совершенный нами проступок. Верно, Гордей? (Он, разумеется, кивнул). Но
единственное, к чему мы сейчас взываем – это к справедливости. Преступление и
наказание за него должны уравновешивать друг друга. Нельзя наказать человека
меньше, чем он того заслуживает (в этом месте моей покаянной речи Власенков
одобрительно кивнул), но ни в коем случае нельзя наказать человека более чем
того стоит его преступление (а в этом месте – Власенков насторожился).
Что мы имеем в данном случае, дорогие мои сослуживцы? (В
этом месте своей речи я впервые в жизни осознал, что такое вдохновение. Мне
казалось, что я раздвоился: один “я” произносил эту речь, а второй “я” – сидел
где-то в стороне, быть может, среди господ офицеров, и любовался первым. Надо
же!).
А имеем мы, товарищи, странную ситуацию (голос мой был полон
самой высокой скорби). С одной стороны – прапорщик Любимов, который утверждает,
что мы не только провели несколько часов в самовольной отлучке, но еще и напились.
С другой стороны – я и Гордиенко,
И мы заявляем вам еще раз, дорогие наши сослуживцы: мы были
совершенно трезвы. Верно, Гордей? (Гордей усиленно закивал головой). Вы не
верите нам! Я понимаю, что слова офицера или прапорщика весят значительнее слов
простого солдата. Но кто такой прапорщик Любимов? Давайте разберемся! (Здесь
Власенков напрягся, оторвался от спинки кресла и, на мгновение пристально
взглянув на лицо побагровевшего Любимова, помрачнел и наклонился в мою сторону.
А я – продолжал).
В то время, когда весь личный состав части, не жалея для
этого никаких сил и средств, обеспечивает полеты, прапорщик Любимов, пользуясь
данной ему нашим социалистическим государством властью над водителями своего
прожекторного взвода, приказывает им сливать из ЗИЛов бензин и продает его
гражданским лицам – налево. (Вся ленинская комната загудела. Еще никогда и
ничьи слова не находили в ней столь живого отклика, как мои. К сожалению, не у
всех этот отклик был сочувственным. Но я – продолжал). В то время, когда вся
армия, весь наш трудовой народ печется о боеготовности, прапорщик Любимов
оставляет позиции во время полетов и на одном из прожекторов ездит по блядям,
простите, по женщинам в поселок Нахапетовка! (Гул достиг своего апогея. Но я –
продолжал).
И вот словам такого человека, дорогие мои сослуживцы, вы
верите больше, чем моим и Гордиенко словам. Да, мы простые, но честные солдаты.
По крайней мере, полеты обеспечиваем не хуже других. Вот! А теперь я сяду, а вы
– решайте. Больше мне сказать нечего...
И я, в самом деле, сел на место с самым отрешенным видом.
Для полноты предлагаемой картины, конечно, было бы недурно
описать впечатление от моего короткого спича, но – боюсь, это займет слишком
много времени. Поэтому ограничусь тем заслуживающим внимание обстоятельством,
что лицо Власенкова, по мере продвижения моей речи к своему логическому финалу,
демонстрировало максимальную включенность в происходящее, а оттенки его
выражений сами собой складывались в непрерывную партитуру, полную драматизма и
глубокого смысла. Если же сопоставить эту партитуру с той партитурой, которую
“выписывало” лицо Постренко, и которая, безусловно, находилась в абсолютной
зависимости от первой, то складывалась такая музыка, такая симфония! – Шопен
восхитился бы – и дирижировал этой музыкой я. Как будто б и не Кудринский я
вовсе, а Хачатурян какой-нибудь – в самом деле... И бог его знает, какие ноты
из этих двух партитур звучали пронзительнее – власенковские или постренковские?!
Здесь к месту было бы заметить, что ничего подобного в нашей
образцово-показательной части за всю ее славную историю – вне всяких сомнений –
не происходило. Я же думаю, что ничего подобного не случалось и в других частях
нашей некогда Красной, а теперь Советской Армии. Хотя – как знать! Но, в любом
случае, происшествие бросало черную тень на весь боевой и не очень боевой путь
нашей части...
Власенков, внимательно отследив взглядом, как я садился,
перевел его на Любимова и в наступившей тишине, совсем не громко, но так, что в
голосе его явственно прочитались какие-то неслыханные прежде сталинские нотки,
спросил:
– Любимов, солдат правду сказал?
Цвет лица Любимова напоминал цвет лица покойников – когда
пройдут лишь самые первые минуты после кончины.
– Дык..., дык, товарищ полковник, – ему явно не хватало
воздуха.
– Ты тут не “дыкай”, – шумнул Власенков. – Отвечай по
существу!
– Товарищ полковник, разрешите, я приведу доказательства
своих слов, – не вставая с места, для пущей выразительности подняв руку, как
школьник, попросил я.
– Говорите, солдат, – разрешил он.
Я встал.
– Товарищ полковник, рядовой Гордиенко – водитель
прожекторного взвода. Быть может, сейчас его словам мало веры. Но ведь есть еще
пять человек – прожектористов. Вы бы с ними побеседовали...
Власенков обернулся к Постренко:
– Прожектористы все здесь?
– Так точно, – подобострастно кивнул тот.
– Давай их мне, – веско приказал начПО.
– Прожектористы, встать! – последовала команда.
– Пошли за мной, ребята, – барственно махнул рукой Власенков
и направился к выходу. – Постренко, ну-ка, быстренько организуй нам место, где
можно побеседовать.
Постренко метнулся следом за ними, как стопроцентный
пострел.
Когда они вышли, Любимов понуро осел на стул. Теперь он, как
и любой другой человек в части, доподлинно знал, что это – конец.
Пока Постренко отсутствовал, в Ленкомнате стоял гул, никто
не расходился, то из одного, то из другого угла слышались солдатские выкрики в
мою сторону – ребята торжествовали, приветствовали меня, не скрывая своих
чувств перед офицерами и прапорщиками, более того, – делали это несколько
показно и с видимым злорадством.
Когда Постренко вернулся, то еще от дверей сразу взглянул в
мою сторону и, тут же отведя взгляд, горько вздохнул.
– Что с собранием-то будем делать, товарищ подполковник? –
растерянно обратился к нему Попов.
– Что, что... – раздраженно отозвался Постренко. – Распускай
его к чертовой матери!
Так и закончилось это, самое выдающееся из всех, которые я
видел, комсомольское собрание.
На следующий день, на разводе, мрачный Постренко произнес
перед всем батальоном бессвязную речь о честности и нечестности, о порядочности
и непорядочности – в очень уж общих выражениях, более чем обтекаемых, – а затем
вызвал из строя меня и Гордея и торжественно объявил нам благодарность и добавил,
что – слава Богу! – есть еще честные советские люди.
Случившееся для меня имело определенные последствия:
авторитет мой, на который я и до того не жаловался, среди солдат возрос
непомерно – до размеров славы, которая очень скоренько перешагнула далеко за
пределы нашей части, и теперь в гарнизоне меня, что называется, каждая собака
знала. Ко мне стали относиться, как к “голове”, и – словно к юрисконсульту –
стали приходить в наше казарму за советом. В результате этих советов в
гарнизоне полетело еще несколько офицерских и хомутовских* голов.
Офицеры же и прапорщики нашей части с тех пор меня
ненавидели, но – опасались, ибо – с их колокольни я на круг выходил подлецом.
Но – после слов Постренко – подступиться ко мне не могли. Я же, чувствуя свою
неуязвимость, дерзил им и насмешничал.
Впрочем, и среди солдат нашей части отношение ко мне было не
столь единодушным, как это могло бы показаться. Находились такие, что тихой
сапой желали мне всяческих бед, что вскоре я и почувствовал. Задумавшись над
этим обстоятельством, я понял все: люди есть люди – нельзя быть белой вороной
среди черных, иначе будут клевать.
По этой причине дети жестоко относятся к толстякам и
очкарикам, по этой причине взрослые чураются тех, у кого другой цвет кожи, глаз
и волос, по этой же причине не любят тех, кто слишком преуспевает и всех тех,
кто делает что-нибудь не так, как это в данном месте принято. Меня же, видимо,
эти “личности” невзлюбили за то, что я позволил себе сделать то, чего никто и
никогда не позволял себе сделать, но, что, быть может, многим хотелось сделать,
но духа не хватало...
– Насчет волков, Сергей, ты здорово сказал, – вывел меня из
задумчивости Ежов, – Сергей – так, кажется, тебя зовут?
– Кажется, так, – не без сарказма ответил я.
– Вот что, Сергунчик...
– Но, но, товарищ старший лейтенант, – со злостью перебил я
его, – без фамильярностей. Я с вами в вашей деревне свиней не пас.
Ежов тоже зло покривился и, не став отзываться на мой выпад,
продолжил:
– Ты, Сергунчик, по поводу моих слов-то подумай...
– Да я уже обо всем подумал, товарищ старший лейтенант, –
снова зло перебил его я.
Ежов усмехнулся:
– Молод ты еще, а уже ерепенист; уже умен, но – еще наивен.
А жизнь, Кудринский, штука такая – это только кажется, что она большая, на все
про все хватит; а на деле – не так. Промелькнет – и не заметишь. Смотри,
Кудринский, не упусти своего.
И, не дожидаясь от меня ответа, он круто повернулся и пошел
к выходу.
Я проследил взглядом, как он идет по темному и мрачному
коридору казармы, словно увлекая меня за собой в еще большую темноту и мрачность,
о существовании которых я слышал и раньше, и о многом уже догадывался – чай, не
зря ведь в море ходил! – но только сегодня “это” оказалось в столь непосредственной
близости от меня, что я прямо физически почувствовал холод и сырость, дохнувшие
“оттуда”...
Едва Ежов вышел, ко мне подскочил Вовчик.
– Слушай, черт возьми, – загомонил он, – сколько тебя ждать
можно? Битый час этот индюк возле тебя топтался.... Что ему надо-то было?
– А-а! – отмахнулся я, – так!
– Ты смотри, – Вовчик понизил голос. – Этот тип – еще тот
фрукт. Ты хоть знаешь, кто он?
– Знаю, чай, не первый год замужем.
– Ладно, – Вовчик еще более понизил голос и заговорщицки
прильнул ко мне, – короче, братан, собирайся!
– Вот новость! – возмутился я. – Куда еще?
– У меня дочке сегодня три года исполняется, – гордо сообщил
Вовчик, – жена перевод прислала. Отметить бы это дело надо
– Ну, это дело, конечно, надо отметить, Вовчик, – согласился
я. – Но я же в наряде, да тем более еще на сутки иду.
Надо сказать, что заступ в наряд на несколько суток подряд
давно уже никого не удивлял. В последние годы с каждым призывом в части нашего
авиагородка приходило все меньше и меньше пополнения – солдат катастрофически
не хватало, – поэтому стояли в наряде иногда и неделю подряд. Я сегодня должен
был заступать с четвертых суток на пятые. Впрочем, и в этом была своя прелесть
– если ты, конечно, не “дух” и не “молодой”. Мне же – дедушке советской авиации
– такое дневальство шло впрок, потому что сержанты, понимая изюминку этого
дела, вместе с дедом в наряд записывали обязательно молодых, чтобы те, как и
положено, обрабатывали таких заслуженных людей, как я. Поэтому наряд в роте
становился чуть ли не курортным, спать можно было вволю, обедать “от пуза”, ну
и – чего греха таить? – был в батальоне почти новенький бильярдный стол, а к
этой игре страсть я питал невероятную. В общем, – полный комфорт. Лучше этого
наряда считался только наряд в городской патруль. Постренко так и сказал: наряд
в патруль расценивать как увольнение в город. Пожалуй, он был прав – если учесть,
что Калинин называли городом “дождей, блядей и воинских частей”. Я понимаю, что
такое определение своему месту службы могли бы дать солдаты во многих городах
нашей Родины, да и – давали. Увы, солдатский юмор – вещь донельзя плоская.
В общем, не так страшен черт, как его малютки, – что хорошо
понимал Вовчик Сидоров.
– Серега, ерунда все это, – еще более тихо, но с большей
страстью зашептал он, – с тобой сегодня дежурным Васнецов заступает, мы уже с
ним перетерли: он скажет на разводе, что ты на тумбочке стоишь, а ты сейчас
выставишь Шипова, предупредишь Артура и – айда, с нами...
– С нами. Ты сказал “с нами”?
– Ну да, а что?
– Кто еще? – нахмурился я.
– Земы твои – Коля Браун и Жуманчик...
– А еще?
Вовчик немного замялся:
– Еще Цымбалист и Анпилогов...
– Анпилогов? – переспросил я.
– Анпилогов, – вздохнул Вовчик.
– Вова, ты же знаешь, что я этого ишака не перевариваю.
– Да ладно тебе, – возразил он. – У Анпилогова, кстати, тоже
бабки есть. Уж попьем вволю, что тебе до него?
Я в свою очередь вздохнул:
– Ладно. А куда пойдем?
– Как обычно – в Нахапетовку.
– Ладно. Позови Шипова.
– Шесть секунд, – обрадовался Вовчик.
Шипов примчался быстро – если не через шесть секунд, то уже
через двадцать – точно.
– Шипов, – начал я тоном умудренного жизнью человека. – Как
там у нас насчет чистоты?
– Порядок, – не моргнув глазом, мгновенно ответил он.
– Та-ак! – удовлетворенно кивнул я и стал перечислять: –
Сральник?
– Блестит, как у кота яйца.
– Та-ак! Умывальник?
– Аналогично.
– Кроватки выровнял? Кантики отбил?
– На пять баллов!
– Та-ак! Ленкомната?
Он кашлянул:
– Ой, забыли...
– Что? – я сурово сдвинул брови. – Там же срач после дедов
коромыслом стоит. Ты понимаешь – срач! В комнате дедушки Ленина! В комнате великого Ленина –
срач! Это же аполитично, Шипов...
Он горестно вздохнул, а я немного понизил пафос и распорядился:
– Так, вставай на тумбочку, потом крикни Павленка и скажи
ему, чтобы убрал в Ленкомнате, как в Тронном зале. Скажешь – я сказал! Я сейчас
отлучусь тут по делам. Смотри, чтобы все ровно было, понял?
– Так точно, – выдохнул Шипов.
Надо заметить, что это была своего рода игра. Шипов знал,
что я без дела молодых не шпыняю.
Странное дело, – я заметил, что чаще всего склонность к
садизму проявлялась у тех солдат, которых прежде сия же чаша обошла, у тех, кому
по молодости “прикрыли задницу” земляки старшего призыва. Те же, кому особенно
доставалось, выносили из этого времени такой надлом, что до “дембеля” продолжали
бояться всякого шороха – куда им было издеваться! Таких в армии называли
“опущенными”. Кто служил, тот меня поймет, а тому, кто не служил, – и понимать
не надо. Нормальные же “деды” выходили из тех, у кого первый год прошел нормально
– не без конфликтов, само собой, – но все равно с честью. Из тех, кто сумел выстоять.
Я в этом смысле был в некотором роде исключением...
На всю оставшуюся жизнь запомнился мне первый день
пребывания в батальоне. Привезли нас из Сещи – там мы провели три недели в
карантине или, как принято называть более официально, проходили курс молодого
бойца. Было нас всего пятеро – я и
четыре латыша, которые добрались со мною сюда от самой Риги. Дело было
днем и потому в казарме было пустынно. Старшина провел нас на “взлетку”, и
оставил – велел обождать. На установленной посередине “взлетки” перекладине
упражнялся боец, не обращая на нас и капли внимания: склепка, три оборота в
упоре вперед, три назад, отмашка, раскачка, три оборота в “солнышке”, и –
соскок...
Я, да и все остальные, искоса за ним наблюдали. Конечно, я
не был уверен на все сто, но на девяносто процентов уверенность была –
упражнявшийся парень был казахом...
Соскочив с перекладины, он слегка стряхнул ладонями пот,
проступивший на груди, и, с видимым удовольствием поделав наклоны корпусом
вправо-влево, подошел к нам:
– Что, мужики? – спросил он. – Из карантина?
– Да, – не дружно, односложно ответили мы.
Он уточнил:
– Те самые – из Сещи?
Мы снова подтвердили его предположение.
– Да, – со значением заметил он, – плохо вам здесь будет.
– А что? Что такое? – переспросил один из нас, не умея
скрыть испуга в голосе.
Парень усмехнулся.
– Вы из Латвии призывались?
– Ну, да...
Он снова усмехнулся и повторил:
– Да, плохо вам здесь будет, – и, секунду подумав, добавил
то странное выражение, от которого мы все вздрогнули: – Вешайтесь! – а затем
круто повернулся и пошел в спальню – одеваться.
Впрочем, до вечера нас никто не трогал. Лишь по очереди
подходили какие–то загадочные личности, с не менее загадочными заявлениями:
– Эй, рыжий, смотри сюда, – звал, например, какой-нибудь из
них, предварительно внимательно осмотрев нас всех пятерых. – Парадку свою мне
отдашь. Если кто еще будет требовать, скажешь, что твою Ворон застолбил. Понял?
– Понял, – растерянно кивал рыжий Ворону и тут же
переспрашивал. – А как же я буду?
– Дурак! – вразумлял его Ворон. – Я тебе свою отдам.
– А-а! – понимающе кивал рыжий и снова переспрашивал: – А
какой же в этом смысл?
И тогда Ворон подходил к рыжему и, взяв того за грудки,
обстоятельно объяснял:
– Слушай ты, дух вонючий, после того, как я тебя пару ночей
на очке гнить заставлю, ты сразу поймешь, какой в этом смысл... Неужели,
по-твоему, дедушка русской авиации на дембель в старой парадке ехать должен?
– Нет...
– То-то..., – и Ворон удовлетворенно отпускал рыжего.
Примерно таким же образом “деды”, не смотря на то, что
старшина, появляясь то и дело, гонял их от нас – столбили всю нашу форму, кроме
ремней – почему-то. Кто служил, тот поймет – почему...
Во время ужина кто-то из дедов послал меня на мойку –
заменить битую кружку. На мойке – в пару и грохоте – орудовал какой-то
обнаженный по пояс боец.
– Браток, замени, пожалуйста, битую кружку, – вежливо
попросил я.
– Чего? – изумился он.
– Кружку... битую... замени, – нерешительно повторил я.
“Браток” прищурился, вытащил из лохани первую попавшуюся под
руку кружку, и, ловко подбросив ее на руке, со всей дури запустил ею в мою
сторону – я едва успел увернуть голову...
Вечером, почти сразу после отбоя ко мне кто-то подошел:
– Эй, – толкнул он меня, – вставай!
– Чего? – высунулся я из–под одеяла.
– Иди, тебя в Ленкомнате народ ждет, – сообщил мне будивший.
Я, само собой, без всякого воодушевления поднялся. О таких
ночных побудках я был наслышан еще на гражданке. Вздохнув, поплелся в Ленкомнату.
Там было несколько человек. Все они сидели, сгрудившись
вокруг одного – высокого, широкоплечего, что называется, “косая сажень в
плечах” – парня. Парень не спеша меня оглядел, а затем спросил:
– Ты, что ли, из Алма-Аты будешь?
– Я.
Собравшиеся переглянулись между собой. Среди них, кстати,
был и тот самый парень, который днем упражнялся на перекладине, и тот, который
на ужине запустил в меня кружкой.
– Значит так, зема, будем с тобою служить, – авторитетно
сообщил мне высокий парень и настоятельно добавил: – Садись.
Едва я опустился на стул, рядом со мной подсел
“кружкометатель”.
– Ты... это, зема, не обессудь, что я на кухне с тобою так.
Сам понимаешь, не знал я, что ты из наших будешь.
– Ладно, Витек, прекращай, – оборвал его высокий, –
извиняться потом будешь, – и обратился ко мне: – Давай, зема, знакомиться, –
предложил он.
– Сергей, – назвался я.
– А меня зовут Петя, – представился высокий, – а фамилия моя
Вейт. Это обязательно запомни – может, пригодится... В общем, так, зема, нас в
этой части семнадцать человек – твоих земляков. Семеро немцев и десять казахов.
Ты теперь восемнадцатым будешь. Держимся мы хорошо. Крепко держимся. Смотри, не
посрами, – заглянул Вейт мне прямо в глаза. – На говно не ходи, ХБ и портянки
никому не стирай, если кто будет рыпаться, действуй через нас, а не-то тебе
хребет быстро сломают. Все остальное – что тебе по сроку службы положено делать
– делай. Я имею в виду приборки там всякие. Понял?
– Понял, но не все, – отозвался я.
– А чего не понял?
– Что означает “на говно”?
Ребята насмешливо переглянулись.
– “На говно” – это значит сральник убирать, – пояснил Вейт.
– Это за падло считается. Для чмырей занятие, ясно?
– Теперь ясно, – кивнул я.
– Вот, – удовлетворился Вейт. – Матери писал? – спросил он
вдруг.
– Нет. Зачем? Рано еще... После напишу, – ответил я.
– Нет, нет, – возразил Петя. – Ты сейчас напиши.
– Да у меня и ручки-то нету, да и конверта с бумагой тоже, –
заметил я.
– Эй! – крикнул Петя в сторону дверей, где на шухере стоял
тот молодой боец, который привел меня в Ленкомнату. – Ну-ка, быстро найди все,
что нужно...
– Пиши, – сказал Вейт, когда распоряжение было выполнено. –
Разговаривать после будем.
Когда я написал письмо, тот же самый “молодой” был послан
бросить его в ящик, а затем ребята стали рассказывать мне, что почем.
Оказалось, что в гарнизоне “шишку” держали кавказцы. И не потому, что их было
больше других, а потому, что были они дружнее, и, в случае чего, стекались со
всех казарм в ту, где выходил конфликт.
Месяца за три до моего призыва в нашей части был большой
бедлам. Давление кавказцев к тому времени стало столь сильным, что миновать
чего-либо подобного уже нельзя было.
Драка случилась прямо в спальне, среди ночи: с одной стороны
все кавказцы, независимо от национальностей, с другой – все некавказцы. А
инициаторами и вдохновителями того сражения выступили немцы, которые держались
кулаком, сплоченно – все семеро. Драка была беспощадной, в ход шли и ремни, и
дужки от кроватей. Чтобы развести воюющих, дежурный по части дважды стрелял
вверх – в потолок – из табельного оружия. Оргвыводы командования части и
дивизии делать не стали – замяли дело. Иначе сколько бы голов полетело – в том
числе, и с большими звездами. Кавказцы же и казахстанцы попросту между собой
договорились. С тех пор мирно сосуществовали. Вот это все и объяснили мне
земляки.
Надо сказать, что жаловаться к землякам я не бегал, хотя
конфликты, конечно, случались. Просто, благодаря им, родилось ощущение, что я
не один в этом новом и чужом пока что мире, придавшее уверенности в себе. И
когда раза три или четыре случились на меня “наезды”, я не стушевался, а
ринулся в бой и “хлестался” легко и раскованно – как некогда в ЛАУ. Так и прижился...
Выставив Шипова “на тумбу”, я прошел в спальню – разыскать Артура.
Он валялся на своей койке – разумеется, в форме, поверх
одеяла, положив ноги на придвинутую поближе “банкетку”, чтобы на замарать
сапогами постель. Взгляд его блуждал по потолку, приблизительно по тому самому
месту, где все еще виднелись небрежно заштукатуренные знаменитые дырочки от
выстрелов миротворящего “Макарова”.
– Артур! – позвал я. – Мне свалить надо.
– Вали, – равнодушно отозвался он.
– Мне бы это..., – понизил я голос заговорщицки. –
Порученьеце какое-нибудь. А то в дежурке народу полно. Засекут.
Он задумался на секунду, а потом полез под подушку и извлек
оттуда книгу приема и сдачи дежурств.
– Дэржи, – сказал он и, заметив мой вопросительный взгляд,
пояснил: – Мамай звонил из штаба. Провэрить хотэл.
– Хотэл, говоришь? – переспросил я, взяв книгу. – Лады!
Занесу...
Из казармы мы выбрались по одиночке, а встретились возле
солдатской столовой.
– Мужики, вы здесь обождите пять минут, я в штаб сгоняю, – попросил
я.
Сгоняв в штаб, я присоединился к своим, и мы тронулись мимо
парка нашего батальона в сторону дальнего привода первого направления. Впереди
нас не спеша – видимо, прогуливаясь – шли две девушки.
– А нам случайно не по пути, девушки? – докопались до них
Цымбалист с Анпилоговым.
– С вами нам не по пути, – спокойно ответила одна из
девушек.
– Давай-ка, Вовчик, обгоним их, – предложил я, и мы ускорили
шаг.
– А может, все-таки по пути? – услышал я уже за своей спиною
неприятный мне голос Анпилогова.
– Сережа, здравствуйте, – окликнули вдруг меня.
Я оглянулся и – смутился. Одной из девушек оказалась Надя.
Подумалось, что очень нехорошо, что она застала меня в такой “приставучей” компании.
Я замедлил шаг, чтобы поравняться с девушками.
– Здравствуйте, Надя, – наконец-то, поздоровался я в ответ
и, немного помявшись, спросил невпопад: – Гуляете?
– Как видите, – ответила она, искоса на меня поглядывая, и,
кивнув вслед Анпилогову и Цымбалисту, которые, поняв, что мы с нею знакомы,
смешались и отвалили, поинтересовалась: – Ваши друзья?
– Да нет, я бы не сказал. Так... служим вместе, –
открестился я и, чтобы избавиться от неловкости, сказал: – Что-то вас у
Мирославы Семеновны давно не видно.
– У меня экзамены были, Сережа, – просто объяснила она и,
секунду помедлив, добавила: – А завтра я еще и уезжаю.
– Уезжаете?! – вырвалось у меня.
– Да, на практику.
– Далеко? Надолго?
– На два месяца, в Куйбышев. А что? – и Надя наклонила
немного голову вперед, чтобы ей лучше было видно мое лицо.
Я немного от нее отвернулся.
– Так... Ничего.
– Серега, ты чего там застрял? – крикнул мне Жуманчик.
– Вас зовут, – показала глазами Надя.
– Да... зовут, – согласился я. – Надо бежать.
– Бегите, – кивнула она.
– Тогда, пока, – попрощался я, – счастливо вам съездить, – и
ускорил шаг.
– Сергей! – окликнула Надя.
– Да?
– У вас что-то случилось? Мне Мирослава Семеновна говорила,
но толком не объяснила…
Я немного замялся.
– Так... кое-что.
– Что-нибудь серьезное?
– Да нет... Даже не
знаю, как сказать... Надя, давайте, я вам потом расскажу – когда вы вернетесь. Хорошо?
Она что-то сказала приятельнице и, оставив ее, подошла ко
мне.
– Вы меня пугаете, Сережа. В чем же все-таки дело?
Какой же я дурак! Дернул меня черт ляпнуть, что попало.
– Ну, же, Сергей, сознавайтесь.
Я вздохнул и сознался:
– Друг у меня погиб. Однокурсник. Утонул, понимаете?
Моряк... В газетах об этом писали. Т/Х «Механик Тарасов».
Надя немного помолчала.
– Теперь понимаю. Я вам сочувствую, Сережа, – и она
притронулась кончиками пальцев к моему локтю. – Когда я вернусь, вы мне все
расскажете, хорошо?
– Да, конечно. А теперь, Надя, я побегу, ладно?
– Бегите, – отпустила она меня, и я побежал догонять ребят,
которые тем временем ушли далеко вперед...
– Классная бикса! – со значением протянул Цымбалист, когда я
оказался рядом. – Ты откуда ее знаешь?
– Бикса? Где – бикса? Где ты видел биксу, урод? – вскинулся
я.
– Да ты че, Серега, свихнулся что ли? – смутился он, видимо,
не ожидая от меня такой реакции.
Вовчик втиснулся между нами и, оттолкнув Цымбалиста в
сторону, посоветовал ему: "Иди ровно, мужик!" – пошел рядом со мной.
– Симпатная девчонка,– сказал он мне чуть погодя. – Давно ее
знаешь?
– Давно, – нехотя ответил я. – Почти сразу, как из Сещи
приехали, так с ней и познакомился.
– Ого! И где?
– В библиотеке. Она соседка нашей библиотекарши. Поэтому,
часто у нее на работе бывает.
– И как?
– Что – как?
Вовчик осторожно изобразил руками нечто неопределенное.
– Ну... вообще... и прочее там.
Я вздохнул.
– Знаешь, Вовчик, давай, как-нибудь после об этом
поговорим... Если, конечно, у меня желание будет.
– Как скажешь, братан, – не обидевшись, кивнул он, и дальше
мы пошли не разговаривая.
Солнце уже заметно скатилось в сторону того места, которое
принято называть горизонтом – и это говорило о том, что начался вечер; и,
наверное, на плацу уже строятся к разводу; и это означало, что нам нужно
поторапливаться, потому что целью нашего путешествия был не пивной бар, а
пивнушка – достойнейшее изобретение планового социалистического хозяйства, – а
они, как известно, закрывались не тогда, когда заканчивался рабочий день, а
когда заканчивалось пиво. А день был жарким...
Надю я уже знал больше года. Познакомились мы с нею очень
просто – как я уже и говорил, в библиотеке.
Возможность читать регулярно у меня появилась сразу же по
прибытии из карантина в часть: меня распределили на объект – на аварийную
дизель-электростанцию, в группу обеспечения посадки (ГОП по всем официальным документам,
гопники – на солдатском фольклоре) – и, значит, появилась возможность “ныкать”
от “дедов” свободное время для чтения и, само собой, место, где книги можно
было хранить. Во время полетов, у себя на объекте всякий “дух” мог себя
человеком чувствовать – конечно, если рядом “дедов” не было. Со мною же дежурил
только прапорщик – начальник смены, а полеты бывали часто – чуть ли не каждый
день.
Мирослава Семеновна – заведующая нашей батальонной
библиотекой, заметив, что книги я меняю довольно часто, вскоре стала
благоволить ко мне – разрешала брать по несколько книг сразу, запустила в
хранилище (в порядке исключения, разумеется), и даже нередко покрывала мои
самоволки (погуляв где-нибудь, я искренне сознавался начальству, что был в
библиотеке, а она это с удовольствием подтверждала).
Однажды, забежав в очередной раз к Мирославе Семеновне,
чтобы сделать обмен, я застал у нее Надю, которой и был тут же незамедлительно
представлен.
Надя была девушкой из тех, на которых всегда обращают
внимание, где бы они ни находились – в транспорте, на улице, и, уж тем более, в
местах более благоприятной досягаемости (для одноклассников, например,
сокурсников, ребят со двора, в общем, черт побери, вы поняли, что я хочу
сказать).
Конечно, быть притягательною можно по разным причинам:
одежда, развязность, макияж, – все, что намекает на доступность – это, чего
греха таить, причина.
Наде сочинять подобные причины было не нужно – на нее просто
хотелось смотреть, потому что... Ну, потому что, когда она находилась рядом,
смотреть в иную сторону мог бы только очень больной человек. Я же, к сожалению,
был человеком относительно здоровым.
Саму же Надю такая ее притягательность, похоже, радовала
мало: раз пять или шесть мне невольно довелось украдкой наблюдать, как она
“отшивала “ от себя молодых офицеров, пытавшихся заигрывать с нею – причем,
всегда жестко отшивала.
Во внешности ее обнаруживалось совсем не много того, что
принято называть русскими чертами и – тем не менее – она была абсолютно русской
– из вятичей: волосы от природы каштановые, и она их не красила, а глаза
большие и карие – завораживающая была у Нади внешность, рядом с такими, как
она, мужчины начинают вести себя, как законченные кретины – и ничего смешного,
кстати, в этом нет. Ну, не знают люди, как вести себя рядом с такими, как она!
И кто может осудить их за это? Только не я. Я ведь тоже этого не знал. Хорошо,
хоть хватало ума вести себя просто – не как кретин.
Летом Надя носила легкие цветастые платья из какой-то,
по-моему, очень простой материи, которая хотя и не предназначалась для того,
чтобы подчеркивать гибкость и изящество ее тела, скрыть их все-таки не могла.
Сейчас, наверное, такую девушку называли бы эротичной, но
тогда это слово было еще не в ходу.
Да, что удивительно, я уже не помню, что Надя носила осенью
и зимой.
Кажется, была зима, когда я увидел ее впервые... Да, точно,
конец зимы. Ее лица в тот раз я так и не смог толком разглядеть – стеснялся
встретиться с нею глазами; но мне, почему-то, очень запомнились ее колени,
точнее, их форма, их необычайно красивая форма.
Ах, да! Вспомнил – она была в дубленке, в довольно короткой
дубленке. В библиотеке было тепло, и Надя, беседуя с Мирославой Семеновной,
расстегнулась. И я, едва войдя туда и неожиданно для себя увидев там Надю,
вначале быстро взглянул ей в лицо, и тут же, не выдержав глубины ее глаз,
опустил свои глаза долу, а уж по пути и приклеился взглядом к этим коленям – и
время начало растягиваться, и тянулось так до тех пор, пока я не осознал, что
Надя не очень уверенными движениями рук пытается прикрыть свои колени полою
дубленки от моих бестолковых глаз. Взглянув на нее исподлобья на мгновение еще
раз, я понял, что она все заметила...
С тех пор Надя стала бывать в библиотеке часто, едва ли не
всякий раз, когда там бывал и я. Надо
сказать, что от этих нередких встреч, я какой-либо большой пользы не получил –
разве что отдушина какая-то появилась в жизни, тайна ото всех. Разговаривали мы
с нею мало, все больше через Мирославу Семеновну общались – сидят они себе и
беседуют вдвоем, я же – книги разглядываю; но так, чтобы можно было украдкой
Надин профиль наблюдать, а сам, тем временем, ищу мысленно повод, по которому в
их беседу вклиниться можно бы было, и – нахожу. Ну, например, нет ли на полках
книг Кнута этого Гамсуна. Сам, конечно, прекрасно знаю, что – нет. Откуда в
батальонной библиотеке такая роскошь? Но Мирослава Семеновна бабулькой была с
понятием – едва я раскрывал рот, она беседу с Надей прерывала, и все
обстоятельно мне объясняла. Допустим, что лет семь или восемь назад в
парашютном взводе служил некий Егоров, который взял у нее почитать единственный
томик Гамсуна, да так и не вернул, и советовала мне спросить у Нади – быть
может, у нее есть. Я – спрашивал. Кстати, нередко в таких случаях получал
утвердительный ответ – Надя училась на филологическом.
Иногда Мирослава Семеновна советовала мне пойти в хранилище,
да не одному – с Надей, – чтобы мне бестолковому в книгах с ее помощью
сориентироваться легче было. Я, дабы в бестолковости своей не сознаваться, от
помощи отказывался, и, вздохнув про себя, лез глотать пыль в мрачное хранилище
сам на сам. Ну, не дурак ли я после этого?
Так и общались: все здравствуйте да до свидания –
исключительно на “вы” (как будто б XIX золотой век и не кончался).
Кстати, я готов побиться об заклад, что многие – расскажи я
им о Наде – сказали бы: выдумал ты ее себе, была она, небось, самой
обыкновенной девушкой, просто нарвался боец “с голодухи”.
Только не так это: служил-то я ведь в Калинине – так в те
времена Тверь обзывали – в честь бывшего Всесоюзного старосты (того самого
старого мудака, который, чтобы себе задницу прикрыть, на свою жену
энкеведешникам настучал. А ведь, – прикрыл, сука).
В Калинине – по статистике – на десять девчонок не девять
ребят было, как в той песне, а – двое. Хлопчатобумажный комбинат, камвольный и
прочее, прочее, прочее. Любой мужичонка – даже если и плохонький – считался. А
уж солдаты в цене были – особливо, в рабочих районах. И, пожалуй, у редкого
бойца в городе подружки не было, а то и нескольких.
Была и у меня – одна. Звали ее Леной Завьяловой, и была она
несколькими годами старше меня. На сколько точно – не спрашивал. Муж ее был
машинистом тепловоза, а она – оператором на телефонной станции (хотя, быть
может, и не так ее должность обозначалась).
Однажды, не сумев дозвониться домой с дивизионного узла
связи, я – по совету ребят – набрал номер городской станции, и, чуть ли не
слезно (притворялся, конечно), стал молить, чтобы меня соединили с Алма-Атой.
Мольбам моим вняли. Ну, как же? – солдатик бедненький просит...
Переговорив, дал отбой и снова набрал номер станции –
хотелось поблагодарить. Так и разговорился.
Встречались мы просто: я старался подгадать свои наряды в
городской патруль под ее дежурства на станции, и, освободившись ночью от
начальника патруля, ехал ночевать не в казарму, а к Лене, на станцию.
Вообще, как я заметил, демобилизованные о таких связях
поминать не любят, да оно и понятно – почему. Случается, что иногда на
расспросы ответят: так, мол, была одна.
Но – я думаю, что за этим почти равнодушным “так, была одна”
подчас скрывается очень многое: ведь она – эта одна – быть может, не только
“была”, но, быть может, и чего-то скрасила, и даже от чего-то уберегла, ничего
за это не требуя.
Как-то, несколько лет уже после службы, сидел я на кухне у
одной знакомой и болтал. Вдруг из-за дверного косяка к нам под ноги вывернулся
огромный котище – раскормленный, как годовалая свинья. “Иди сюда, мой мальчик”,
– ласково позвала моя знакомая эту груду жира. “Мой мальчик!” – как это
трогательно...
Открыв холодильник, она достала оттуда весьма внушительный
шмат отборной ветчины (работала эта моя знакомая поваром, причем – в
спецстоловой), и начала пихать этот кусок в нос своему любимцу: “Кушай, мой
мальчик, кушай!”
Надо заметить, что к домашним животным я отношусь с
прохладцей – меня больше интересуют люди. Но – обычно в гостях прохладцу эту я
стараюсь держать внутри себя. Но в тот раз “внутри себя” не получилось.
“Ты что, дура, совсем спятила?” – вскинулся я на нее, да
так, что она даже вздрогнула от неожиданности.
“Что, что случилось?” – глядя на меня очумелыми глазами,
испуганно спросила она.
“Тебе что – заботиться больше не о ком?” – в том же тоне
снова спросил я.
“Не о ком”, – честно призналась она.
“Дура! – снова заявил я ей. – Вон, в двух шагах от тебя
воинская часть стоит. Нашла бы себе солдата, подкармливала его, обшивала – вот
тебе и забота. Так он бы тебя еще и трахал по первое число. А то – “мой
мальчик”, “мой мальчик”... Ты с ним случайно не того?... ”
Что она мне ответила на это, я, конечно, приводить здесь не
буду. Так – кое-чего ответила. Само собой, знакомство наше тем и закончилось.
Вот так...
А что касается Лены Завьяловой, добавлю только одно –
благодарен я ей до сих пор.
Знаю, многие женщины сейчас сказали бы: подлые мужики –
любят одних, а спят с другими. Согласен, – бывает. Только я бы на это ответил
так: такое случается не от нелюбви к вам, а, наоборот, – от очень большой к вам
любви, точнее, к некоторым из вас.
Отношения с Надей у меня все же, в конце концов, стали менее
официальными, даже, можно сказать, теплыми – мы подружились.
К сожалению, подтолкнуло нас к этому очень мрачное событие.
Однажды, во время учебного бомбометания одна из СУшек не вышла из пике.
Пилотировал СУшку отец Нади – комэска истребительно-бомбардировочного полка.
Целый месяц после этого ребят из полка возили на “яму” – как они говорили –
искали “черный” этот “ящик”. Да где там!
Вечером того скверного дня мы втроем допоздна сидели в библиотеке
– я и Мирослава Семеновна успокаивали Надю, как могли.
Надо сказать, что отца Нади я узнал задолго до того, как она
при встрече попыталась нас познакомить – так случилось, что однажды он был
начальником патруля, в который я попал.
Дежурство с ним было легким: за нарушителями мы не гонялись
– не находили их, потому что не искали. Летчики не опускаются до того, чтобы,
как гончие, бегать по городу за солдатами.
Вообще, я заметил: “рвать” службу и “качать” права любят
только не боевые офицеры – всякого рода строевики и штабисты. Те же, у кого
служба, так или иначе, связана с выполнением боевых задач – летчики, офицеры
военно-морского флота (разумеется, только плавсостав), ракетчики, десантники –
на такие мелочи, как “компостирование мозгов” бойцам срочной службы, себя не
разменивают.
Кстати, в тот раз разговор у нас с этого и начался: выйдя с
развода, я не смог удержаться, чтобы не выплюнуть сквозь зубы в сторону что-то
злое о баранах из комендатуры, да и в армии вообще. Надин же отец, заметив это,
заинтересовался:
– Что, брат, не любишь армию?
– Не люблю, – в открытую, хотя за такие штуки можно было
запросто угодить под арест, сказал я.
На это отец Нади только спокойно улыбнулся и, словно бы
самому себе, грустно заметил:
– А я ведь тоже многое в ней не люблю.
– А что любите? Если такое, конечно, есть, – подначил я.
– Эскадрилью свою люблю, полеты, – он на секунду задумался.
– Это, брат, если разобраться – не так уж и мало, – тут он твердым жестом
придержал меня за локоть, потому что я по невнимательности чуть было не попал
под колеса проходящего мимо автобуса, а затем продолжил: – Я знаю, что ты
имеешь в виду. Мол, дубы одни в армии. Как надену портупею, все тупею и
тупею... Только не совсем это верно, пойми. Сейчас время относительно мирное –
армия как бы не у дел. Вот и чахнет она. А случись чего – куда люди гражданские
побегут, а? – он внимательно взглянул мне в глаза и сам же себе ответил: – Все
туда же – поближе к человеку с ружьем... А я и есть тот самый человек с ружьем. Впрочем, дай Бог,
чтобы мне из него стрелять не пришлось.
Больше мы в тот день об армии не говорили. Не то чтобы он
убедил меня в чем-то, но – странное дело! – успокоил: есть люди, от которых
веет чем-то добротным. И от него веяло мужественностью так же, как от Нади
веяло женственностью.
Таким был отец Нади. Был...
Я вот все думаю: в чем истинная причина моей так и
непреодоленной до конца стесненности в присутствии Нади – я ведь даже
пригласить ее посмотреть картину в какой-нибудь городской кинотеатр боялся,
хотя мне очень этого хотелось. Только ли в ее исключительной внешности дело?
Или, быть может, причина в той армейской “укупорке”,
которая, таких как я, подавляет – не может не подавлять?
Или же эту причину следует искать еще глубже, гораздо
глубже? Но где, но в чем?...
Да, первые шаги в сторону чего-либо, несомненно, являются
самыми важными. И сколь часто мы не совершаем их в направлении лучшей нашей
будущности, и сколь легко и бездумно шагаем в сторону худшей...
Окраина Нахапетовки находилась метрах в пятистах от дальнего
привода-первого.
Для стороннего взгляда несведущего человека привод вряд ли
походил на военный объект радиолокационной системы посадки – разве что высокая
антенна да две плохо различимые издали кунги с аппаратурой могли навести на
мысль об этом. В остальном же все выглядело так, как обычная деревенская
усадьба средних хозяев: деревянная, вымудренная жердями и штакетником ограда,
скудный садик за ней, деревянный же пятистенок, "на шару" выкрашенный
армейской зеленью, от времени усохшей и отколупывающейся, и даже свой
собственный колодец – стояла вся эта дребедень на открытом месте, в низине, по
воду ходить далеко было б. В створе окон, смотрящих на пятиэтажки Нахапетовки,
близ них, трепыхалось на ветру, развешенное на веревках бельишко – солдатское,
женское и даже детское.
Дело тут, конечно, было не в маскировке – маскироваться
нужды не было. От кого и зачем?
– Мужики, погляньте, здесь бойцы опять хутором живут...
– Надо же, Мамай к ним всего каких-нибудь три недели назад
нагрянывал...
– А им все нипочем...
– Ладно, не завидуйте...
– Да тут позавидуешь...
– Хорошо им – у черта на куличках...
– Лишь бы у Мамая не на ладони...
– Жума, а ты – если б здесь дежурил – ты, наверное, всех
нахапетовских телок поимел...
– Да уж детей разводить не стал бы...
– А они – порядочные – остепенились уже. Первые полгода
побаловались, а теперь – на покой потянуло...
– А может, зайдем – поздравим молодые семьи? Да заодно еще и
хавчика домашнего попросим...
– Не-а, пиво проморгаем, к черту их...
– Ладно, убедил, но в следующий раз..., – так,
перебрасываясь шуточками насчет ребят с дальнего, мы обогнули привод, пересекли
остаток поля, и, поднявшись по склону, втиснулись всей компанией между
хрущобами поселка.
– Может, вначале в магазинчик забежим за скумбриевичем? –
предложил кто-то.
– Обожди-ка, прежде пиво запеленговать надо. А то наберем
рыбы, а пива – нету...
Пиво, к нашему полному удовлетворению, еще было.
– Слушайте, а ведь клевое место, – восхитился Цымбалист – он
был здесь впервые.
– Еще бы! Особенно, если учесть, что патруля здесь еще и в
помине не бывало, а офицеры какие-нибудь залетные выступать не решаются. Если
что – на них местные мужики так отвяжутся, что мало не покажется, – пояснили
ему.
– Да ну! – поразился он.
– Вот тебе и «да ну». Ну, что, мужики, как комбинировать
будем?
– Как обычно – один пусть слетает в магазин, другие здесь
пока обустраиваться будут.
– А кто пойдет?
– Кто-кто, какая разница?
– Ладно, давайте я схожу, – вызвался Жума.
Его тут же отрядили.
Пивохлебов возле пивнухи было немного.
– Дядя Вань, как здоровьице? – по-свойски поприветствовал
пивника Вовчик.
– Не жалуюсь, орлы, не жалуюсь...
– Мы не орлы, мы даже не летчики, – пошутил кто-то из нас.
– Вот как! А кто же вы?
– Мы? Мы из общества любителей пива.
– Ну, это я знаю... Ну что: как всегда? К кружечкам баночку
добавить?
– Не, дядя Ваня, сегодня – две баночки. Сегодня нас шестеро.
Есть такая возможность?
– Для вас, ребятки, у меня все есть.
Дядя Ваня нацедил нам шесть кружек и две трехлитровые банки
прицепом. Процесс этот был не из быстрых, и, наблюдая, как емкости наполняются
желанной влагой, мы невольно облизывали от нетерпения губы. Анпилогов, не выдержав,
смахнул одну из наполненных кружек с прилавка, и отхлебнул из нее.
– Что, – пихнул его в бок Коля, – терпежу не хватает?
– Жалко тебе, что ли? – огрызнулся тот.
– Не жалко. Ты же, чудо, всю церемонию нарушаешь.
– О-о! Вот это верно! – одобрительно воскликнул дядя Ваня, услышав
Колину реплику. – Это ты правильно сказал: це-ре-мо-ния! Без этого пиво – не
пиво. Куда там этим стребаным китайцам с их чайной церемонией...
– Дядь Вань, не китайцам – японцам, – поправил я.
– Да шут их разберет, – отмахнулся дядя Ваня от моей
поправки. – И те, и те – все черти косоглазые... А у вас по какому поводу
праздник?
В этот момент появился запыхавшийся Жума со свертком в
руках, на котором уже были заметны проступившие сквозь газету пятна рыбьего
жира. Добежав до нас, он встал рядом, и, видимо, поддавшись общему настроению,
тоже облизнулся.
– Скумбрия? – закончив разлив, поинтересовался дядя Ваня.
– Она самая.
– Так вы, хлопцы, так мне и не ответили: у вас праздник, али
как?
– У нас, дядя Ваня, праздник – вот у этого гренадера дочке
три года сегодня исполнилось, – кивнули мы на Вовчика.
– Три года! – удивился дядя Ваня. – Так ты что же – женат?
– Ну, а как же? Раз дочка есть...
– Эха! А ну-ка, подойди сюда, – настоятельно позвал дядя
Ваня.
– Зачем?
– Иди, иди, не бойся, – и дядя Ваня вытянул на свет из-под
прилавка отборного вяленого леща. – Накось, держи...
– Да что вы, дядя Ваня, – смутился Вовчик. – Неудобно.
– Держи, держи...
– Сколько, дядя Ваня?
– Вот чудик! Подарок это тебе...
– День рождения не у меня – у дочки...
– А подарок тебе. Сам-то – откуда будешь?
– Крымский я...
– Даленько.
Поблагодарив дядю Ваню, мы захватили леща и оглянулись.
– Куда упадем?
– А вон туда – в тенек, на ящики. Где в прошлый раз
сидели...
Мы устроились за боковою стеною пивнухи с теневой стороны и,
утоляя первую жажду, примолкли.
– Эх, сейчас бы бабу еще для полного счастья, – заметил
Цымбалист, когда кружки наполнились по второму разу.
– Чтобы кружки на землю не ставить? – подколол его Коля.
– Это второстепенное, – возразил Цымбалист.
– А вон, смотри, как раз для первостепенного подходящая
идет, – показал ему кто-то.
– Где?
– Да вон, вон. Смотри зорче, а то она сейчас за угол
свернет...
– Да это же кочерга какая-то...
– Для тебя – в самый раз...
– Не, мужик, у меня планка выше.
– Тогда, не зыркай по сторонам сейчас. Дождись, когда нас
снова на случку повезут.
«Случкой» называли выезды по приглашениям из техникумов и
профучилищ – разумеется, из тех, где преобладали учащиеся женского пола (а
таких в Калинине было немало).
Соберутся девочки в какой-нибудь группе какого-нибудь,
допустим, медучилища, подумают, подумают и решат: давайте, девочки, на восьмое
марта из какой-нибудь части солдат пригласим, и – приглашают. Официально,
естественно, через командование части. Вот и едут двадцать пять мальчиков на
знакомство к двадцати пяти девочкам в какой-нибудь красный уголок какого-нибудь
учебного заведения, а там танцуют,
знакомятся, едят торты, девчонками приготовленные, чай пьют, а порою удается
выпить и чего-нибудь покрепче, тайком, в каком-нибудь не красном, но укромном
уголке. Занятие это, на мой взгляд, жалкое, но бойцы наши его любили...
– Хорошо сидим, – блаженно улыбаясь, подметил Коля.
– Может, еще и винчик возьмем? Для полной обоймы, –
предложил Анпилогов.
Цымбалист этому предложению воспротивился:
– Не, Гена, перебор выйдет, не стоит...
– Стоит, стоит... Вы как думаете, мужики?
Вовчик пожал плечами:
– Я, в принципе, не против. Серега, ты чего молчишь?
– Чего?
– Как насчет выпить?
Я секунду подумал, а потом посетовал:
– Я, Вова, тоже не прочь, но – сам знаешь – мне же еще в
наряде тереться.
– Серега, да ты как огурчик выглядишь, – обнадежил меня
Жума. – Никто и не заметит.
– Тебе, Жума, легко говорить...
– Да ты прямо скажи, – вмешался Цымбалист. – Выпить хотелось
бы?
В общем, суть да дело, решили взять еще пару бутылок
портвейна, пока магазин не закрылся.
Выпить мне не то чтобы хотелось, но причина для этого была.
Третьего дня звонил я в Питер – к ребятам. Так вышло, что до
этого я не звонил им полгода – даже не знаю, почему. Может быть, оттого, что
вызванивать их обычно было не просто, – они-то дома бывали нечасто, все больше
в рейсах, может быть, оттого, что время брало свое, разобщая с теми, кого давно
не видел, исподволь. А может быть, и того проще – забирала меня изнутри мелкая
зависть неудачника к удачникам. Кто знает?...
Дозвониться удалось только до Юрки. Он-то мне и сообщил –
еще зимою, в Атлантике погиб Герка. Это про него я сегодня сказал Наде.
Собственно говоря, мы с ним не были близкими друзьями – учились в разных
группах, спали в разных кубриках, а, значит, и компании у нас были разные. Но
мы учились в одной роте и оба были из числа тех, про кого говорят – свой в
доску. Герка так же, как и я, участвовал во всех общеротных проказах, драках на
выезде – с гражданскими, и, безусловно, был всеми любим.
В экипаже вместе с ним на том пароходе был еще и Дима
Потапов – тоже парень из нашей роты. Потапову посчастливилось больше.
Затонувший пароход назывался «Механик Тарасов». О трагедии
написали чуть ли не во всех центральных газетах – и «Правда», и «Известия», и
т.д. – как это только я тогда проморгал?
После разговора с Юркой я сразу побежал к Мирославе
Семеновне и попросил у нее подшивки газет. Во всех изданиях о происшедшем было
написано примерно одинаково, и везде статьи были большими, на первых полосах.
Статья в «Известиях» называлась «Случай с «Механиком Тарасовым». О героизме советских
моряков написано было пространно и красиво, а вот о причинах – истинных
причинах случившегося, разумеется, – ни слова.
Юрка же по телефону передал мне ту версию, которая уже вовсю
гуляла по экипажам судов Балтийского Морского Пароходства, и которая сильно
отличалась от той, что я узнал из газеты.
«Механик Тарасов» был пароходом класса «река – море», и,
значит, ставить его на трансатлантическую линию ни в коем случае нельзя было –
коню понятно. Однако, чиновники пароходства решили по иному.
Далее Юрка привел еще один любопытный факт – капитан
«Тарасова» числился в передовиках, и уже – будто бы – было известно, что после
этого рейса он должен получить звездочку Героя Социалистического труда, черт бы
его побрал – я имею в виду, конечно, труд.
Штормовое предупреждение было получено почти сразу по выходу
из Монреаля. В таких случаях опытные капитаны возвращают свои суда в порт, чтобы
переждать шторм, либо обходят опасный район. Но капитану «Тарасова» хотелось
скорее в Ленинград. Ах, сроки, сроки...
Океан разбушевался очень серьезно. «Механик Тарасов» был
пароходом типа «ро-ро», то есть с горизонтальным способом погрузки. У таких
судов нет люковых закрытий трюмов – грузятся они при помощи откидной аппарели,
– но зато на верхней палубе у них вдоль бортов врезаны вентилляционные трубы, само
собой, устроенные так, чтобы вода не проникала в трюмы: делаются они из
довольно толстой листовой стали.
Волны, нападавшие на «Тарасов», обладали столь безумной
силой, что постепенно посрывали с палубы почти все вентилляционные трубы, и
через обнажившиеся отверстия вода стала заливать трюмы. Оказавшиеся поблизости
канадские рыбаки предложили свою помощь, но капитан, запросив по радио пароходство,
разрешения на принятие помощи не получил – а как же?! – потом, ведь, за нее
валютой пришлось бы платить... Вскоре потяжелевший от влаги груз сместился и
«Тарасов» «сделал аверкиль»*.
Из тридцати девяти членов экипажа выжили только пятеро: при
температуре воды от плюс четырех градусов и ниже, человек в ней не может
выдержать более пятнадцати минут – у него останавливается сердце.
Знаете, как иногда, во время купания в холодной воде
«сводит» ногу? Вот так же в очень холодной воде «сводит» сердце.
Герка умер уже на борту канадского сейнера. Ну, а Потапов,
как я уже и говорил, спасся.
Когда крякнул Брежнев, в Калинине шел дождь, и – я не знаю,
как кому, – а мне стало страшно: что дальше-то будет? А когда я узнал, что не
стало Герки, был жаркий летний день, и, хотя до демобилизации оставалось не долго,
и, в общем-то, все у меня было будто бы и не плохо, мне, тем не менее, стало
тоскливо – почти столь же тоскливо, как в тот день, когда я узнал о смерти Консуэло.
Да, рано или поздно, наступает в жизни такой день, когда
становишься достаточно зорким для того, чтобы видеть, что смерть всегда рядом,
и проходит еще немало дней после этого, прежде чем научаешься относиться к
присутствию ее спокойно... Но благотворно ли
такое спокойствие?..
И к чему я только брякнул Наде о Герке?
Принесенное вино убыло быстро, и, сотворив в своих желудках
такую бурду, которую химик-аналитик в любом цивилизованном государстве
определил бы не иначе, как оружие массового поражения, мы двинулись в обратный путь.
Движение получалось не скучным: мы снова разбились на
группки – впереди Анпилогов с Цымбалистом, затем, метрах в двадцати за
ними, шли Жуманчик с Колей, и, наконец,
мы с Вовчиком – тоже с приличным интервалом.
От пивнушки до казармы дорога отнимала около часа, может
быть, чуть меньше. Снова дальний привод, потом деревенька, потом нужно было
пересечь трассу «Москва – Ленинград» возле поста ГАИ, а там уже начиналась наша
заповедная территория – территория людей цвета хаки – зона особой несвободы.
По нетверезости своей на трассу мы выбрались не совсем там,
где следовало б – метрах в трехстах от поста ГАИ. Поэтому пришлось нам эти
триста метров идти вдоль обочины, чтобы потом, обогнув пост, свернуть на свою
грунтовку.
– Эй, пацаны!.. – окликнул сверху автоинспектор идущих
впереди: – Сигаретки не найдется?
Гаишник стоял на
помосте, укрепленном вдоль по периметру будки, облокачиваясь на перила.
Архитектура таких сооружений мне почему-то всегда напоминала о скворечниках.
Легкий ветерок относил звуки в сторону, и потому нам с Вовчиком было не слышно, что ответил
Анпилогов автоинспектору, но зато хорошо было видно и слышно, как мент
отреагировал на его ответ: вдруг выпрямившись, он напрягся и, задубев лицом,
крикнул:
– Ты че, пацан... Ты кому это говоришь? А ну, стой!
Анпилогов снова что-то не громко ответил ему, и, увидев, что
после его слов мент кинулся к лесенке, пустился наутек, не разбирая дороги,
прямо по дикорастущему кустарнику и чертополоху.
Гаишник же, слетев на землю, бросился было в погоню, но,
быстро сообразив, что занятие это зряшное, вернулся на дорогу, и, остановив
Колю и Жуманчика, начал с ними чего-то там выяснять.
В скворечнике, тем временем, началось движение и суета, еще
несколько человек – видимо, вся остальная часть смены – вышли наружу и сверху
наблюдали за своим сослуживцем, изредка, давая ему советы, что-то выкрикивая.
С недобрыми
предчувствиями мы с Вовчиком подошли ближе к своим. Там события
принимали скверный оборот – мент, ухватив Жуму за ремень, выпытывал у него
фамилию Анпилогова и номер части, где тот служит. Жума, красный от волнения,
пытался убедить инспектора, что ничего не знает, что с парнем этим мы
познакомились случайно, и так далее, и тому подобное.
– Ты кому заливаешь, пацан, – наседал гаишник: – Чего
выдумал – случайно... Давай, говори быстро. Или я тебя сейчас задержу...
– А что случилось, сержант? – спросил Вовчик, когда мы
оказались рядом.
– А то. Че надо, то и случилось...
Вовчик вопросительно посмотрел на Колю. Тот растерянно пояснил:
– Да вот... Сержант
говорит, что когда он сигарету попросил, Гена его послал.
– Вот видите, он же его по имени назвал. Значит, вы его
знаете. Давайте, пацаны, быстро мне его фамилию.
Коля, поняв свою оплошность, попытался ее исправить.
– Да мы имя его только и знаем. Говорят же вам: делали Т.О.
на приводе, возвращались обратно и встретили этого парня... И пошли вместе...
по пути.
– Т.О... какое Т.О?... Вы же бухие все, пацаны. Че вы мне
сказки рассказываете? – ярился мент.
– Слушай, сержант, давай, нормально поговорим, во всем разберемся, – спокойно, чтобы не накалять
обстановку, начал Вовчик. – Вас же не этот парень послал...
– Да не посылал он его, – вмешался Цымбалист, – я же рядом
шел...
– Я че – своим ушам не должен верить? – зыркнул в его
сторону мент.
– Да вы хоть ремень отпустите, – взмолился Жуманчик.
Надо сказать, что Жума был росточка маленького – про таких,
как он, говорят, что проще перепрыгнуть,
чем обойти; мент же, напротив, – выглядел дородным и дебелым детиной, с мордой,
выдававшей в нем жителя сельской местности, что особенно подчеркивалось очень
глухим «г», звучавшем почти как «х», и непомерным нажимом на «о». Вдвоем они
составляли такой ансамбль, который выглядел почти символически, и, глядя на
них, почему-то, как-то невольно думалось о попранных правах и о
несправедливости, причем не в данном конкретном случае, а как-то более
абстрактно, общо – ведь, в принципе, на месте Жумы мог бы оказаться любой из
нас.
Надо еще добавить, что я – от самого детства – всегда остро
чувствовал любые несправедливости, реагируя на них чуть ли не болезненно, по возможности
всегда стараясь сделать что-нибудь, что могло бы пресечь их, из-за чего нередко
«нагребал» на себя целый ворох неприятностей.
Поэтому не удивительно, что довольно несчастный вид Жумы,
трепещущего в крестьянских руках этого детины, побудил у меня желание вмешаться:
– Да, действительно, сержант, чего вы его за ремень держите?
Отпустите...
– Дома, щенок, будешь своей бабе указывать, а не мне. Понял?
– отрезал мент.
– Не понял, – с вызовом отозвался я.
– Не понял? Сейчас объясню, – пообещал он и, вдруг отпустив
Жуму, точно таким же образом ухватил меня за ремень.
Это было уже слишком.
– Ты чего делаешь, козел? Убери руки! – крикнул я,
одновременно пытаясь отодрать от себя неопрятную руку детины.
– Козел?! Кто – козел? Я тебе покажу, – погрозился детина и,
не отпуская меня, обернулся в сторону будки и, махнув свободной рукой,
закричал: – Эй, вы чего смотрите? Идите сюда... Помогите мне...
Два или три мента рванулись на его зов. Я же, видя это,
предпринял еще ряд попыток, чтобы вырваться, но все было тщетным – хватка у
детины была, как у бульдога. В ожидании подмоги, он сконцентрировал все свое внимание на мне и –
небезуспешно – постарался «выкрутить» мне руку. Ребята пытались уговорить его
отпустить меня, но он полностью игнорировал их. Эх, если бы не эта чертова
форма на нем! С каким наслаждением я бы
треснул его по уху, разбил ему нос – да что там нос! – я бы ему гортань вырвал,
гаду!
С помощью подоспевших ментов меня укрутили так, что никакой
надежды на то, чтобы вырваться, не оставалось.
– Все, ребятки, теперь можете валить отсюда, – злорадно
улыбаясь, небрежно бросил сержант моей компании. – А этого – и он кивнул на
меня, – я в комендатуру сдам.
Ребята пошли следом за нами, на ходу на все лады убеждая
ментов отпустить меня.
– Сержант, да что он тебе сделал? Он-то вообще не при чем
был. Ты же сам его на конфликт подбил.
– Не, ребята, – злорадствовал тот. – Что значит «что
сделал»? Он меня козлом обозвал. За это платить надо. Сейчас вызовем машину из
комендатуры. То-то они обрадуются! Пьяный солдатик, да мало того, что пьяный,
он еще милиционера оскорбил. Пусть теперь на губе посидит, подумает. Там ему пиздюлей*
подкинут, чтобы лучше думалось – и он сильно ткнул кулаком меня под ребра: –
Верно, я говорю, щенок?
– Ничего, сержант, будет еще и на моей улице праздник, – зло
огрызнулся я.
– Ишь, сука, он еще грозится, – заметил один из ментов,
державших меня за выкрученные руки, и тут же докрутил мою руку так, что я едва
сдержался, чтобы не завыть от боли на
всю округу.
Ребят наверх не пустили, меня же завели внутрь дежурки и
усадили на стул.
– Сиди здесь пока.
Сержант, с лицом, налившимся кровью от возбуждения, сразу
принялся вызванивать комендатуру. Вскоре у него это получилось:
– Алло! Комендатура? Это вас с поста ГАИ беспокоят. Да,
сержант Мытищенко. Мы тут солдатика пьяного задержали. Да. И он еще сотрудника
оскорбил. Да. Это тот пост, который на трассе стоит. Да, напротив Нахапетовки.
Да. Да. Хорошо, ждем, – и он положил трубку, и весело на меня посмотрел: – Ну,
что, герой, допрыгался?
Уже поняв, что «губы» мне не избежать, я – странное дело –
начал успокаиваться.
– Знаешь, кто ты? – тихо спросил я у него.
– Ну, кто, кто?
– Педераст, самый обыкновенный педераст, – с удовольствием
сообщил я ему.
– Ладно, – со злобой в глазах кивнул он, – запомним и это.
Стоявшие рядом другие гаишники загомонили;
– Паша, что ты смотришь на него? Врежь ему, как следует. Он
вообще обнаглел. Пацан!
Конечно, такое продолжение моего общения с ментами было бы
вполне логичным, и поэтому внутренне я был к этому готов.
– Не, – вдруг ответил детина своим кентам. – Я его трогать не буду. Он от меня
только этого и ждет.
– Ого, – присвистнул я, и с насмешкой поинтересовался: – Что
же тебе, Паша, мешает? У тебя здесь все свои вроде. Ты бы, в самом деле, врезал. А, Паша?
– Вот наглец! – прокомментировал мою реплику один из ментов.
В этот момент в будку вошел Коля Браун. Менты удивленно на
него посмотрели.
– Чего тебе?
– Мужики, да отпустите вы его. Зачем человеку такую свинью
подкладывать?
– Ишь ты, адвокат выискался! Иди отсюда, – ответили ему.
– Да отпустите. Ну, хотите, мы вам забашляем?
– Иди, тебе сказали. Иди, а не то мы сейчас и тебя задержим.
– Мужики, да люди вы, в конце концов, или нет?
– Паш, слушай, давай, и этого задержим, – предложил тот
мент, который больно выкручивал мне руку.
– Да, Паш, в самом деле, – поддержал его кто-то.
– Валяйте, – махнул рукой Паша.
Двое ментов подступили к Коле и ухватили его за руки.
– Уберите мослы свои, уроды, не побегу я никуда, – и, шагнув
в мою сторону, Коля уселся рядом.
– Зря ты это, Колян, – огорченно сказал я ему.
– Все нормально, зема, – возразил он.
– О, да они еще и земляки, – отметил детина, услышав наш с
Колей разговор. – Вы из каких будете, такие строптивые?
– Не твое дело, мудак, – отрезал Коля.
– Ниче, ниче, пацаны, на губе вас быстро обломают.
– Слушай, сержант, – позвал я детину, – что это за фамилия у
тебя такая – Мытищенко?
– Молчи, блядь...
– Нет, в самом деле, сержант. Фамилия у тебя какая-то
холуевская. Ты, видимо, из крестьян, да? Ну, конечно, так. У тебя это на роже
написано. Жил ты в своей кособокой деревушке, жил, в школе учился плохо, ума
бог не дал. Так? Конечно, так. Работать тебе тоже не хотелось. А пожрать ты любишь
– вон ряшку-то какую отъел! Вот ты и подался в ГАИ. Здесь, таким как ты – тупым
да ленивым – самое место...
– Паш, да что ты слушаешь его? Дай ты ему, – снова
возмутился кто-то из соратников детины.
Но я лишь усмехнулся на это и, переглянувшись с Колей, продолжал:
– И стоишь ты, Паша, на этом посту, как последний гнус.
Стрижешь себе капусту на карман и тупеешь день ото дня все больше и больше, а
морда-то у тебя все краснее и краснее делается, а глаза у тебя, Паша, как у
болотной жабы. Только, Паша, придет время и я свою форму сниму, а ты по жизни в
этом дерьме ходить будешь. И однажды, Паша, сяду я в свой автомобиль и поеду по
этой трассе, а ты меня остановишь, и воткну я тебе в зубы твой поганый
четвертной.
– Четвертным не отделаешься, щенок, – прошипел сержант.
– А сколько скажешь, Паша, столько и воткну.
– Ох, и борзой пацан, – едва ли не восхищенно воскликнул
кто-то из ментов.
Снаружи, по помосту загрохотали шаги нескольких пар ног.
– Ну, наконец-то, – обрадовался детина, увидев вошедшего
капитана с повязкой начальника караула, и трех вооруженных солдат с ним.
– Который из двух? – сразу поинтересовался капитан,
одновременно пытливо нас разглядывая.
– Обоих! – уверенно ответил сержант.
– Обоих, так обоих. Что натворили-то?
Сержант махнул рукой:
– А!.. Затрахали они меня. Особенно, вот этот, – кивнул он
на меня.
– Так, давайте этих в машину, – приказал капитан своим
бойцам, и снова обернулся к детине: – Ты, сержант, составь-ка мне рапорт по
всей форме...
Нас с Колей повели.
– Вы только не убегайте, парни, – попросил один из солдат. –
А то нас вместо вас посадят, ладно?
– Договорились, братан, – пообещали мы ему.
– Вы как умудрились-то залететь сюда? – поинтересовался он.
– Дурное дело – не хитрое...
Городская комендатура, а – соответственно – и гауптвахта,
находились на набережной Емельяна Пугачева, в доме номер семнадцать, почти в самом центре
Калинина.
Место было красивое – прямо под окнами плескалась Волга,
приструненная гранитными берегами, окаймленными ажурными оградами из чугунного
литья и такими же фонарными столбами
повдоль.
Надо сказать, что комендатура в этом доме располагалась
всегда – и до войны, и после нее, а во время войны – в нем же была немецкая
комендатура. И не удивительно – вкусы у военных сходные.
Внутри гауптвахты мне до этого бывать не приходилось – бог
миловал. Но снаружи я уже не раз обращал внимание на прочные, зарешеченные
проемы окон полуподвала. Да и слухов наслушался – хоть отбавляй...
Как мы уже заранее и предполагали, на «губе» нас без особых
церемоний затолкали в первую камеру, которая специально предназначалась для задержанных.
– Все разборки, парни, с утра будут, – просветил нас
начальник караула, когда дверь уже запирали, и добавил: – Когда Поляков появится.
Капитан Поляков числился начальником гарнизонной гауптвахты,
и это мы тоже уже хорошо знали. Впрочем, почему числился? Он им и был. Да еще
как был!
Прежде чем сесть, мы огляделись. В камере уже было шестеро.
– Здорово, мужики! – поприветствовал их Коля.
– Здорово, коли не шутишь, – ответили ему. – Падай, где стоишь.
Слова, которыми ему ответили – обычные в любом другом месте
– здесь отдавали черным юмором. Шириною камера была чуть более метра, а длиною
– около полутора, вдоль бетонных стен находились бетонные приливы, которые
служили скамьями, круглая дырка-глазок в двери оказалась единственным отверстием,
которое связывало этот зиндан с внешним
миром – если, конечно, под «внешним миром» понимать и коридор гауптвахты. Так
что выбор места для ночлега был очень уж небогатым – приходилось действительно
падать там, где стоишь.
Потеснив остальных, мы с Колей присели у самых дверей
напротив друг друга.
Из-за того, что пол нашей камеры сразу за порогом круто
опускался вниз, ноги до него не доставали. Таким образом, под нами находилось
нечто такое, что походило на бетонную ванну.
Мы уже знали, что похожесть эту на гауптвахте давно заметили
и весьма рационально использовали – когда кто-нибудь из арестованных начинал конфликтовать
с караулом, его изымали из общей камеры и, связав, бросали под ноги задержанным
в первую, а сверху – для полного комфорта – на него выливали пару ведер хлорки.
После такого ночного и продолжительного купания кожа арестованного, разъеденная
хлоркой и зараженная бактериями, превращала его дальнейшую жизнь на гауптвахте
в сущий ад – до самого конца отсидки. В себя такой человек приходил, как
правило, лишь спустя несколько дней после освобождения – конечно, не без помощи
санчасти.
Картина была бы не полной, если хотя бы вскользь не
упомянуть об особенности стен камеры – цементным раствором на них некогда
нанесли грубую «шубу», которая, с одной стороны, служила домом для клопов, с
другой – своими острыми уступами и бугорками не давала долго облокачиваться на
них.
Кстати, о клопах – было их там миллион, и притом таких невероятных размеров,
что думалось, будто их нарочно выводят в каком-нибудь специализированном
военном НИИ, скрывающем свою зловещую суть за номером почтового ящика, а лишь
потом, с соблюдением всех правил особой секретности, расселяют по учреждениям,
подобным дому на набережной Пугачева...
Первые полчаса все сидели молча, но затем Коля вздохнул и,
обведя камеру неторопливым взглядом, заметил:
– Бедная Лиза!
Колину реплику поняли все, и потому, поулыбавшись и
поусмехавшись в ответ на нее, мы не громко заговорили – надо же было хотя бы
познакомиться друг с другом, узнать, кто за что влип, ну, и прочее там...
И, кстати, о Лизе – была во время войны партизанка такая –
из местных. Так вот, прежде чем повесить, фашисты ее здесь же держали. Именно
здесь – в первой камере, в этой самой, ту самую Лизу Чайкину.
Хотя нас с Колей привезли последними, с утра вывели первыми.
– Эй вы, уголовники, подъем! – вместо «здравствуйте»
поприветствовал нас пришедший за нами
помначкар и вытолкал в коридор, не дожидаясь, пока мы окончательно
проснемся.
Выйдя за порог «губы», мы сразу сощурились с непривычки от
слепящего утреннего солнца, в то же время изо всех сил стараясь разглядеть и
оценить обстановку вокруг.
Судя по всему, было чуть более восьми утра. Обстановка во
дворе гауптвахты казалась вполне обычной,
можно сказать – домашняя обстановка: возле караулки курили несколько выводных,
на плацу, затылок в затылок, маршировали четверо молодых офицеров – постояльцев
офицерской «губы», у самых ворот, в тени
высокого забора, возле двух табуретов сосредоточенно возился один из
солдат комендантского взвода – один из табуретов был пустым, а на другом лежали
примитивные цирюльнические инструменты. Недалеко от табуретов стоял Поляков и
беседовал о чем-то с начальником караула.
– Эти, что ли? – выкрикнул он помначкару, едва мы появились во дворе.
– Они самые, – подтвердил помначкар.
– Построиться! – рявкнул Поляков и двинулся в нашу сторону.
Мы с Колей переглянулись – команда «построиться», поданная
двум бойцам, звучала смешно – и встали рядом.
Говорят, что у разных народов существуют разные взгляды на то, на каком расстоянии следует
общаться друг с другом. Точнее, это даже не взгляды, это зависит от самой
природы нации. Скажем, у японцев это расстояние довольно большое, у русских – довольно малое. Поляков
же принадлежал, по-видимому, к какой-то своей особенной – комендатурской нации.
Поначалу он приблизился к Коле, причем так, что его нос едва
не соприкоснулся с Колиным носом. Так как Коля стоял абсолютно неподвижно (еще
бы!), а Поляков покачивался, то можно было подумать, что он поглаживает своим
носом Колин нос – и только полный государственной злобы его взгляд мешал так
подумать.
Так продолжалось несколько минут. Затем нос Полякова
медленно поплыл в мою сторону – и мой нос был удостоен той же чести, что и
Колин.
После того, как нос Полякова достаточно меня обнюхал, он
вдруг дернулся, шумно выпустил из себя изрядную порцию воздуха и – вместе с
хозяином – немного повернулся в сторону Коли. Краем глаза я увидел, как рука
Полякова, крутнувшись в мельничном махе взметнулась к небу и опустила кулак на
Колино темя.
Коля от неожиданности зажмурился, а Поляков, приставным
шагом переместившись снова поближе к нему, страстно и со злобой – глаза в глаза
– прошипел:
– В тюрьму пойдешь, – и, чуть подумав, добавил: – Сволочь!
Сами понимаете, что в такие драматические моменты жизни, как
правило, бывает не до смеха, но – тем не менее! – меня потянуло расхохотаться,
чего, само собой, делать ни в коем случае нельзя было. Но, хотя я и напряг изо
всех сил свою слабеющую волю, чтобы удержаться от этого, внутренностям не прикажешь.
Они – внутренности, – кстати, тоже способны хохотать. Живот мой подозрительно
задергался, что тут же было уловлено чутким носом капитана Полякова.
– Чего смеешься?! – вскинулся он на меня.
Я хотел было сделать отрицательный жест головой, но не
успел. Рука Полякова снова крутнулась в яростном мельничном махе, и кулак его
плотно прилип к моему темени. В глазах у меня, что называется, потемнело.
– Ты тоже пойдешь вместе с ним, – злорадно сообщил мне
Поляков, едва мои глаза приоткрылись, и, снова почему-то немного подумав, не
без удовольствия, добавил: – Сволочь!
Откуда-то сверху послышался женский смех. Скосив в ту
сторону глаза, мы с Колей разглядели трех или четырех девчонок, стоявших на
балконе дома, торцом возвышавшегося над забором гауптвахты. В слухах эти
девчонки тоже числились – говорили, что там находится, так называемая, блядская
квартирка, что-то вроде общежития. Некоторые из арестованных во время отсидки
каким-то чудным образом успевали установить с девочками контакт, и,
освободившись, «заруливали» в их сторону.
Так что, имея возможность не только наблюдать за
гауптвахтой, но и слушать рассказы побывавших на ней, девочки были осведомлены
обо всех и обо всем. Впрочем, нас с Колей это мало вдохновляло – не очень-то
приятно, когда на глазах у симпатичных стервочек какой-то дебил хлещет тебя кулаком
по лбу.
Управившись с нами, Поляков крикнул начкара.
– В часть сообщил?
– Так точно, товарищ капитан.
– Когда приедут?
– Я сказал, чтоб к девяти, товарищ капитан.
– Этих постричь. Сопровождающему скажешь, чтобы не позднее
двух привез их обратно и сдал по всей форме.
– Есть!
Поляков снова обернулся к нам и пригрозил:
– Я вам покажу, как на милиционеров нападать, – и, снова
немного подумав, добавил: – Сволочи!
Боже, какой малый словарный запас у этого человека!
Далее события разворачивались с такой стремительностью, с
какою они всегда разворачиваются, когда ты их не торопишь. Местный брадобрей
оболванил нас «под ноль» в течение трех минут, и еще минут через десять за нами
приехал откомандированный из части прапорщик Симбирец и повез нас в казарму.
Там мы быстро собрались – бритва, туалетные принадлежности, шинель в скатку – и
поехали обратно.
Надо сказать, что в части всем уже все известно было. Не
умея скрыть грусти (а ведь еще и похмелье досаждало!), мы с Колей вяло
отзывались на – когда сочувственные, а когда и злорадные – реплики.
– Что, Кудринский, доигрался? – позлорадствовал попавшийся
по дороге прапорщик Любимов.
– Вы о своей судьбе беспокойтесь, товарищ прапорщик, –
ответил я.
– Мужики, как же так? – засуетился Анпилогов, когда мы его
повстречали. – Вы что, убежать не могли?
Мы с Колей переглянулись.
– Жди меня и я вернусь, только очень жди, – продекламировал
ему Коля в ответ. – Ты меня понял, сука? Отвечать придется…
На плацу, перед штабом дивизии меня окликнул один из тех
ребят, с кем я призывался из Риги:
– Слыхал, влетел ты?
– Как видишь...
– Там Айвар наш под следствием сейчас сидит, знаешь?
– Слышал...
– Привет передавай.
Я пообещал.
Об Айваре я действительно кое-что слышал; будто бы загребли
его за то, что он ограбил сельский магазин, расположенный в деревне близ
запасного аэродрома. Честно сказать, я этому не поверил – слыл Айвар лохом из
лохов.
Был он толстым, толстозадым, вислобрюхим и узкоплечим. Во
время карантина у него ничего не получалось. А как же! – он не то чтобы одеться
за сорок пять секунд не мог, у него даже на то, чтобы раздеться, более двух
минут уходило. Сержанты его «шпыняли» с утра и до вечера, а после отбоя он чаще
всех ходил «на очко», точнее сказать – каждую ночь. Очко сержанты заставляли
чистить исключительно вручную, кирпичиком, добела. Надо ли говорить, каким это
считалось унижением? Кто служил – тот поймет, кто не служил – тому и понимать
не надо. В общем, стал Айвар как раз одним из тех, кого и называли «чмырями». А
опустили его еще в карантине. И вот чтобы такой человек, как он, полез среди
ночи взламывать магазин ради пары банок тушенки и пары бутылок водки?! На это
ведь тоже дух нужен! Да и немалый. Короче, в то, что он грабил, я не верил...
Обратный путь в комендатуру был столь же серым и
незапоминающимся, как и путь из нее в казарму. Скажу только, что бритая против
желания «под ноль» голова, побудила во мне то уже знакомое чувство особой
скованности и подавленности, которое я испытывал в первые дни призыва. Еще бы!
– я был не из тех, кому к лицу лысая башка – после всех многочисленных драк
волосы мои скрывали немалое число неисчезающих со временем шишек и шрамов. А
если учесть еще и мою врожденную стеснительность...
На «губе» нас снова встретил Поляков. Он провел нас к себе и
первым делом отобрал все, что мы привезли с собой.
– А как же умываться? – поинтересовался я.
– Как птички, – подсказал Поляков и потер себе в
задумчивости нос. – Та-ак, сволочи, что же с вами делать?
Мы благоразумно промолчали.
– Да, – вспомнил он. – Вы сегодня без обеда. Пайки ваши лишь
с ужина начнут возить. У себя в части не обедали?
– Никак нет, товарищ капитан.
– Это хорошо, – удовлетворился он нашим ответом и, с особым
смаком нас оглядев, пообещал: – Я вас научу органы уважать, сволочи.
Мы снова благоразумно промолчали.
– За мною, сволочи, – распорядился Поляков и пошел, не
оглядываясь, к выходу.
Мы, чтобы лишний раз не нарваться, поспешили за ним.
– Построиться, – приказал Поляков, и снова «общупал» нас
носом. Правда, на этот раз кулаком по темени не бил.
– Выводной! – вдруг дико заорал он, неожиданно повернувшись
в сторону караулки.
Оттуда, чуть замешкав, выбежал солдат, на ходу прилаживая
автоматный ремень на плече и что-то суетливо дожевывая.
– Ты где бродишь, сволочь? – так же дико заорал на него
Поляков.
– Так обед же, товарищ капитан, – попытался оправдаться тот.
– Молчи, скотина, – уже не так громко пригрозил ему Поляков.
– Поведешь этих в прокуратуру – полы мыть. Там найдешь следователя Пе...
– Да я знаю, товарищ капитан, – перебил его выводной.
– Молчать! – взревел Поляков. – Тебя что, сволочь, после
караула здесь оставить, а? Суток этак на трое, а? Что молчишь, скотина?
Теперь солдат благоразумно молчал. Поляков, видимо,
удовлетворившись его покорным видом, продолжил: – Найдешь следователя Петренко
и сдашь ему этих на руки. По городу перемещаться колонной в затылок! Шаг влево, шаг вправо – стрелять без
предупреждения. В разговоры с гражданскими не вступать! Узнаю, что не так – сядешь вместе с этими. Ты меня понял,
скотина?
– Так точно!
– Отправляйтесь.
Даже спиною – до самого выхода за ворота гауптвахты – я
чувствовал на себе тяжелый взгляд Полякова.
– Стоять!!! – вдруг раздался бешеный рев Полякова, когда мы
были уже на набережной.
Редкие прохожие, очутившиеся в этот момент поблизости, услышав этот исключительный по тембру вопль,
напоминающий пятикратно усиленный предсмертный визг раскормленного хряка,
вздрогнули.
Мы – все трое, в том числе и выводной – поняли, что стоять
нужно не кому-нибудь, а именно нам, и потому, разумеется, замерли.
Поляков, поначалу «на парах» вырвавшийся за ворота, заметив
недоуменные взгляды прохожих, страсть свою поумерил и, подойдя к нам, негромко,
но радостно проинформировал:
– Кстати, сволочи, забыл сказать: комендант гарнизона
объявил вам по семнадцать суток – семь суток за самовольную отлучку и десять
суток за оскорбление милиционера.
«Губа» приучает к благоразумию, и поэтому мы снова
промолчали.
Поляков, не переставая лосниться улыбкой, вконец уродовавшей
его и без того малоприятное лицо цвета медного купороса, опасливо покосился на
прохожих и, повернувшись к выводному, благодушно приказал:
– Ну, что стоишь? Веди...
Вряд ли в русском языке найдется более зловещее для
военнослужащего словосочетание, чем военная прокуратура – попадавшие туда в
качестве подследственных, как правило, отправлялись оттуда либо в дисбат, либо
в тюрьму. И кто его знает – где хуже? Дело вкуса...
Идти до прокуратуры было недолго – квартал вдоль по
набережной, потом направо и еще квартал, там площадь, на которую выходят окна
обкома, облисполкома, еще каких-то высоких государственных учреждений, среди
которых чудом затесался кинотеатр, и – почти сразу за кинотеатром – она и
стояла.
Надо сказать, что в этих местах, мне приходилось бывать не
раз – и в увольнении, и в патруле. Но прежде на мне всегда была парадка, ну и –
черт побери – волосы, конечно, и я никогда прежде не проходил здесь строем в
затылок. Надо ли пояснять, с каким скверным настроением шел я здесь теперь?
За все время пути я ни разу не поднял головы, а лишь смотрел
на задники сапог идущего впереди Коли, как будто б ничего более интересного на
свете не существовало. А оно – это более интересное – было... Были афиши новых
фильмов у кинотеатра, люди вокруг – нормальные, здоровые, гражданские люди, а
значит, среди них были и девушки, которых я не мог видеть, но то и дело слышал,
ведь – мать честная! – шли-то по центру города...
Внутри прокуратуры было довольно прохладно и, как мне
сначала показалось, пустынно. Выводной провел нас на второй этаж, и там,
постучавшись в какую-то дверь, толкнул ее, и не по форме доложил:
– Вот, привел.
Из-за стола поднялся молоденький, на мой взгляд, совсем еще
сопливый, розовощекий, с выражением щенячьего довольства на лице, парень.
– А-а! Солдатики! – прихлопнув ладонями и потерев ими одна
об другую, брякнул он и, не разглядывая нас, прошел в коридор, на ходу бросив:
– Пойдемте за мной.
Приоткрыв дверь в какую-то конуру, он брезгливо кивнул
внутрь и скомандовал:
– Хватайте.
Кроме ведер и тряпок там ничего не было.
Под чутким руководством этого сопляка мы заправились водой и
снова пошли следом за ним.
– Так! – кивнул он Коле. – Ты займись этим коридором, а ты,
– кивнул он мне, – двигай за мной.
Двигать пришлось недолго – в пяти метрах от нас находилась приоткрытая
дверь, из-за которой доносились оживленные женские голоса и стук пишущих
машинок.
Машбюро – догадался я.
– Ой, Славочка зашел! – раздалось из одного угла – сразу,
едва мы туда вошли.
– Как успехи, девочки? – радостно отреагировал Славочка,
усаживаясь на край ближайшего к выходу письменного стола, и – на минуту – обо
мне позабыв.
– Да все у нас хорошо, Славочка, – раздалось ему в ответ из
другого угла, – одно лишь смущает...
– Девочки, – вдохновился Славочка. – Да вы мне только
намекните... Да я все ваши проблемы...
– Да вот ты, Славочка, к нам редко заходишь, – перебили его
из прежнего угла.
– Да, да, да, точно, точно, точно, – отозвались тут же из
всех углов сразу.
– Ну, девочки, – посерьезнел Славочка, – вы же сами
понимаете! Служба...
– Ах, Славочка, – снова перебила его одна из девочек, – ты
же знаешь: мы без тебя скучаем очень.
– Ах, Леночка, – улыбнулся ей Славочка, – для тебя я все
готов сделать, даже службу забросить.
– Ловлю тебя на слове, Славочка, – приободрилась Леночка...
Да, дураки бывают разные – форменные и униформенные. Я молча
слушал светский разговор этого униформенного дурака с униформенными дурами,
среди которых, однако, было немало и смазливых.
– Ты не стой, иди, работай, – барственно махнул рукою
Славочка, вдруг вспомнив обо мне, и показал глазами вглубь комнаты.
Я осторожно пошел по тесным проходам к дальней стене,
стараясь не расплескать воду...
– Пригласил бы ты меня в кино, Славочка, – томно вздохнув,
пожелала Леночка, и еще более томно добавила: – А то и в ресторан...
Я смочил тряпку и собрался мыть пол.
– Ну, почему именно тебя? – перебил кто-то Леночку. – Быть
может, Славочка другой интерес имеет?...
– Юлечка! Ты же меня знаешь, – урезонил Славочка оппонентку
Леночки. – Для всех, для всех вас я найду время, я обещаю.
В этот момент я выпрямился.
– Извините...
– Не понял, – вскинул на меня удивленно брови Славочка.
Я не стал ничего ему объяснять, а сразу обратился к
девушкам:
– Девушки, я тут... я полы мою... Вы бы не могли выйти из
комнаты... Минут на десять... Я быстро...
– Еще чего! – возмутилась Юлечка. – Чего ради?
– Ну... понимаете, неудобно...
– Чего это тебе неудобно? – удивленно спросила Юлечка.
– Ты чего там городишь? – крикнул мне Славочка через всю
комнату. – А ну! Мой, давай! Ты что: не понял?
– Какой нахал! – поддержал кто-то Славочку.
– Слушай, Славочка, – вдруг нашлась Леночка, – ты бы
Полякову позвонил насчет этого хама, пусть
он ему пару суток добавит...
– Да я, пожалуй, так и сделаю, – согласился с нею Славочка.
Я стал мухой, тараканом, микробом, я стал тем, от кого
женщины не скрывают свое исподнее, я стал тем, кого не имело смысла стесняться
– я стал ничем – по крайней мере, на ближайшие пятнадцать минут.
Я не любитель заглядывать исподтишка женщинам под юбки, но в
тот раз я это делал – нарочно, в отместку, не испытывая при этом ничего, даже
омерзения. Лишь одно чувство властвовало в тот раз надо мной – чувство,
знакомое любому ученому и экспериментатору – случиться или нет, выйдет или не
выйдет, найдется ли хотя бы одна из этих пятнадцати "барышень" за эти
пятнадцать минут, которая догадается, что со мною происходит, которая
догадается, что с ними уже произошло, что с ними произошло уже давно... Увы, не
нашлась.
На обратном пути я уже не прислушивался к девичьим голосам
вокруг, не пытался украдкой взглянуть на афиши кинотеатра – я думал, я думал о
женщинах.
Я вспоминал всех, кого уважал и кем дорожил, и тех немногих
из них, кого хотя бы недолго любил.
И страшными, грязными – чудовищными были эти мысли! Я думал,
что если на самом деле все женщины такие, как эти пятнадцать униформенных? Что
если они – все, все женщины – просто всегда умудряются показать то, что они
хотели бы показать – тем, кому показать хотелось бы; но истинная суть их может
быть видна лишь тому, кому они ничего показать не стремятся, на кого им попросту
наплевать. А ведь этим униформенным – на меня, губаря, с обросшей шишками и
шрамами головой, именно было наплевать. А тот придурок видел сверху лишь то,
что они хотели ему показать. Вдруг это так? Вдруг, это и есть момент истины? А
вдруг? Вдруг, вдруг, вдруг…
Но – нет! – не должно быть так. Иначе – ничто не имеет
смысла, нет никаких законов, ни у кого нет никаких обязанностей, ни у кого нет
никаких прав, – ни у природы, ни даже у Бога! Если он, конечно, сам есть.
Моя мать говорила, что самые настоящие женщины всегда
немного стыдливы, а самые настоящие мужчины – всегда немного застенчивы. Сам я
– застенчивый – это уж точно. Никогда, никогда мне не предложить попросту и
легко Наде всего лишь сходить со мною в кино, – а ведь даже такая малость была
бы для меня счастьем. И никогда Надя сама не проявит инициативу – она стыдлива.
Это так же верно, как и то, что я застенчив. Как она прятала свои коленки от меня!
Мы так и будем все остающееся время моей службы глазеть друг на друга. А потом
– я уеду, и буду ее вспоминать. И, быть может, и она будет меня вспоминать. Но
я – скорее всего, – успокоюсь с какой-нибудь Юлечкой, а она – с каким-нибудь
Славочкой. Так устроен мир – вместо одной счастливой пары в нем образуется две
дерьмовых. В этом мире слишком много развелось дерьмовых людей. Закосить бы их
всех подчистую!...
До ужина было еще довольно далеко, когда мы вернулись
обратно на гауптвахту. Выводной, оставив нас на минуту во дворе, забежал в
караулку и вернулся оттуда с помначкаром.
– Спички, сигареты есть? – окинув нас пытливым взглядом,
поинтересовался помначкар.
– Никак нет, – мрачно, за двоих ответил Коля.
Помначкар вопросительно взглянул на выводного, и тот молча
покачал отрицательно головою ему в ответ и, увидев, что помначкар все еще сомневается, пояснил:
– Прокуратура!... У кого там стрелять?
– Ну-ка, ты, – пихнул меня в бок помначкар, – сапог
перетряси…
– Какой?
– Все равно... любой...
Я наклонился и потянулся руками к правому сапогу.
– Нет, обожди, – тормознул меня помначкар, – лучше левый.
Я послушно стянул с себя левый сапог.
– Портянку, – потребовал ревностный служака.
Я распустил портянку и, выпрямившись, потряс ее перед самым
носом помначкара.
– Ладно, обувайся, – наконец-то, успокоился тот и, подойдя к
дверям губы, бухнул по ним пару раз кулаком. – Запусти этих, – приказал он
показавшемуся в окошечке часовому и, поморщившись, добавил: – В разные камеры
их рассади: одного во вторую, другого в третью. Понял?
Услышав последние слова помначкара, мы с Колей грустно
переглянулись – почему-то мы предполагали, что будем сидеть в одной камере...
В камере, куда меня определили, поначалу оказалось всего два
человека, но ближе к ужину стали прибывать остальные – с дневных работ.
Очередная компания из четырех человек ввалилась в камеру
шумно – было видно по ним, что день прошел хорошо.
– Уф, мужики, ну, нам сегодня подфартило, – с ходу заявил
высокий смуглый парень.
– Что – и курить есть? – тут же спросил у него кто-то.
Смуглый опасливо покосился на двери и, понизив голос, обнадежил:
– И курить есть, и спички есть – в Греции все есть...
– Может, и выпить найдется? – пошутил кто-то.
– Не, выпить нету – мы в вытрезвителе работали, – ответил
вместо смуглого один из прибывших вместе с ним.
– Что же вы там делали – отрезвляли кого-нибудь?..
– Че, че, – перебил смуглый, – асфальт мы долбили, понял?
Трубу отопления искали...
– Ну, и нашли?
– Не, мужики, не нашли, – рассмеялся кто-то. – Завтра снова
поедем.
– Что же там такого хорошего было?
– Че, че, – смуглый весело прошелся по камере и,
остановившись посередине, торжественно почесал у себя между ног. – Вот че,
понял, братан?
– Да, ну, – подначили его, – не может быть, – и
поинтересовались у ребят, которые вошли вместе со смуглым: – Правда, что ли,
мужики?
– Да, правда, вот докопался!
– Как дело-то было? Рассказывайте...
– Как, как... Обыкновенно. Долбили мы этот асфальт, долбили,
подходит к нам мент и зовет с собой. Выводному говорит, чтобы не волновался,
подождал нас... Ну, мы идем следом за ним все четверо, а он нас подводит к
камере, открывает двери... и!
– Ну, что «и»?
– Хотите ее, говорит... А там классная телка в стельку
пьяная и притом одна, представляешь?
– Ну, и?..
– Хочу, говорю, еще как хочу!
– А остальные?
– Он тоже захотел, – показал смуглый пальцем на одного из
своих спутников.
– А остальные?!
– Остальные не захотели.
– Почему?!
– Да ну ее, она такая грязная была, – это, разумеется,
сказал один из «отказчиков».
– Кто – грязная? – возмутился смуглый. – А ты сам – чистый,
да?
– Что верно, то верно, – согласился тот. – Эх, сейчас бы в
баньку!
– Ну, а, правда, слушай, ты не боишься триппер намотать?
– Триппер, триппер, – снова возмутился смуглый, – что
триппер? Насморк! Просморкался, как следует, и вся беда. На худой конец,
освободят пораньше... Кстати, менты нас там еще и покормили. И курили мы там
выше крыши... Еще и с собой дали...
– Да, добрые менты попались, – заметил кто–то.
– Да, пацаны, – спохватился смуглый, – мы же курево со
спичками не заныкали.
– В самом деле, – согласились с ним.
Едва ли не все находившиеся в камере принялись за дело.
Спички и сигареты извлекались из самых немыслимых закоулков одежды, а затем
ныкались: спички втыкали прямо в стены в самых разных местах и, благодаря такой
же шубе, как и в камере задержанных, это выходило замечательно – отверстий в стенах
было предостаточно, а на сером фоне
казалось, что там ничего нет; с сигаретами было посложнее, но и тут
выход находился – вдоль наружной стены камеры были навешаны две толстые трубы
отопления, и в тех местах, где они проникали сквозь стены, некогда неизвестно
каким образом проковыряли щели, в которые и укладывались аккуратно сигареты, а
затем, для маскировки, старательно присыпались пылью, по щепотке собранной с
полу.
Я с интересом понаблюдал за всей этой суетой, а затем
окликнул смуглого:
– Эй, брат, часом, не из Казахстана будешь?
Он отвлекся от своих трудов и изумленно посмотрел на меня:
– Часом, да... А ты как...
– Быть может, ты еще и из Алма-Аты? – перебил я его.
Смуглый пересек камеру и присел рядом со мною на корточках у
стены.
– Из Алма-Аты, – подтвердил он. – А ты как догадался? Ты че:
знаешь меня?
– Нет, братан, не знаю. Я тебя выкупил...
– Выкупил? Как?
Я пожал плечами.
– Не знаю, как. По разговору, наверное. Я ведь и сам оттуда.
– Ну! – поразился смуглый. – Тогда, зема, давай знакомиться,
– предложил он.
– Давай.
– Иса меня зовут. А тебя?
– Сергей.
– Ты из какого района?
– С Аэропорта. А ты?
– Крепость знаешь?
– Конечно, братан.
– Оттуда я...
– А по нации?
– Турок.
– Со мною вместе еще один наш зема влетел – Коля Браун, немец.
– Так это же ништяк, братан. Вы где лямку тянете?
– Мигаловские мы, авиагородок знаешь? А ты?
– Я в стройбате. Это который возле медучилища расположен...
– Знаю, видел...
– Откинешься – забегай...
– Как спрашивать?
– Ису, из Алма-Аты. Меня там каждая собака знает, если че...
Скажешь – на руках ко мне принесут. Там наших, кстати, полно. Так что, забегай
– не пожалеешь.
– Базара нет, Иса. Кстати, как тут?
– На губе? Ниче, жить можно...
Загремела входная дверь и в камеру втолкнули высокого
красивого парня – из таких, кого даже стрижка «под ноль» не портит, – но вид у
него был не веселый. Он не спеша всех оглядел, а затем прошел к стене,
находившейся напротив нас с Исою, и, опустившись так же, как и мы, на корточки,
устроился там, а затем устало опустил голову.
Иса, когда появился парень, на время про меня забыл и стал
наблюдать за ним.
– Как дела, Дима? – окликнул Иса парня.
Дима медленно повел взглядом в нашу сторону, губы его слегка
дрогнули поначалу, и лишь затем он сумрачно ответил:
– Пойдет.
– Где работал?
– На овощебазе, – также сумрачно ответил Дима.
Видя, что он не в настроении, Иса оставил его в покое и
повернулся ко мне.
– Чего это он? – поинтересовался я.
– НИИ-2 завтра в караул заступает, – пояснил Иса.
– И что?
– Опять ломать его будут.
– За что?
– Его во время их позапрошлого дежурства повязали, а когда
привезли – он с ними зацепился. Они ему втык крутой сделали и в хлорку на ночь.
В следующий их караул – та же беда. А НИИ-2 каждые три дня на ремень ходит – через
два на третий. Завтра снова их очередь.
– Виноват он чем перед ними?
– Какое там! Ты НИИ-2, че ли не знаешь? Это же не солдаты –
зверюги. И где их туда набирают?!
– И как он – держится?
– Дима-то? О, зема, это классный пацан! Беда только, что
слишком гордый...
– Гордый – это плохо?
– Почему плохо?! Ты – гордый, я – гордый, все мы – гордые.
Наше дело, зема, отсидеть и выбраться отсюда поскорее, – рассердился Иса. –
Кому здесь эту гордость показывать? Этим ишакам из НИИ? – Иса чуть-чуть
успокоился. – Я выберусь отсюда, и если встречу любого из них – опущу. А здесь
– их тридцать человек в карауле, они – закон. Они тебя ударят – им ничего не
будет, ты их ударишь – тебя в турму посадят! Понимаешь, зема? Турма – ты
знаешь, что такое турма?
– Не знаю, и знать не хочу.
– Вот, вот... Надо выбраться... А Дима – может не выбраться,
потому что он – слишком гордый...
Снова загремела дверь – настала пора ужина.
В столовой стояли высокие прямоугольные столы, наподобие тех,
какие бывают в третьеразрядных пивных барах, стулья к которым не предполагались
– поэтому, разумеется, ели стоя.
Ису и Колю я наскоро познакомил, и мы устроились за одним столом.
– Ешьте быстрее, – посоветовал Иса.
– А что – остынет?
– Какой «остынет»? Доесть не успеете. Три минуты на ужин всего...
– А-а!
– Ниче, я вас научу, как жить здесь, – пообещал Иса.
С ужина и в самом деле вскоре «погнали».
– Бл...., – ругнулся я в сердцах, на ходу дожевывая, – хуже,
чем в карантине.
– А я, зема, предупреждал, – весело напомнил мне Иса. –
Ниче, скоро привыкнешь.
– Да уж лучше не привыкать.
За разговорами мы снова очутились в камере, и настал долгожданный
момент перекура – само собой, втихую...
– Зема, – поинтересовался я у Исы, – а нынешний караул как?
– Пойдет, – успокоил он меня, выпустив дым. – Помначкар
только дерьмовый, а бойцы – ниче, с понятием...
– А какой дальше распорядок?
– Сейчас одиночки кормят – подследственных и осужденных.
Потом нам сполоснуться дадут пару минут, и в десять – отбой.
– Здесь под следствием один чудик сидит, с которым я вместе
призывался, – вспомнил я вдруг про Айвара.
– Это который?
– Латыш такой, рыхлый...
Иса поперхнулся дымом и странно на меня взглянул.
– Что-нибудь не так? – настороженно спросил я.
Иса затянулся сигаретой вместо ответа.
– Ну, чего ты, Иса, чего там с ним? – настойчиво переспросил
я.
Иса выпустил дым и взглянул на меня:
– Так, зема, ниче особенного... Ты поживи здесь пока, а там
уже и спрашивать ниче не придется.
Я недоуменно пожал плечами.
Арестованный, стоявший на «шухере», дал тревогу.
– Пацаны, похоже, начкар идет на помывку выгонять.
На помывку, так же, как и на ужин, все общие камеры выгоняли
одновременно.
Быстро ополоснув лицо и шею, я дошел до своей камеры и
остановился, чтобы подождать Ису. В коридорах гауптвахты из-за арестованных
было людно. У входа в умывальник и клозет стоял начкар с двумя или тремя
выводными, и для проформы покрикивал на арестантов. С удивлением, про себя я
отметил, что обстановка на «губе» сейчас мне перестала казаться такой зловещей,
какою выглядела поначалу, и, что, быть может, Иса прав, и даже в этом дерьме
можно кое-как сносно жить.
– Сергей, Сережа, –
позвал меня кто-то не громко со стороны моей спины.
Я обернулся. Прямо передо мной оказалась дверь одиночки и, в
привычную уже глазок-дырку, на меня в упор смотрел чей-то человеческий глаз.
Я для подстраховки покосился в сторону коридора, а затем
снова перевел взгляд на дырку.
– Ты, что ли, Айвар?
– Я это, Сережа, я...
– Тогда – здравствуй.
– Здравствуй...
– Тебе Ольгерд привет передавал...
– Спасибо. Ты ему тоже передай...
– Мне бы вначале выйти отсюда...
– Выйдешь. Тебе сколько суток дали?..
– Семнадцать...
– Выйдешь, – повторил Айвар. – Это не то, что я...
– Что тебе светит?
– Два дисбата или три тюрьмы...
После этих его слов, мне, как и в тот раз, когда я провожал
взглядом уходящего Ежова, снова почудилось, как потянуло из камеры Айвара через
глазок тем же самым леденящим холодом и сыростью из той же самой зловещей темноты,
от которой нас всегда отделяет столь незримая, но столь близкая к нам черта...
– Как же тебя угораздило, Айвар? – тихо спросил я.
Айвар облизнул губы и суетливо зашептал:
– Сережа, я не виноват, поверь мне... Меня заставили,
Сережа...
– Да кто, кто тебя заставил?
– Они, те самые, которые со мной были...
В этот момент поток арестантов устремился в камеры,
погоняемый сзади ставшим вдруг зычным и требовательным голосом начкара, и,
вместе с ним я был затянут в свою камеру, так и не успев понять – что же
случилось с Айваром.
Начкар прошелся по камерам и отворил замки откидных лежаков.
Со всех сторон гауптвахты послышался грохот – так арестанты, не без
удовольствия, пластали на пол свои деревянно-стальные постели.
Иса укладывался рядом со мною.
– Зема! – позвал он меня. – Учись!
Я посмотрел.
Иса, стянув с себя сапоги, запихнул их голенищами друг в
друга и, поставив подошвами на лежак со стороны головы, выправил из голенищ
что-то похожее на мостик, а затем обернул его портянками.
– Так, зема, подушка делается...
– А одеяло как делается? – не без сарказма поинтересовался
я.
– А одеяло, Серега, не понадобится, – без обиняков ответил
он. – И без него душно будет.
Я вздохнул и выполнил все те манипуляции, которые продемонстрировал
мне Иса, потом улегся. В принципе, если не считать, что под моей свежеобритой
головой находились мои же не свежие портянки, было довольно удобно.
– Ну, как? – полюбопытствовал Иса.
– Вполне, – отозвался я, и кивнул на лампочку. – Что, всю
ночь гореть будет?
– Не, братан, сегодня не будет. Сейчас начкар свалит, мы ее,
к чертовой матери, выкрутим. А вот завтра – завтра другое дело.
– Почему?
– НИИ-2, тебе же уже говорили.
НИИ-2 был одним из тех секретных номерных
научно-исследовательских институтов, которые чего-то там научно исследовали для
армии и флота, и которых, очевидно, по Союзу было не мало. Чем занимался именно
НИИ-2 – никто толком не знал. Одни говорили, что он ядерный, другие – что
ракетный, третьи утверждали, что там занимаются исключительно космосом.
Во всяком случае, офицеры, служившие там, и солдаты из роты
охраны носили так же, как и мы в Мигалово, форму ВВС – голубые околыши, голубые
петлицы и «птички» на них.
О том, каковы солдаты из НИИ, я ничего прежде не слышал, да
я даже и не знал, что они регулярно заступают в караул городской комендатуры,
хотя о порядках на «губе», о самодуре Полякове, и о многом другом, касающемся комендатуры, был в
курсе не менее всякого другого бойца,
тянувшего свою армейскую лямку в этих краях...
Шаги и голоса в коридорах стихли.
– Кажется, пора гасить свет, – глянув на лампочку, заметил
Иса, и вдруг, совершенно неожиданно для меня, громко, как у себя в казарме,
закричал:
– Часовой!
За дверями послышались шаги одного человека.
– Чего?
– Часовой, начкар свалил? – тоном, каким обычно «деды»
разговаривают с «духами», спросил Иса.
– Минут пять как уже, – ответил часовой.
Иса с удовольствием потянулся, так что доски лежака
заскрипели, и подал идею:
– Да кто-нибудь, наконец, вырубит этот хренов свет?
Арестант, лежавший ближе всех к дверям, – а лампочка
находилась именно там – поднялся, и двумя ловкими движениями вывернул лампочку.
Стало совсем темно и тихо.
– Зема, – позвал меня Иса минут через пять.
– Что?
– Давай, поболтаем?
– Честно говоря, я устал как собака.
– Чуть-чуть...
– Ну, давай...
Он на минуту замолчал, видимо от того, что сразу не нашел
подходящей темы для разговора, а потом спросил:
– Ну? Как тебе здесь?
– Не знаю...
– Ниче, привыкнешь... Жить и здесь можно.
– Жить везде можно, – возразил я
– Это точно... А как тебе Поляков?
– Как, как... Как всем.
– Кулаком по темени мочил?
– Мочил.
– «В тюрьму пойдешь!» – говорил?
– Говорил.
– Это у него фирменное. Это он со всеми новенькими так. Ты
про его жену с дочерью слышал?
– Чего я про них слышать должен? Что – для меня ничего более
интересного нету?
– Да ты че!.. Ты послушай!.. Короче, Поляк – он вообще
алкаш, в натуре... Приходит он однажды из комендатуры домой бухой, а его бабы в
золупу полезли – не открывают двери, хоть тресни. Ну, он психанул, вышел на
улицу, и из автомата в комендатуру звонит – вызывает машину. Говорит, надо
задержать беглого солдата. Те приезжают. Все, как положено – сам начкар,
четверо солдат с полным снаряжением, и так далее. Он ведет их к своей квартире,
приказывает взломать двери, а потом, значит, вязать баб. Начкар пробовал было
возникать, но Поляк на него наехал – говорит, эти бабы укрывают беглого
солдата, и если ты, начкар, приказ не выполнишь, я тебя самого на «губе» сгною.
Начкаром летеха молодой был: с испуга
стараться начал – привез баб и запер их в общую камеру вместе с «губарями».
Бабы сдуру арестантам поплакались, а те, узнав, с кем имеют дело, не лохонулись
– выпросили у караула бритву и обрили этих сук наголо. Без мыла! Ты представляешь?
– Представляю...
– Ну, как тебе?
– Мудак этот Поляков...
– Еще какой!
За дверями послышались шаги и голоса, которые очень быстро
приблизились к нашей камере. Дверь загремела, и внутрь быстро вошло несколько
человек.
– Свет?! Где свет? – раздался голос начкара и тут же
громыхнуло стоявшее посередине камеры ведро с мочей. – О, мать вашу!
Лампочку быстро докрутили.
Начкар, покачав головой, с досадой посмотрел на свои
хромовые сапоги:
– Черт, понаставят тут, – и взглянул на арестантов. – Вы
чего без света спите, черти? Вам что тут: у мамы дома, да? А ну, встать!
Арестанты уже и без его команды стояли.
Вместе с начкаром были помначкар и какой-то незнакомый
капитан с эмблемами ВДВ.
– Хватит шестерых? – спросил начкар у незнакомого капитана.
Тот без слов кивнул в ответ.
– Так! Вы – шестеро, – он показал на ту сторону, где спали
мы с Исой, – собирайтесь! Поедете с капитаном.
– Куда? – вырвалось у кого-то.
– На кудыкину гору, – грубо ответил начкар, уже выходя из
камеры.
Во дворе комендатуры нас ожидал «шестьдесят шестой» – с
кузовом крытым брезентом.
Мы быстро забрались под тент. У заднего борта, как и
положено при транспортировке арестантов, уселись двое вооруженных выводных.
– Быть может, в кабину сядете, а я в кузов, товарищ капитан?
– послышался снизу голос помначкара.
– Нет, я лучше с ребятами, – был ответ.
Вэдэвэшный капитан забрался в кузов и устроился напротив
меня, рядом с одним из выводных. "Шестьдесят шестой" тут же тронулся
в путь.
Разговаривать арестантам во время вывода не разрешалось, да
и не хотелось. Поэтому ехали молча. Я все свое внимание сосредоточил на том,
что можно было разглядеть в проеме, не закрытом брезентом. Город засыпал, и прохожих
на его улицах попадалось мало. Ночные фонари во многих местах не горели – или
потому, что были побиты шпаной, или же их попросту из экономии отключили. В
сущности, смотреть особенно на что-либо не имело смысла, но я, тем не менее,
смотрел жадно, и уже по одному этому можно было понять, как сказался на мне
всего лишь один день пребывания на гауптвахте, – а впереди их оставалось еще немало...
А, возможно, даже и больше, чем я рассчитывал – если, конечно, добавят.
Минут через двадцать нашей поездки я сообразил, что
двигаемся мы в сторону Мигаловского
авиагородка. Я стал внимательно приглядываться, но все совпадало – «шестьдесят шестой» курса не
менял.
Меня – наверное, так же, как и всех остальных – конечно же,
интересовало, куда и за каким чертом нас везут, на ночь глядя.
Хотя под тентом в кузове было темно, я постарался подробнее
разглядеть сидевшего напротив капитана, но ничего особенного не углядел.
Наверняка, можно было сказать, что лицо у него очень смуглое от загара – по
местным меркам, и что оно – пусть это банально сказано – носило печать
усталости. Да, да, именно печать...
«Шестьдесят шестой» притормозил у Мигаловского КПП.
«Надо же, – подумал я, – может быть, нас сейчас на самолет
погрузят и отправят на какую-нибудь особенную «губу» в другом конце Союза?»
Миновав КПП, машина проехала по тесным улочкам городка,
затем между казармами – так, что мне даже удалось заприметить краешек своей, –
а затем свернула на аэродром и, немного
поплутав по рулежкам, встала подле одной из самолетных стоянок.
– Выгружайтесь, – скомандовал помначкар, появившись со
стороны заднего борта.
Мы вяло поспрыгивали на бетон аэродрома и огляделись. Перед
нами стоял «Антей» с откинутой на землю аппарелью, внутри которого было пусто,
что достаточно хорошо можно было разглядеть благодаря тусклому бортовому освещению.
Неподалеку от аппарели, прямо на бетоне лежал деревянный
ящик приличных размеров. Возле него стояли какие-то люди в форме.
– Ребята, – позвал нас вэдэвэшный капитан, – нужно этот ящик
в кузов загрузить.
Мы пошли за ним. Капитан наскоро поздоровался за руку со
стоявшими, и стал помогать нам поднимать ящик.
– Уф, тяжелый, – удивился Иса, когда мы, не без труда,
оторвали ящик от бетона, но любопытствовать, что в нем, не стал.
Затолкав ящик в кузов, мы по приказу помначкара устроились
на прежних местах, и «шестьдесят шестой» тут же тронулся снова в путь.
Выехав из Мигалово, машина свернула по направлению к Заречью.
Вскоре, почти все сидевшие в кузове, за исключением
вэдэвэшника, стали шмыгать носами – под тентом появился странный, неприятный
запах. Минут через пять стало очевидно, что запах этот заметно усиливается, а
еще минут через пять я стал ощущать позывы тошноты. Я обеспокоено взглянул на
Ису, на остальных «губарей», и понял, что с ними происходит то же самое.
Взглянув на выводных, я увидел, что они – благо находились у самого заднего
борта – уже давно высунули головы за края тента, и, таким образом, глотают
свежий наружный воздух.
– Боже, ну, и запашок! – не выдержал, наконец, кто-то из
«губарей».
– У нас дома крыса когда-то под полом издохла – так же
воняло, – отозвался кто-то из дальнего, самого темного угла.
– Товарищ капитан, – набрался смелости Иса, – что там? –
спросил он, кивнув на ящик.
Капитан показал глазами на ближайший ко мне угол ящика:
– Там – он.
– Он?
Я проследил за взглядом капитана и, благодаря подоспевшей
полосе света от уличного фонаря, разглядел небольшую, сделанную обыкновенной
шариковой ручкой, надпись: «К-н Ростунов».
Сообразив кое-чего, я быстро взглянул в глаза нашему
попутчику.
– Цинк потек, – просто пояснил он.
– Цинк? – глухо переспросил я.
– Ну, да – цинк. Там же цинк внутри.
– Вы что – оттуда? – наконец догадался я.
– Оттуда.
В кузове на пару минут стало тихо, а потом кто-то из темноты
спросил:
– Он ваш друг?
– Да, – опять же просто ответил капитан, – служили вместе, –
и, вздохнув, добавил: – Теперь вот... сопровождаю.
– А куда мы его везем, товарищ капитан? – спросил я.
– Сейчас в больницу, надо в морг сдать. А потом я за его
родителями поеду.
– Далеко?
– Нет. В Клин.
– А потом?
– Потом назад.
– Туда?
– Туда.
– Вам, что же... и отпуск не дали?
– Мне еще не положено.
На минуту опять все замолчали.
– Товарищ капитан, а как там? – задал кто-то волнующий всех
вопрос.
Капитан чуть замялся, видимо, не зная, как ответить.
Кто-то, не выдержав паузы, переспросил:
– Как там наши... живут?
– Обыкновенно, ребята... Воюем, – устало ответил капитан.
Запах в кузове стал совершенно невыносимым. Иса, сплюнув,
поднялся и полез к заднему борту.
– Отодвинь-кось, дай подышать, – грубо сказал он выводному
и, дождавшись, когда тот освободит ему место, уселся и высунул голову за край
тента.
Пример оказался заразительным. Едва ли не все хором, мы
пробрались туда же и, встав прямо на задний борт и, ухватившись руками за дугу,
на которую был натянут брезент, потянулись к воздуху.
Те, кто уставал от такой эквилибристики, забирались обратно,
но ненадолго – запах против воли подталкивал к заднему борту.
Наконец, «шестьдесят шестой» свернул на территорию какой-то
больницы. Едва машина остановилась, все, не дожидаясь разрешения, поспрыгивали
на землю.
Оба капитана – и помначкар, и вэдэвэшник – ушли искать морг,
мы же – повалились на траву.
– Эй, братан, – крикнул Иса выводному, – курить есть?
– Есть.
– Ну, так, давай, угощай... Всех угощай.
Выводной достал ополовиненную пачку «Стрелы», и, раздав всю
ее без остатка, смял и забросил в траву.
Капитаны вернулись, когда мы еще не успели докурить.
– Давайте, ребята, лезьте обратно, – приказал помначкар.
На сигареты, казалось бы, он не обратил никакого внимания.
– А гроб?
– Не принимают.
– Как не принимают?
– Вот так. Говорят, не имеют права брать не из своего
района. Что делать-то будем, капитан? – спросил он у вэдэвэшника.
– Не знаю.
– Ладно, едем в другую больницу.
Путешествие наше продолжилось.
В другой больнице повторилась та же история, что и в первой.
Тогда мы решили съездить еще в одну больницу, но и там нам отказали. Таким
образом, мы объездили все больницы города и, в конце концов, вернулись в
комендатуру.
Ящик с гробом решено было оставить до утра прямо во дворе.
После того, как его вынули из машины, на металле кузова остались пятна влаги –
трупная жидкость. Нас сразу же отправили в камеру – досыпать, а вэдэвэшного
капитана помначкар пригласил к себе – в караулку.
Вот такая странная прогулка вышла у меня во время моей
первой ночи на гауптвахте. Каждому – свое... А умирать все-таки удобнее по
месту жительства... Я хотел сказать – прописки.
Наутро все складывалось так, как и должно складываться на
гауптвахте – соответственно распорядку. Разбудив в пять, – а спать «на губе»
положено на час меньше – нас, не дав умыться, выгнали на плац – на малый развод
на работы. На разводе распределяли, кого куда:
одни шли убирать территорию детского сада, расположенного по соседству,
другие в горсад за тем же чертом – мести территорию, третьи оставались работать
на «губе» – этим было хуже всего, так как в детсаду «губарям» перепадало
немного детишкинского молочка и хлеба, а в горсаду находилась небольшая
хлебопекарня, сердобольные работницы которой охотно снабжали арестантов свежими
булочками, а то и десятком-другим яиц. Но хуже всего было тем, для кого работы
не хватало – если такое, конечно, случалось. Их оставляли заниматься строевой
подготовкой. Понятие строевого шага на «губе» было весьма своеобразным: по
периметру плаца белой краской были нанесены квадраты, которые, замыкаясь между
собою, образовывали довольно большой прямоугольник. Ходить надлежало только по
краям этого прямоугольника, притом так, чтобы нога каждый раз ступала на центр
очередного квадрата, отмашку руками делать запрещалось, их следовало держать за
спиною, сложенными в замок; смотреть разрешалось только в затылок впереди
идущего. Так как утренние работы длились не менее двух часов, а не попавшие на
них маршировали исключительно под надзором начкара или помначкара, то – сами
понимаете – такое хождение превращалось в хождение по мукам, причем именно во
время него было проще всего схлопотать дополнительные сутки.
Мне, на первый раз, повезло – я попал в горсад, где, к
счастью, ничего примечательного не приключилось, и я благополучно вернулся на
«губу».
После работ всех на время загоняли обратно в камеры, в
которых к тому времени уже было, само собой, прибрано, лежаки заперты. Там нам
надлежало дожидаться завтрака, перед которым давалось минут пять на умывание...
Наспех ополоснувшись, я вышел из умывальника и, заметив, что
некоторые арестанты используют это время, чтобы в сутолоке незаметно и вольно побродить
по коридорам «губы», дабы размять тело и ощутить суррогат утерянной свободы, я
решил последовать их примеру.
Возле камеры Айвара я был окликнут – разумеется, им самим.
– Сережа, Сереженька! – непривычно нежно звал меня он.
Я, несколько подивившись этой «нежности», остановился и
обернулся к нему:
– Чего?
– Подойди, пожалуйста, поближе. Давай, поговорим...
Я подошел.
– Ну?
– Я тебе не успел в прошлый раз досказать...
– Ну? – перебил я его нетерпеливо, наперед зная, что времени
на такие разговоры мало, да, того и гляди, можно начкару на глаза попасть.
– Я, понимаешь, я не виноват, – зачастил Айвар шепотом, –
это они, те самые.
– Какие – те?
– Которые со мною были на запасном. Они напились, им мало
было, и тогда они мне сказали, чтобы я в магазин полез. Я вначале отказался, но
они... они привязали меня за ноги брючным ремнем к балке и били... ногами... ты
понимаешь? Ногами...
– Айвар, ну, ты же «дед». Как ты мог это позволить? –
возмутился я.
– Они... они тоже дедами были...
– Ну и что? Что из того, Айвар?
– Ты же знаешь – я... я слабый...
– Оружие у вас с собой было?
– Было...
– Ну, и взял бы автомат и перестрелял весь барак к чертовой
матери. Лучше ты сейчас за убийство бы сидел, чем за это дерьмо. По крайней
мере, знал, в чем виноват...
– Но я так не могу, Сережа, ты же знаешь. Что мне делать,
если я не такой?
На секунду мы оба замолчали.
– Сережа, помоги мне, – попросил он.
– Чем, Айвар?
– Не знаю. Ты же выйдешь... Сделай что-нибудь...
– Чем, чем я могу тебе помочь? – раздраженно перебил я его.
– Что я могу сделать?
– Не знаю. Что-нибудь... все равно что...
– Ты в прокуратуре следователю об этом говорил?
– Говорил. Но он и слушать не хочет. Те четверо от всего
наотрез отказались... в один голос, – и Айвар снова взмолился: – Сережа, я тебя
прошу... Сделай что-нибудь. Я знаю – ты смелый, ты можешь. Ну, сходи
куда-нибудь. Я не знаю, куда, быть может, в политотдел...
– Да не будут они этим заниматься, Айвар...
– Сережа, миленький, – Айвар понизил голос до шепота. –
Пожалуйста! Ты пойми – меня здесь бьют, меня здесь очень сильно бьют...
– Да кто тебя бьет, Айвар?
– Они... Эти – из НИИ-2... Они... они сумасшедшие. Они...
они насилуют меня...
– Чего?!
– Насилуют. Это правда, Сережа. Они меня насилуют... каждый
раз...
– Ты чего городишь, Айвар? – очумело спросил я.
В этот момент из-за угла показался Иса:
– Зема, ты че здесь стоишь? Айда, завтракать.
Я на секунду взглянул в сторону Исы и опять повернулся к
Айвару. Иса, сообразив, с кем я разговариваю, быстро ко мне подошел и, ухватив
за рукав хебешки, потянул вдоль по коридору:
– Пошли, пошли, не стой здесь.
– Обожди, – попытался высвободиться я.
– Пошли, говорю, не хрен с ним разговаривать.
– Обожди, Иса, он мне что-то сказать хочет.
Но Иса настойчиво тянул меня в сторону столовой, по пути
выговаривая:
– Идем, говорю. Нашел с кем говорить. Ты меня, Серега,
слушай. Я земляку плохого никогда не посоветую.
Так, споря, мы и вошли в столовую. Возвращаться назад уже
было поздно, да и опасно.
Выискивая место для завтрака, мы с Исою огляделись, и
первое, что нам бросилось в глаза, это белая поварская курточка на плечах Коли
Брауна. Заметив нас, он весело подмигнул.
Мы подошли к нему.
– Ты чего это? – удивленно спросил Иса.
– Я – повар, – не без чувства внутреннего достоинства
представился Коля.
– А где старый повар?
– Его только что освободили, а меня взяли на его место.
– Как ты это провернул?
– Повезло, – коротко проинформировал Коля и, кивнув на стол
у самой раздачи, сказал: – Устраивайтесь. Я для вас места приготовил.
Мы заняли те места, которые он указал.
Коля на минуту нас оставил и скрылся на раздаче. Выйдя
оттуда, он торжественно выложил между нами два дополнительных куска масла на
четвертинке обыкновенного листа из тетрадной бумаги, а затем полез к себе в
карман, что-то достал оттуда и незаметно сунул в мой карман. Ту же операцию
Коля провернул и с Исою.
Я засунул руку в свой карман, чтобы узнать, что положил туда
Коля, и наощупь понял, что это несколько кусочков колотого сахара.
– Вот так-то, – покровительственно сказал Коля. – Теперь,
земели, будем жить.
Мы немного посмеялись.
– Так, зема, – говорил мне Иса, одновременно прожевывая наш
незатейливый харч, – сейчас на построении будь внимателен. Где я встану, там и
ты. Только впереди меня не вставай. Поляк – он дурак. У него каждое утро одно и
то же. В хреновые места попадает вся первая шеренга и все, кто слева стоять будут.
Мы с тобою, зема, не дураки. Мы с тобою в хорошее место попадем. Быть может,
даже, если повезет, в цирк.
– В цирке хорошо?
– У! Лучше не бывает. Там зверей котлетами и пирожными
кормят. Один раз увидишь – потом всю жизнь зверей ненавидеть будешь.
– Почему?
– Эти вонючие твари жрут, как министры.
– Так что – губари там зверей объедают?
– Конечно. А че – на них смотреть, что ли? Им, знаешь, как
много дают?!
Когда нас выгнали на плац, солнце уже вовсю заявляло о своих
правах. В стороне, вместе с Поляковым стояло несколько человек – военных, еще
больше гражданских, офицер милиции.
– Купцы, – негромко пояснил мне Иса, когда мы построились. –
Покупать нас приехали.
– Слушай, – так же негромко спросил я, – а Поляков за нас
чего-нибудь себе на карман имеет?
– Имеет, – уверенно ответил Иса.
– Откуда знаешь?
– На таком месте только дурак не имел бы, – весело отозвался
Иса.
Поляков, дотоле по-свойски беседовавший с купцами, кашлянул
и, обернувшись в нашу сторону, глазами показал начкару, что нужно начинать.
– Развод! Равняйсь! Смирно! – скомандовал начкар и, подойдя
к Полякову, доложил: – Товарищ капитан, арестованные, содержащиеся на
гарнизонной гауптвахте, в количестве тридцати семи человек для развода на
дневные исправительные работы построены. Начальник караула капитан Трунин.
Поляков обернулся к строю и, не спеша всех оглядев, вдруг
зло прищурился и – рявкнул:
– Здорово, сволочи!
– Здравия желаем, товарищ капитан, – взаимно пожелал ему
строй хором.
Поляков вдруг сосредоточил свой взгляд на ком-то во второй
шеренге, а затем прищурился еще больше, и, ткнув в ту сторону пальцем, снова
рявкнул:
– Фамилия?
– Арестованный Девяткин, – ответил ему оказавшийся на линии
пальца.
– Одни сутки... Сволочь! – Поляков кашлянул, сделал паузу, и
поинтересовался: – Хочешь знать, за что?
– Хочу, – честно ответил арестованный.
– Трое суток, сволочь! Одни – за то, что плохо смотришь на
начальство, двое за то, что переспрашиваешь. Начкар! – обернулся он к начкару.
– Запишите трое дополнительных суток этой сволочи.
Поляков снова повернулся к строю.
– Так! Предстоит поработать. Вы – шестеро – выйти из строя.
Шестеро избранных вышли.
– Овощная база, – сообщил Поляков и, повернувшись в сторону
построенных выводных, ткнул пальцем:
– Выводной – вы, товарищ солдат. Перерыв каждые два часа на
пять минут. В туалет всем вместе. Перемещаться колонной по одному, в затылок.
Шаг влево, шаг вправо – расценивать как попытку к побегу, стрелять без предупреждения.
Курение, разговоры – как между собой, так и с гражданскими, – запрещаю. За
любую поблажку арестованным посажу вместе с ними на неделю. Вы меня поняли,
товарищ солдат?
Солдат его, конечно, понял.
– Все оставшиеся в первой шеренге – два шага вперед, –
продолжил Поляков блистательное выполнение своих обязанностей. – Отправляетесь
на воинские вещевые склады крыть крышу. Будете крыть плохо – я вас самих
покрою, вашу мать, сволочи. Эй ты, скотина! Ты чего улыбаешься? Иди ко мне! – в
этом месте, естественно, последовал удар кулаком по темени. – Начкар! Запиши
ему трое суток. Сегодня пусть останется здесь. Строевая подготовка до ужина. Ты
меня понял, начкар?
– Так точно.
– То-то. Пошел вон, скотина, – это, разумеется, не начкару,
это тому, кто улыбался. – Следующие! Пять человек в драмтеатр. Выводной – вы,
товарищ солдат...
И т.д., и т.п. Впрочем, остальное меня не касалось – я попал
в драмтеатр.
В драмтеатр нужно было добираться по той же дороге, что и в
прокуратуру – немногим дольше, но привели нас не в драмтеатр, а в обыкновенный
жилой дом, находившийся, что называется, в стадии ремонта.
Купец – неброский мужичонка лет пятидесяти – объяснил нам,
что нас привели в дом актеров, и что наша задача – ломать старые полы…
Мы огляделись. Полы частично уже были взломаны, инструмент
для работы валялся здесь же – под ногами.
– Задача ясна? – спросил мужичонка, который, как выяснилось,
оказался завхозом этого дома.
– Ясна, – ответили мы.
– Извините, – тронул я завхоза за рукав, – от вас тут
позвонить можно?
– Конечно, хлопче, конечно, – радушно отозвался он.
Я вопросительно посмотрел на выводного, тот поморщился:
– Подведешь ты меня
под монастырь. Комендатура же рядом.
– Да я незаметно.
Он снова поморщился, но все-таки разрешил:
– Ладно, иди. Только быстро.
Завхоз привел меня к себе домой.
Конечно, маловероятно было, чтобы Лена работала именно
сегодня – она дежурила через три дня на четвертый, но – попытка, как говорится,
не пытка. И мне повезло.
– Алло! Извините, а Завьялова – когда дежурит?
– Да я это, Сергей, я…
– Слушай, как здорово! Звоню почти наобум.
– Ты где?
– Неподалеку.
– Ты в патруле?
Я усмехнулся.
– Не совсем.
Она чуть помолчала после моих последних слов, а затем
осторожно спросила:
– Повидаемся сегодня?
– Не получится.
Она опять помолчала.
– Почему?
Я чуть замялся.
– На «губе» я. Под арестом, понимаешь?
– На «губе?»
– Да. На гауптвахте.
– О боже! Что ты натворил?
Я снова замялся, а потом пошутил:
– Дорогу перешел не в том месте.
– Шутишь?
– Да, шучу. В общем, не важно, что я натворил. Потом, может
быть, расскажу, когда выпустят.
– А когда?
– Еще шестнадцать дней, считая нынешний.
– Ничего себе...
Мы ненадолго замолчали.
– Ладно, Лена, я побегу. Если возможность будет, я тебе еще буду
звонить.
– Хорошо, – ответила она, и я положил трубку...
Когда я вернулся, работа уже шла полным ходом.
– Получается? – спросил я.
– Ломать – не строить, – пошутил кто-то.
– Серега, – окликнул меня Иса, – ты, давай, окна раскрой и
сигареты стреляй у прохожих. Здесь первый этаж – в самый раз. Ты не против?
– Я – за, – с удовольствием согласился я.
– По сторонам только поглядывай, а не то Поляков подкатить может.
– А какая у него машина?
– Обычная – «Уазик».
– Ладно.
Я смел мусор с подоконника и, навалившись на него животом,
высунулся наружу. Дом был с полуподвалом, от земли до окна выходило довольно
далеко, но, при условии, что стоящий внизу человек вытянет свою руку вверх, а
я, насколько это возможно, вниз, вполне можно было дотянуться.
Не мешкая, я принялся «задирать» на предмет курева всех
прохожих мужского пола подряд. Дело у меня пошло сразу – калининские мужики
нежлобливые – и вскоре мне удалось не только удовлетворить табачные запросы
всех желающих, но и начать потихоньку заготавливать сигареты впрок.
– У тебя прямо дар к этому, – пошутил кто-то из губарей.
– Ага, – согласился я. – Всю жизнь целенаправленно к этому
шел.
– К чему?
– К тому, чтобы научиться грамотно и эффективно сигареты сшибать.
На тротуаре показались двое поддатых мужчин, лет тридцати пяти.
– Мужики, – окликнул я, когда они поравнялись с моим окном.
Видимо, оклик мой оказался для них столь неожиданным, что
они поначалу вздрогнули и удивленно на меня уставились.
– Это, мужики, не пугайтесь, – начал я отработанную песню
петь, – как у вас насчет табачку?
Они переглянулись и подошли поближе.
– Слушай, командир, – заговорил один из них, – ты чего здесь
делаешь?
– Как «чего»? Работаю.
– Понятно. Дисбат, что ли?
– Какой «дисбат»? Типун тебе на язык. Губари мы, –
разъярившись в одно мгновение, отрезал я.
Упоминание о дисбате едва не вышибло пот из моей поясницы.
Не слишком ли часто я слышу это слово в последнее время? Тюрьма, дисбат.
Дисбат, тюрьма. Нет уж, дудки!
– Ладно, командир, не обижайся, – миролюбиво протянул мужик.
– Чего тебе, сигарет?
– Ну, да, – отходчиво сказал я, – штучку... Можно две, если
не жалко. Нас здесь много. Видишь – пыль идет – работают парни.
Он достал пачку и протянул мне наверх:
– Держи, командир.
– Сколько взять можно?
– Все забирай.
Я сделал счастливое лицо:
– Вот спасибо, мужики. Выручили...
В общем, день, благодаря Исе, а если точнее – его науке,
проходил удачно. Обедали мы на месте, – завхоз снарядил машину на «губу» за
пайками, да еще и от себя кое-чего добавил.
На «губу» возвращались в настроении, боясь лишь одного –
опоздать до смены караулов. Ребята сказали, что запуск в камеры, когда вся
одежда кишит сигаретами, при НИИ-2 самоубийство. К счастью, успели.
Когда мы проходили двор комендатуры, там уже был построен к
осмотру новый караул. Я искоса на них взглянул и пробежался взглядом по лицам.
Ничего особенного не увидел, даже, наоборот, – ребята, как ребята, форма у всех
ладная, чистенькая, без пятнышка, лица славянские, одно к одному, ясные такие
лица – нормальные, словом, парни.
Тем не менее, едва нас запустили в камеру, началась паника –
такое количество сигарет и спичек, какое мы принесли с собой, заныкать было не
просто. Однако, хоть и не без труда, справились, и – вовремя.
Дверь загремела момент в момент, когда присыпалась пылью
последняя заначка. В камеру вошли трое – сержант и двое рядовых. Меня это
несколько удивило. В это время новый начкар должен обходить арестованных, но уж
никак этого не должны были делать бойцы срочной службы.
Арестованные – все, как один – при их появлении встали без
всякой команды.
Сержант вместе со своими прошел на центр камеры и не спеша
огляделся – несколько дольше, чем на других, задержав свой взгляд на Диме.
Затем раскрыл журнал, который принес с собой и, что-то там найдя, подступил к
Исе и спросил:
– Ты?
Только «ты» – и больше ничего. Меня это так удивило, что я
застыл в ожидании того, как ответит Иса на это наглое «ты». Но дальнейшее меня
удивило еще больше.
– Арестованный
Бисалов, семь суток за самовольную отлучку, – четко и без запинки – так,
как будто б перед ним стоял, по крайней мере, полковник, а не вонючий сержант,
ответил Иса.
Сержант сделал какую-то отметку в журнале и, двинувшись по
кругу, подступил ко мне:
– Ты?
Я на мгновение украдкой взглянул на Ису, но в лице его не
было ничего, что могло бы быть истолковано, как подсказ. Поэтому, решив не
искушать судьбу, я последовал его примеру:
– Арестованный Кудринский, семь суток за самовольную отлучку
и десять суток за оскорбление милиционера.
Далее история повторялась и повторялась. Все это походило на
кадры из дурного, плохо смонтированного сна, который, как известно, логикой не
обременен.
–Ты? – с несколько иной интонацией, чем к другим, обратился
сержант к Диме – прозвучало это более протяжно.
Дима угрюмо смотрел ему в глаза и молчал.
– Я жду, – также протяжно сказал сержант и – вновь не
дождался ответа от Димы.
– Все еще выделываешься? – усмехнулся сержант и, чуть
отступив от Димы, со значением глянул на одного из своих сослуживцев.
Тот тут же нанес Диме хлесткий удар кулаком в район живота.
Дима скорчился.
Сержант, наблюдая за ним, немного помолчал, а затем негромко
сказал:
– Ночью поговорим, – и, опросив остальных, вышел.
С этого момента все изменилось – я имею в виду атмосферу. По
крайней мере, на мой взгляд: разговаривали не громко – так, чтобы это не мог
услышать кто-либо, даже если подойдет к самой двери, в туалет не просились,
разговаривать с часовым, а, тем более, – шутить с ним, даже и не пытались. В
общем, сидели как мыши. Впрочем, до самого отбоя ничего особенного не случалось
– может быть, чуть быстрее и тише обычного ужинали, может быть, организованнее
были во время умывания, и – как мне казалось – от солдат караула веяло чем-то
нехорошим – чем-то злобным, что ли? Они пристально следили за каждым нашим
движением, и, казалось, они не просто охраняют нас, а ждут, когда что-нибудь
случится; что-нибудь такое, чтобы они смогли ощутить и показать свою необходимость
и значительность.
Спать улеглись со светом, и, если и разговаривали, то только
с теми, кто находился рядом, да и то шепотом. Хотя курить хотелось очень,
решено было перетерпеть.
Часов около двенадцати через двери, из коридора послышался
какой-то гвалт – там довольно оживленно разговаривали, открывались и
закрывались двери в какие-то камеры.
Я встал и осторожно подошел к дверям.
– Зема, ляг на место, – зашипел на меня Иса. – Ты что: приключений на жопу ищешь, да?
То, что я увидел, примкнув к глазку, заставило меня
отмахнуться от Исы.
В коридоре находились несколько солдат караула – они весело
болтали и курили, наблюдая за развлечением. Дверь в камеру Айвара была
приоткрыта, а сам он ползал на четвереньках по бетонному полу, неся на своей
спине того самого сержанта – рослого и довольно красивого парня. Айвару было
явно тяжело справляться со своей ношей, и потому он передвигался медленно, с
большим развалом, сильно виляя задом, с безвольно раскрытым ртом.
Сержант, сидевший на нем, даже не удосужился отставить в
сторону автомат. Одной рукой он крепко вцепился в отворот Айваровой хебешки, другою придерживал ремень
автомата, висевшего на плече, ногами же поминутно выписывал «шенкелей» своей и
без того загнанной гнедой.
– Но, зараза, но, – приговаривал сержант, чем вызывал
жизнерадостный хохот своих товарищей. – Давай, наяривай, скотина!
В какой-то момент, когда сержант, видимо, особенно больно
шенкельнул Айвара каблуком в бок, тот вскинул голову и через плечо жалобно
посмотрел на сержанта и, отводя взгляд от его безжалостных и насмешливых глаз,
заметил на мгновение меня – во всяком случае, так мне показалось.
– Что делают! Что делают! – прошептал я, негодуя.
– Иди на место, Серега. У тебя что: совсем мозгов нету? –
зашипел на меня Иса со своего лежака.
Кто-то мягко коснулся моего плеча. Я взглянул. Это был Дима.
– Дай-ка, – попросил он. – Я гляну.
Я уступил ему место. Минут пять он молча наблюдал за
происходящим, а затем вдруг, наверное, не стерпев, закричал:
– Вы что делаете, суки?
– Ах ты, голубь вонючий! – послышалось в ответ из коридора.
– Гляди-ка, Сеня, не спится ему. Ключи у кого?
Иса, быстро вскочив с лежака, крепко ухватил меня за руку и
потянул к лежаку.
– Лежи и не рыпайся, – прошептал он, устраиваясь на место.
Дима остался у дверей. Ниишники, ворвавшись вчетвером или
впятером в камеру, тут же сбили его с ног и на глазах у всех принялись избивать
– кто ногами, кто прикладом автомата.
– Только по лицу не бейте, только не по лицу, – приговаривал
сержант, яростно пихая в Диму прикладом.
Утолив свою первую жажду, они потащили Диму в коридор.
– Веревки, веревки неси. Сейчас у нас этот голубь полетает,
– донеслось оттуда.
– Камеру запри, чума!
Дверь загремела, и ее снова заперли на ключ.
– Опять Дима нарвался, – заметил кто-то глубокомысленно.
Я встал и снова подошел к глазку.
– Зема, сколько раз тебе можно говорить? Не строй из себя
героя, – вскипел Иса.
Я его проигнорировал.
В коридоре накрепко – и по рукам, и по ногам – вязали Диму.
Связав, потащили в первую камеру.
– Можете ноги на него поставить, – прошипел сержант –
видимо, находившимся там задержанным, когда Диму запихнули в «ванну». – Эй,
кто-нибудь… Хлорку тащите!
Вылив хлорку, они с минуту любовались сделанной работой, а
затем, со словами – «Отдыхай, голубь», – захлопнули дверь.
На время позабытый Айвар стоял, забившись в угол, с испугом
наблюдая за совершавшимся – передышка у него вышла недолгой.
Освободившись от хлопот с Димой, вся орава, словно по
команде, уставилась на Айвара.
– С этим – что?
Сержант усмехнулся:
– С этим, как всегда, – и, ухватив Айвара за отворот не
застегнутой доверху из-за отсутствия пуговиц хебешки, потащил его вдоль по
коридору по направлению к камере.
На пороге камеры он развернул его спиной к себе и пихнул
подошвой сапога внутрь:
– Готовься, зараза, – усмехнулся он и, переглянувшись со
своими друзьями, вошел следом.
Остальные ниишники подошли к приоткрытой двери и, встав на
пороге, стали любоваться происходящим.
О том, что там происходило, догадаться было не сложно.
Сержант пробыл в камере недолго.
– Следующий, – объявил он, когда вышел, и, закурив,
пристроился к зрителям.
Иса тихо подошел ко мне и тронул за плечо:
– Ну, насмотрелся?
– Да, – также тихо ответил я.
– Теперь иди спать, – посоветовал он.
Я послушно улегся на лежак.
– Не принимай близко к сердцу, зема, – снова посоветовал
Иса, – это не твои проблемы.
– А чьи?
– Не знаю. Главное, что не твои.
– Часто здесь такое происходит?
– Всегда, когда эти дежурят.
– Как же им это все с рук сходит?
– Сходит, земеля, сходит...
Я от него отвернулся.
Как это ни удивительно, вскоре я стал засыпать. А где-то в
это же время засыпала, а, быть может, уже и спала Надя, и Мирослава Семеновна
спала у себя в Мигалово, где-то дышал перегаром в ухо своей жене капитан
Поляков, и совсем недалеко от дома на набережной Пугачева мирно дремали
незыблемые здания горкома и горисполкома...
Мне снилась Надя, сидевшая на стуле, и я сам – стоявший на
коленях подле ее колен. Я с упоением целовал эти красивые колени, а она,
склонившись над моей головой, обеими руками ласкала мои волосы. И мы были
счастливы, и она совсем перестала быть стыдливой, а я – застенчивым…
Отпустили нас с Колей не через семнадцать, а через
восемнадцать дней. И не потому, что мы сподобились схлопотать лишние сутки –
просто в родной части о нас позабыли и не удосужились прислать за нами
сопровождающего, пока не позвонили с гауптвахты.
Мои сокамерники за это время не раз менялись – уехал,
преподав наскоро мне свою науку, в свой
стройбат Иса, и слишком гордый Дима все-таки, не смотря на свою гордость,
выбрался и – тоже уехал в свою часть, где, наверное, первым делом принялся
лечить свою иссушенную хлоркою, покрытую
множеством мелких язвочек кожу.
Поляков, выпуская нас, отдал нам все то, что мы привезли с
собой, и, снисходительно нас оглядев, поинтересовался:
– Ну, как? Не будете теперь на милицию нападать?
– Не будем, – в один голос клятвенно заверили мы.
– А меня будете помнить?
– Будем, – еще более клятвенно заверили мы его.
– То-то же, сволочи, – удовлетворился он.
Уже у самых ворот губы, выжидая, пока часовой разберется с
замком, я оглянулся назад, желая запомнить все получше напоследок, и встретился
взглядом с Айваром, которого только что вывели – видимо, для того, чтобы
конвоировать на допрос в прокуратуру.
И нутряная тоска и безысходность, гнездившиеся в его глазах,
вынудили меня сразу же отвернуться...
Вечером того же дня, после отбоя, мы сидели с Колей в
курилке. Кроме нас в курилке и умывальнике было полно «дедов» и «черпаков». О
наших злоключениях на губе мы уже сполна рассказали днем, и потому сейчас
сидели молча и, покуривая, выжидающе поглядывали на остальных. Рядом с нами был
только Жума.
Коля нетерпеливо вздохнул и попросил:
– Жума, гони всех к чертовой матери.
– Зачем? – не понял тот.
– Надо, – коротко отрезал Коля. – Гони!
– А, кажется, я понимаю, – догадался Жума и, соскочив вниз
со спинки скамейки, на которой мы все втроем сидели, пошел всех выпроваживать.
– Андрюха, – окликнул я показавшегося из умывальника «духа»,
которого опекал. – Поди сюда.
Тот подошел.
– Чего?
– Садись, покури с нами, – пригласил я.
Он, без лишних слов, уселся рядом.
Жума вернулся к нам.
– Все. Никого нет. Что дальше?
– Анпилогов где? – вместо ответа спросил Коля.
Жума пожал плечами.
– Точно не знаю. Кажется, уже в кровати.
– Ладно, Жума. Ты, не в обиду, тоже – иди, ложись. Мы здесь
сами кое-чего разведем.
– Сами, так сами, – согласился Жума, и пошел следом за остальными.
Коля докурил и, щелчком запустив бычок в дальний угол,
вопросительно посмотрел на меня:
– Ну, что?
– Может, не стоит? – ответил я вопросом на вопрос.
– Стоит, – упрямо сказал Коля.
Я тронул Андрюху за плечо:
– Дуй в спальню и пригласи сюда Анпилогова.
Андрюха хотел было оставить недокуренную сигарету на
подоконнике, но я его остановил:
– Погаси. Гена придет – останешься в коридоре. Глянешь там,
что к чему. Договорились?
– Договорились, – кивнул тот, и побежал в спальню, но вскоре
вернулся и сообщил: – Серега, он не встает.
Мы с Колей переглянулись.
– Ладно, сами разбудим, – мрачно сказал Коля, и мы пошли в
спальню.
Анпилогов, видимо, уже засыпал. Мы присели на краешек
соседней койки, слегка пододвинув спящего на ней.
– Гена, – не громко позвал Коля...
Гена что-то недовольно проворчал. Тогда Коля, опершись
руками о кровать, на которой мы сидели, вытянулся вперед и носком сапога сильно
ударил снизу по сетке Гениной кровати:
– Подъем, сука.
Гена приоткрыл глаза и, повернувшись к нам, посмотрел,
словно не понимая, из-за чего его будят:
– Вы чего, мужики?
– Айда в курилку, Анпилогов, разговор есть.
– Быть может, завтра? – попытался выкрутиться тот.
– Сегодня, Гена, твою мать...
В курилке уже никаких разговоров с ним не было – мы попросту
сбили его с ног и изрядно «потоптали». Впрочем, я бил больше для острастки, но
Коля – со страстью.
– Все, хватит, – наконец-то угомонился Коля. – Иди, умойся,
гад.
Гад, зажимая кровь, капающую из носа, поднялся и поплелся в
умывальник. Мы с Колей снова закурили.
– Ты хоть понял, за что схлопотал? – спросил Коля, когда
Гена вышел из умывальника и затравленным
взглядом посмотрел на нас.
– Да, – коротко ответил тот.
– Смотри, – предупредил Коля. – У тебя теперь с сегодняшнего
вечера и до дембеля новая жизнь начинается. В столовой с краю сидеть будешь –
вместе с духами. Подъем вместе со всеми. Упаси тебя Бог хотя бы на пять минут
дольше в кровати проваляться. На духов теперь не рыпайся – ты теперь хуже них,
ты – никто, ты – дерьмо, понял?
– Понял, – сдавленно ответил Гена.
– Пошел вон отсюда, – приказал Коля, и когда Гена
вытряхнулся из курилки, подвел итог: – Чмо!
На следующий день после этого случая в газетах был
опубликован приказ министра обороны о демобилизации нашего призыва. Впрочем,
после публикации приказа и до фактического отбытия из части проходит еще немало
времени – солдата можно задержать до самого Нового года, командование части
имеет право вручить ему проездные документы в самую последнюю секунду перед
тем, как все нормальные люди зазвенят наполненными новогодним шампанским бокалами.
На третий день после освобождения, я, изрядно послонявшись
по авиагородку, как-то неожиданно для самого себя вдруг обнаружил, что стою
возле штаба дивизии – прямо напротив дверей Особого отдела.
Немного поразмыслив, я подошел к этим дверям и нажал кнопку
звонка. Вскоре, мне открыли. В проеме показалась жизнерадостная, улыбчивая и
холеная физиономия одного из солдат, служивших при Особом отделе.
– Вам кого? – вежливо поинтересовался он.
– Ежова, – не громко ответил я. – Он в отделе?
– Да. А как доложить?
– Скажи – Кудринский спрашивает…
Солдат притворил дверь и побежал докладывать.
«Ишь, ты, – подумал я, – Какие бойцы здесь вышколенные. На
«вы» обращаются...»
Надо сказать, что обращаться между собою на «вы» – среди
всех нормальных солдат гарнизона – считалось идиотизмом.
Ждать мне пришлось недолго.
– Пройдемте, – пригласил меня тот же солдат, – Ежов вас
ждет.
Он провел меня по коридору и запустил в один из кабинетов,
располагавшийся, как и все прочие в этом
месте, за огромными, покрытыми толстой мягкой обивкой, дверями.
Кабинет оказался в точности таким, как я ожидал увидеть –
как в советском кино кабинеты всех советских чекистов.
– А, Кудринский, – радушно окликнул меня из-за стола хозяин,
сидевший, как и полагалось, под портретом Феликса Эдмундовича. – Вот уж кого не
ожидал у себя увидеть.
– Я тоже этого не ожидал, – ответил я, одновременно
оглядывая кабинет.
Небогатая же фантазия у этих людей...
– Проходи, проходи, – журчал он. – Садись.
Я уселся на один из ближайших к Ежову стульев.
– Рассказывай. Как служится?
– Как всем. Вот на днях с «губы» вышел...
– Слышал...
– Да? И что же говорят по этому поводу?
– Всякое. Все больше ерунду, – отмахнулся Ежов. – Ты мне
лучше свое выкладывай. Чувствую я, что ты мне сейчас нечто такое интересное
расскажешь...
– Правильно чувствуете...
– Вот, вот, давай.
Я вздохнул и приготовился было рассказывать, но он меня остановил:
– Обожди-ка...
Он нажал кнопку звонка, помещавшуюся где-то под столешницей
и, дождавшись, когда в кабинет заглянет дежурный боец, приказал:
– Чаю нам организуй.
Все соответственно известным киносценариям!..
– Я слушаю, – повернулся ко мне Ежов.
Я обстоятельно рассказал ему все, что знал об Айваре.
– Так! – возбужденно сказал Ежов, дослушав меня до конца, и,
встав из-за стола, принялся энергично прохаживаться взад-вперед по старенькому,
порядком выцветшему ковру. – Значит, педерастией увлекаются некоторые
несознательные советские бойцы!
– Товарищ старший лейтенант, – окликнул я его. – Это еще не
самое страшное. Страшно то, что Айвар туда не за свою вину попал.
– Да, да, я уже понял, – небрежно отозвался Ежов и, вдруг
быстро подойдя ко мне, уселся рядом на стул для посетителей. – Слушай, а
написать ты об этом можешь?
– Написать? – протянул я вопросительно.
Писать мне ничего не хотелось.
– Да, да, именно написать, – убежденным тоном подтвердил
Ежов. – А иначе я не смогу помочь твоему Айвару...
– Да не мой он вовсе. Мы с ним в карантине всего
каких-нибудь две недели были.
– Это не важно, – отмахнулся Ежов от моих последних слов. –
Ты же ко мне пришел! Значит, ты ему, как честный советский человек, помочь
хочешь. А как я этому делу ход дам, если у меня на руках соответствующего
донесения не будет?
Я немного подумал.
– Хорошо, я напишу.
Ежов соскочил со стула.
– Это другое дело. А то подумай – мы здесь с тобою чаи
распиваем, а его там сейчас какая-нибудь сволочь это самое...
Ежов схватил чистый лист бумаги из пачки на столе и положил
передо мной. В этот момент в дверь постучали и в кабинет осторожно, чтобы не
расплескать чай, протиснулся уже знакомый солдат с подносом в руках.
– Потом! – грубо крикнул ему Ежов и, отыскав на столе ручку,
положил ее поверх листа бумаги. – Пиши!
– Как писать?
– Пиши так: я, Кудринский Сергей... как тебя по батюшке?
– Александрович...
– Александрович, с сегодняшнего числа обязуюсь сотрудничать
с Особым отделом КГБ СССР на негласной основе...
– На негласной основе? – перебил я его.
– Да, да, Сергунчик, именно так. А иначе я не смогу принять
от тебя донесение.
– Неужели, по-другому нельзя?
– Нельзя, Сергунчик, нельзя.
Я смирился и дописал то, что он просил.
– Все?
– Нет. Пиши дальше: с большой буквы, с новой строки: – Для
обеспечения секретности сотрудничества выбираю себе кодовое имя...
– Кодовое имя?
– Именно. А ты как думал? Госбезопасность – это тебе не тяп-ляп...
– Ладно, убедили.
– Так... Какое кодовое имя мы тебе выберем? У тебя есть
близкий друг, чью фамилию ты помнишь даже во сне?
Я вспомнил о Воробье.
– Да.
– Так! Как его фамилия?
– Воробьев.
– Отлично. Так и пиши – Воробьев. Написал?
– Да.
– Отлично. Выбираю себе кодовое имя Воробьев, которым в
дальнейшем обязуюсь подписывать все свои донесения...
– Как в кине про
шпионов, – съязвил я.
– А ты, как думал? Госбезопасность! – патетично выговорил
Ежов последнее слово и, выхватив у меня лист, пробежал его глазами. – Так!
Отлично. Теперь подпись – Воробьев. И поставь число, месяц, год.
Я выполнил его требование, и он, снова выхватив у меня из
рук лист, отнес его в сейф, а затем, взяв со стола свежий лист бумаги, несколько успокоившись,
положил его передо мною:
– А теперь составим твое первое донесение.
– Первое?
Он развел руками:
– Ну, мало ли что...
Когда донесение было составлено, он упрятал его в тот же
сейф.
– Ну, все. Теперь иди. Когда понадобишься – я найду способ с тобой связаться,
– сказал он мне.
– Товарищ старший лейтенант, это поможет Айвару?
– Конечно, мой друг, конечно.
– Его выпустят?
Ежов поднял на меня удивленный взгляд:
– Вот в этом я сомневаюсь... Но заниматься с ним этим самым
– перестанут. Это я тебе обещаю.
– Как же так? Ведь он же не виноват. Его заставили.
– Этим вопросом должна заниматься прокуратура...
Я стоял, не в силах произнести больше ни слова.
– В чем дело, Кудринский? Я же тебе сказал: там разберутся.
Если он действительно не виноват, его освободят. А вот факт педерастии – это
прямая наша обязанность. С этим мы разберемся... Благодаря тебе... И,
пожалуйста, не забывай, что ты честный советский человек. Все. Пока...
Да, знал бы Воробей, как бездарно я просклонял его имя!
В дальнейшем события развивались так, как и должны были бы
развиваться.
Дня через три меня вызвали в финчасть, что само по себе было
удивительным – в финчасть солдат вызывали только для вручения им проездных документов
домой для отпуска или по демобилизации.
В финчасти меня ожидал Ежов. Он сообщил мне, чтобы вечером я
обязательно пришел в офицерскую гостиницу и назвал номер. Что я и сделал.
В гостинице со мною беседовало два майора: один –
заместитель начальника особого отдела нашей дивизии, другой – особист из НИИ-2.
Вскоре появился слух о том, что Полякова сняли с занимаемой
должности и отправили куда-то на Север для дальнейшего прохождения службы, а
еще несколько днями позже о том, что из НИИ-2 посадили кое-кого из солдат.
Айвара же, естественно, осудили. О его дальнейшей судьбе я
узнал от одного освободившегося
дисбатчика, который за несколько дней до моей демобилизации прибыл к нам
в часть, чтобы уволиться вместе с нами.
Айвара отправили в тот же самый дисбат, откуда этот парень
прибыл. Слушок о его прошлом перебрался за колючую проволоку едва ли не раньше
самого Айвара…
В дисбате Айвара снова били, снова насиловали – разумеется,
сами осужденные. Недели через две после прибытия, он, не выдержав
издевательств, повесился.
Ежову, еще при мне, присвоили капитанское звание – досрочно.
Эти деревенские ребята так ладно служат!
Несколько раз Ежов за всяким чертом вызывал меня в разные
места – то в гостиницу, то в финчасть. По его мнению, это было верхом конспирации.
Вопросы задавал разные, но, по моему мнению, глупые:
допустим, об анаше, точнее о том, кто ее в нашей части курит. Или об одном
солдате – еврее – не собирается ли он после службы уехать в Израиль. Я на его
вопросы в ответ лишь дерзил и отвирался.
Вскоре, он от меня отстал.
После гауптвахты и до самого увольнения я старался не
встречаться с Надей. И у меня это получалось. Мне казалось, что я не смогу
смотреть ей в глаза.
В последний день я забежал в библиотеку, чтобы попрощаться с
Мирославой Семеновной.
– Да ты не спеши. Останься здесь. Поживи у меня хотя бы
недельку, – предложила она. – Надя о тебе все время спрашивает…
– Не могу, Мирослава Семеновна...
– Что так?
– Так мне здесь все опротивело – эта армия, этот гарнизон...
– Что так? Отслужил, как все... Теперь тебе и карты в руки.
– Нет, Мирослава Семеновна, не как все.
– Я понимаю, – кивнула она, – армия – она не для таких, как
ты.
– Вот именно, Мирослава Семеновна, – согласился я. – Зря все
это. Два года коту под хвост.
– Ну, почему же? – возразила она и, встав, быстро достала
мой формуляр. – Вот смотри: мы с Надей подсчитали – ты за два года почти триста
книг прочитал...
– Ну и что?
– Как «что»? Разве это – зря?
Я усмехнулся:
– Лучше бы я читал их дома. Да и, кроме того, я не все из
них прочитал – некоторые, полистав, откладывал в сторону. Ведь не всякую книгу
читать следует, так?
– Так, – согласилась она.
Я снова усмехнулся:
– Так же, как и не всякий прожитый год человеку впрок идет.
С тем мы расстались...
Говорят, американские конгрессмены ломают голову: служить
или не служить голубым в армии. Вот дураки-то! Нам бы их проблемы. И слово-то
какое смешное придумали – геи! Этих бы конгрессменов, да на место Айвара – в дом на набережной Пугачева.
1
Таня Шаратова, Консуэло, Надя – почему именно они столь запомнились мне?
Этого я не знаю.
Но, когда я думаю об этих девушках, то чувствую, что не
повстречайся они мне – меня бы не было. Такого, как я сейчас. А другим мне быть
ни в коей мере нельзя.
Почему? Потому что было бы молчаливым небо надо мной.
Небо – оно одно для всех. Но для каждого на нем светят свои
звезды.
Для кого-то звезды безмолвны и равнодушны.
У Сент-Экзюпери были звезды, которые умели смеяться.
Мои звезды исполняют мне фортепианные пьесы Чимароза и напоминают
мне о Маркесе и Достоевском. Под такими звездами мне легче жить и, наверное,
умирать будет тоже легче.
2
Был тупик и были в нем люди. У них была своя жизнь и свои порядки. Но
были и другие люди – вне тупика. Этим другим почему-то казалось, что в тупике –
плохо. Откуда они могли знать об этом, если сами в тупик никогда не заходили?
А еще был большой Тупик – включающий в себя тысячи малых.
Там тоже была своя жизнь и свои порядки. И были люди вне большого Тупика. И они
судили о большом Тупике очень тупо – они считали, что там очень плохо. Они
почему-то очень хотели, чтобы большой Тупик разрушился.
Их желание сбылось. Только людям из Тупика не стало лучше.
У любого тупика есть одно достоинство – надежда, что однажды
отыщется выход из него. А любой простор может оказаться губительным – там можно
заблудиться и пропасть.
3
Почему-то люди перестали сочинять и рассказывать политические анекдоты.
Любопытно, что прежде, такие анекдоты, независимо от того, о
ком они складывались – о деспотах или дураках – всегда звучали в какой-то
теплой и беззлобной тональности.
Сейчас объявлена демократия. До сих пор в точности не знаю,
что означает это слово. По-моему, это возможность выбирать между дураками и негодяями.
При таких условиях первенствуют, как правило, негодяи.
А негодяй – это уже не смешно. Какие уж тут анекдоты?!
Тут рыдать впору. Увы!
4
Копи в себе досаду – посоветовали мне однажды. Что ж – я следую этому
совету. И, кажется, моя досада – это единственное мое накопление. Но во что она
выльется?
Увы, я, как и многие другие, – человек без завтрашнего дня.
Правда, я верю, что однажды оно – это волшебное завтра – наступит.
Ах, если б оно наступило!
5
Песочные часы… Время-песок, песок-время медленно перетекает из верхней
колбы в нижнюю. В верхней колбе – будущее, в нижней – прошлое. Настоящее – оно
неуловимо, оно возникает лишь тогда, когда песок течет через небольшое
калиброванное отверстие, находящееся между колбами.
Когда верхняя колба пустеет, песок перестает течь, и
исчезает настоящее. Но именно в этот момент – когда опустела верхняя колба –
Некто, владеющий Временем, переворачивает часы. Так наше прошлое превращается в
наше будущее, и снова появляется настоящее.
Наверное, Некто, владеющий Временем, разгневался на нас за
что-то, и перестал переворачивать часы.
Теперь они лежат на боку. И песок-время безучастно покоится
в обеих колбах.
И нам остается только ждать, когда Некто, владеющий
Временем, вспомнит о нас, и снова поставит часы так, чтобы они работали.
И нам нужно надеяться – когда-нибудь это обязательно
случится.
6
Но иногда, но иногда… Но иногда так хочется выплеснуть свою досаду –
немедленно и мгновенно, раз и навсегда.
В такие минуты мне хочется уйти в горы – бесстрастные, но
прекрасные – и, поднявшись там на самую рослую вершину, туда, где от недостатка
кислорода путаются мысли, во всю силу своих легких, на всю эту маленькую
планету закричать: "Дурака на трон – ду-ра-ка! –
7
… или деспота".
* Шуга – мелкобитый лед в полыньях во время ледокольной
проводки судов по Севморпути и весеннего ледохода на реках.
[1] Марка – накладывается на концы судовых канатов, с целью предохранения их от самопроизвольного распускания (вид такелажных работ).
[2] Кадет (курсантский сленг) – от английского Cadet (курсант).
** Система (курсантский сленг) – мореходное училище. Сокращенное от выражения "Система закрытого типа".
* Белый пароход – в белый цвет выкрашиваются лишь пассажирские, научно-исследовательские и учебно-производственные суда. В данном контексте – символ благополучия моряка.
** Матюгальник – громкоговоритель (сленг).
*** ЛАУ – Ленинградское Арктическое Училище. Образовано в 1946 году в соответствии с Указом СовНарКома для подготовки специалистов для освоения Арктики и Антарктиды. Первоначально были открыты геофизический и радиотехнический факультеты. Несколькими годами позже добавились еще два факультета – судомеханический и электромеханический – которые готовили специалистов плавсостава ММФ. В 1992 году в соответствии с указом ММФ СССР было объединено с ЛМУ (Ленинградское Мореходное Училище) и фактически перестало существовать. Располагалось в Стрельна, в зданиях Константиновского дворца и дворцовых конюшен. Ныне – петербургская резиденция Президента РФ.
* БалтМорПуть – Балтийское Управление Морских путей. Организация, занимавшаяся дноуглубительными работами каналов и акваторий. Нередко – место ссылки для провинившихся моряков.
* Pencil – (англ) карандаш. (Имеется в виду преподаватель черчения).
* Chief – (англ) глава, начальник (здесь: начальник училища).
** Шхериться – (сленг) От слова шхера – узкость. Здесь – прятаться.
* ССО – студенческий стройотряд.
** Подволок – потолок (морской термин).
* РМУ – Рижское мореходное училище.
* Баталерка – тоже, что и каптерка.
* Сосун – устройство на землесосах, предназначенное для забора грунта с морского дна.
* Мачо – (в Латинской Америке) мужчина, самец (сленг).
** "Мока" – кофейный ликер.
* Набивать – (сленг маш. команды) Повышать давление.
** Черпак – (сленг) землечерпательный снаряд.
*** Привязать – (сленг) пришвартовать.
* Лоток – служит, чтобы грунт, сбрасываемый из черпаков, порциями поступал в грузовой отсек шаланды.
* Завозня – буксир, обслуживающий караван, возит почту, людей и продукты.
* На судах ММФ СССР во время плавания был положен четырехразовый режим питания, на стоянке – трехразовый. На судах Балтморпути осуществлялся только стояночный режим питания.
* ЛМП – Латвийское морское пароходство.
* Откатать – откачать насосом (сленг).
** Фекальная цистерна – цистерна, в которую собирается слив из клозетов.
* Стоять на тумбочке – (арм. сленг) стоять на посту дневального по роте (возле тумбы дневального).
* Хомут – (арм. сленг) прапорщик.
* Сделать аверкиль – (мор. сленг) То есть, судно перевернулось.
* Прошу прощения – прямая речь (автор).